93539.fb2
К числу достоинств Дюка Горин относил умение классно водить машину и резвую сообразительность. Недостатков, к сожалению, набиралось гораздо больше - Дюк был порядочный трус, отчаянно, до истерики боялся врачей и высоты, неискренний, скрытный, он обладал поистине иезуитским терпением в достижении своей главной и неизменной цели: загребать жар чужими руками.
Женился он на однокласснице, дочке работника аппарата ЦК КПСС.
Заводная непоседа, чертенок в штанах, но властная, в отца, избалованная и с непредсказуемым характером Юлька и смиренный, как инок, Дюк вроде бы удачно дополняли друг друга. Быстро влюбляясь и быстро остывая, Юлька каждый раз возвращалась к надежному, как ей казалось, и верному рыцарю Дюку. Ей импонировало, что по красавчику Дюку сохнут подруги, ее мать не уставала восторгаться Эдиком, который всегда являлся в дом с цветами, который так аккуратно водил их голубые с мышиного цвета сиденьями "Жигули", который так сочувственно выслушивал регулярные исповеди будущей тещи об остеохандрозе. Свадьбу сыграли богатую, ресторан "Прага" продемонстрировал содержимое своих подвалов, бесшумная черная "Чайка" отвезла молодых к мавзолею Ленина и могиле Неизвестного солдата, о чем свидетельствовали цветные фото, занявшие почетное место в квартире Гориных. Медовый месяц молодые провели в Крыму, купаясь в море и ласках, окруженные заботой и вниманием персонала спецпансионата. Жизнь Гориных в бытовом смысле как-то незаметно, но качественно получшала - на столе появилась буженинка, карбонат, красная и белая рыбка, а главное, Горин получил возможность заказывать по списку книжной экспедиции издания, за которые он втридорога платил на черном рынке, и просмотрел со Светланой все сколько-нибудь интересное в столичном театральном репертуаре. Даже как-то в разговоре со сватом обмолвился о том, что пишет да трудно вот с публикациями. Сват изучающе рассмотрел Горина и после долгой паузы веско сказал: "Мы не имеем права давать какие бы то ни было указания другим организациям, из наших стен выходят только партийные документы, к тому же культура находится в ведении другого отдела, и мой звонок могут просто неправильно расценить. Это понимать надо."
Дюку, в отличие от отца, светило большее - он уже работал на маленькой, всего в сто шестьдесят рублей должности, но зато в министерстве внешней торговли, и стрелка его судьбы клонилась к долгому заграничному пребыванию в Англии или Финляндии. Однако претворению радужных планов в жизнь помешало рождение внука. Такое крупное событие на семейном небосклоне и связанные с ним хлопоты как-то заслонили смену трех глав государства, двух - по истечению естественного срока жизни, одного - по неизлечимости болезни, затем вышел майский указ по борьбе с пьянством и началась перестройка.
Честно говоря, Горин совершенно не верил, что в недрах аппарата может появиться человек, личность которого не деформирована, не деморализована системой. При самом счастливом стечении обстоятельств все равно такой человек обязан был пройти через весь тернистый путь в жестокой борьбе за власть от начинающего функционера правящей партии до ее главнокомандующего. Достигнув вершины, он должен был иметь ясную программу перестройки, верных единомышленников и избежать искушения смертным грехом гордыни. Конечно, можно сказать, что его приход былвызван исторической необходимостью - его ждал мужик, который семьдесят лет надеялся, что ему вернут землю, его ждал рабочий, чтобы стать хозяином завода, его ждали те, кто шел в тюрьмы, лагеря, сумасшедшие дома и эмиграцию, оставаясь верными своему таланту, принадлежащему русской и мировой культуре, его ждали те, кто все-таки пытался изменить хоть что-то в вывернутой наизнанку экономике, его ждало Отечество, в том числе и Горин, малая его частица.
Каждый день приносил что-то новое. Не успевали привыкнуть к одному, следовало другое, новая реорганизация шла на смену только что проведенной, ничего не меняя по сути, только гласность, беспощадное око правды, сдирала маски, обнажая коррупцию на всех этажах власти, начиная с верхнего, сплоченную мафию партийно-государственной теневой экономики, всесилие и безответственность монополий и экологические преступления ведомств.
Вместе со своим хозяином ушел на пенсию сват, и сразу исчезли из обихода Гориных списки книжной экспедиции и театральные билеты. Упразднили минвнешторг, но Дюк уцелел, его организацию полностью, всем составом передали в распоряжение одного из госкомитетов.
Дюк явился в квартиру Гориных около двух часов ночи на тех самых голубых с мышиными сиденьями "Жигулях", которые Дюку с Юлькой презентовал тесть еще в качестве свадебного подарка.
Горин был потрясен - впервые он услышал от сына искренние, горлом рвущиеся слова:
- Мне плохо, отец, помоги, - они сидели почему-то на кухне, Светлана, слава богу, была в командировке, - ты понимаешь, папа, мне плохо, как же я устал от всего этого. Вот никогда недумал, что дойду до такого. Я не могу больше терпеть ее вечных капризов, ее постоянного дурного настроения, от того, что не мажется губная помада, что не дует фен, что опять нечего надеть и кончились французские духи. Она все время кричит на сына, на твоего внука, он весь съеживается и плачет, я не могу на него смотреть, он так заикой останется, я ненавижу эту толстую ханжу-тещу, которая всем в глаза говорит одно, а за спиной - другое, да и тесть хорош, поливает советскую власть на чем свет стоит, мне надоело быть у них извозчиком, шофером, официантом, прислугой... Ты понимаешь, отец, я не выдержал, я ушел, просто встал и тихо закрыл за собой дверь. А потом было поздно... Что мне теперь делать, папа?! Ты же мужчина, скажи что-нибудь, у тебя же были аналогичные ситуации в жизни, когда тебе надо было вернуть женщину. Помоги...
Горин растерялся, горе, настоящее горе плакало слезами его сына, и сильный, мудрый отец должен был протянуть руку помощи, на которую сын мог опереться, как на землю. В этот момент и пронзила Горина мысль, показавшаяся ему и верной, и странной - острый пик страдания открыл в Дюке человека, оказалось, что Дюк любит своего сына, не терпит лжи и ханжества, неужели, чтобы стать Человеком человек должен страдать, и только через страдание - путь к вершинам нравственности? Кто же это все так устроил? И если это истина, то мир без страданий невозможен и страдание сына - его крест, который он должен, он обязан нести... Или здесь что-то не так и можно все-таки найти слова, которые объяснят сыну, передадут отцовский горький опыт, чтобы сын не творил уже единожды сделанных ошибок.
Телефонный звонок избавил Горина от этой ответственнойнеобходимости.
- Это кто, Евгений Сергеевич? - раздался в трубке раскаленный голос Юлии. - Эдуард у вас? Нет, не передавайте ему трубку, я вам все выскажу, а там поступайте, как знаете. Вот что, папаша, хватит с меня. Ушел ваш Эдючка и слава богу. Какая же я была дура, что мать послушалась. Правду говорят, что в тихом омуте черти водятся. Пай-мальчик ваш, Дюк-Звездюк, если не сказать покрепче, тряпка, мешок с дерьмом, а с пре-тен-зи-я-ми... Придет с работы, плюхнется на диван - то ему подай, рубашка чтобы каждый день была обязательно свежая, больше одного дня не носит, нет, все вежливо, все тихо, но палец о палец в доме не ударит. А как он с сыном разговаривает?! Отведет в угол и говорит ему тихим голосом гадости, а самого трясет от злобы, он же его заикой оставит. А вы знаете, почему за пять лет он ни разу не выехал заграницу хоть на неделю, хоть на день? Врачей боится, неженка. Я уж и так перед родителями, и сяк изворачивалась, а он все канючит - попроси отца, он все может, достань справку о здоровье. Не будет батя этого делать, понимаете? И потом кто такой Эдуард Горин, чтобы что-то о себе воображать? Кому он нужен со своими сто шестьдесят в месяц? Нам его зарплаты на бензин не хватает, сейчас любой кооператор деньги лопатой гребет, с трех миллионов партийные взносы официально платит. Мы же его кормим, поим, одеваем, мы же его со-дер-жим. Знайте, что я давно и всерьез подыскивала ему замену и рога ему трижды наставила, только, эх, не попался мне пока еще мужик по плечу, уж я бы его не упустила, уж мы бы с ним зажили и потом сына все-таки жалко... А машину я ему не отдам, дудки, пусть завтра же вернет и ключи в почтовый ящик опустит. Все. А ведь я его догнала во дворе, вылетела из постели в одной рубашке, как псих, думала стряслось чего, а как поняла, что он уходит, спросила, ты, Эдик, хорошо подумал? Знаете, что он мне ответил? Привет горячий - вот его последние слова, уважаемый папаша, ну и слава богу, хоть избавимся мы от вас, как обуза с плеч, вот и катитесь вы всем семейством, и вы со своими стишками, и выродок ваш, ветер в парус, понятно?
Частые гудки, как позывные тревоги, оборвана связь, расторгнут союз, разбилась судьба, осиротел внук - что сказать сыну? Что жена изменяла ему? Что, как сутенер, он состоит на содержании женщины? Что страх перед врачами лишает его даже мужского подобия - какой же он после всего этого глава семейства, который испокон века и кормилец, и защитник?
Утро, как всегда, оказалось мудренее воспаленной ночи, утром поблекли эмоции, сошла накипь обиды, утром Горин пришел к выводу, что был прав на все сто, не полез в потемки души даже собственного сына. Горин молча выслушал исповедь Дюка и тираду Юлии, молчание Горина и оказалось той помощью, в которой они нуждались - сами во всем разобрались, хотя у Горина и по сей день осталось гадливое ощущение человека, оказавшегося свидетелем дурной истории. Правда, ссора прорвала зреющий нарыв, Дюк взял на себя часть бытовых обязанностей и, пересилив себя, пошел к врачам, получил нужную справку о здоровье и оформлялся не то в Болгарию, не то в Польшу.
В вагоне поезда, вспоминая этот случай, Горин думал, что вот перестройка коснулась и его близких, не уйди сват на пенсию, глядишь уехали бы Дюк с Юлией заграницу и продолжали бы внутренне гнить их семейные отношения или возник симбиоз, внутри которого вырос бы неизвестно какой внук - панк, рокер, токсикоман... Очищается не страдающий, очищается сострадающий, нравственными были чувства Эдика, когда он страдал из-за сына вот где жила истина.
Размышляя о перестройке, Горин подумал, что были и в те времена просветы, светлыми пятнами оставшиеся в памяти. Джаз и Волга. Сразу скинут десяток лет, неужели десять как минуло?
Спасибо Вадиму - его идея, пройдет еще двадцать, а в памяти будет цвести не тускнеющий праздник жизни - три дня джазового фестиваля в Ярославле. Славен вольный Ярославль - до революции тысяча двести храмов, сейчас на тысячу меньше - дающий приют племени странных музыкантов, уж, казалось, что совсем не сочетаемо, так это мужик и джаз американский, джаз и русская Волга, но приехал при полном расцвете развитого социализма патриарх джаза Дюк Элингтон именно в Ярославль, где умыкнули его из гостиницы в ночи, а вернули под утро после "джема" - братского совместного инструментального многоголосия на любую вольно избранную музыкальную тему. Еще в начале пятидесятых, сквозь рев глушилок прорывался низкий голос Виллиса Кановера и выжимала медь духовых мерную поступь позывных "Садись в поезд А" Дюка Элингтона, звенели архангелами трубы Луи Армстронга и Дизи Гиллеспи, заливался кларнет Бени Гудмена, рассыпалось серебро клавишных синкоп Эола Гарнера и Оскара Питерсона, кричал человеческим голосом саксофон Чарли Паркера.
Джаз для Горина был и остался музыкой его юности, так рок отпечатается в памяти нынешних молодых, Горин и сына прозвал Дюк в честь Элингтона. Многих джазменов Горину посчастливилось видеть в концертах - тех же Гудмена и Элингтона, до сих поржжет сожаление, что прервал гастроли и отказался выступать в Москве Оскар Питерсон из-за того, что Госконцерт не нашел ему лучшей гостиницы, чем второразрядный "Урал".
Три дня в Ярославле - по шесть-семь часов музыки ежедневно, мозаика совершенно несхожих, в отличие от совэстрады, талантов - и одержимый виолончелист, с головой погруженный в тягучие волны воловьих жил своего инструмента, и хромой ударник, полчаса развешивающий и расставляющий на пустой сцене барабаны, барабанчики, бубны, горшки, тарелки, тарелочки, связки бубенцов, а потом в тишине зала, касаясь этих предметов, заставивший их отозваться каждого своей партитурой в симфонии ударных "Разговоры", и дуэт пианиста с ксилофонистом, который трижды начинал в отчаянном ритме выстукивать свою импровизацию и трижды сбивался, пока, наконец, не бросил палочки и ушел за кулисы, но зал зааплодировал и смолкал до тех пор, пока ксилофонист не вернулся и не сыграл-таки пьесу до конца, заслужив овацию, и трио, квартеты, квинтеты, биг-бенды - большие оркестры - раскачивали зал, а вместе с ними, казалось, и дворец культуры с колоннами, и древний русский город с обкомом во главе. Зал не просто слушал, это невозможно на джазовом фестивале - зал переживал вместе с солистом, радовался и кричал, погружался в сумасшедшую тьму подкорки и парил в высотах гармонии. Ведущий, знавший всех музыкантов и добрую половину зала, не объявлял номер "Соло для песочных часов с боем" или "Бисер в ежовых рукавицах", а беседовал, высказывал свое мнение, что тут особенного по нынешним понятиям, а тогда звучало как декларация прав человека.
В фойе дворца культуры висело несколько графических работ, слабое подобие выставки, один эстамп запомнился Горину - черно-белый, без теней, скрючился на трехногом стуле голый человек в обнимку с саксофоном, рядом на краю стола - бутылка портвейна "Лучший" за один рубль двадцать семь копеек и огрызок яблока. Черно-белые будни джаза и фейерверк фестиваля...
В Пятигорск прибыли в три часа пополудни. Обогнув здание вокзала, Горин удачно вышел на остановку и сел в подошедший автобус. Раскачиваясь на дорожных колдобинах, кренясь на поворотах и натужно подвывая при преодолении постоянного подъема, машина забралась, наконец, на ровную площадку. День был погожий, весеннее солнце неярко ослепило Горина, он, улыбнувшись, зажмурился, обернулся и увидел Гору.
Пронзило острое ощущение встречи с вечностью - вечности не было ни в сидящих на скамейках, ни в стоящих разбросанной группкой на остановке автобуса, ни в идущих на процедуры или возвращающихся с процедур, ни в белых корпусах санатория, четырьмя ступенями забирающихся вверх по склону, ни в параллельно провисших тросах фуникулера, ни в ретрансляционной мачте, уткнувшейся в небо - вечность была в Горе. Море - также зеркало вечности, но в волнах бесконечного движения, Гора же, не торопясь, вздымалась из недр, вздох ее величия исчисляется миллионами оборотов Земли вокруг Солнца. Гора хранила молчание вечности и сто сорок восемь лет назад, когда Лермонтов ехал навстречу своей смерти. В неотвратимости происшедшего увиделась Горину предначертанность гибели поэта и ощутилась невидимая связь с днем сегодняшним.
Длинный коридор на третьем этаже с одинаковыми безликими дверями, за одной из них небольшая прихожая с вешалкой, на которой висел чей-то плащ, в комнате две кровати вдоль стены, разделенные тумбочкой, и стеклянный проем, за которым, как в раме картины, маленький балкончик и склон Горы. На небрежно застеленной кровати соседа почему-то оказалось две подушки, Горин, не долго сомневаясь, выбрал из них набитую поплотнее, кинул на свою кровать еще и чемодан, куртку и поспешил на прием к врачу.
- Что беспокоит? - подняла на Горина светлые глаза полная женщина в белом халате после того, как ознакомилась с его санаторной картой.
Спросила участливо, и Горина потянуло поделиться с ней, да не знал с чего начать - печень, простата, геморрой, парадентоз, конъюнктивит полста за плечами, лет десять осталось, да, не больше десяти...
- Разденьтесь, я вас послушаю.
Касания холодного металлического кружка стетоскопа.
- Чем-нибудь серьезным болели?
- Язва двенадцатиперстной, аппендицит.
- Похудели, наверное, в последнее время? - оценила она на взгляд Горинскую наготу. - Из родственников никто от рака не умирал?
Горин представил генеалогическое дерево рода Гориных и ветви, которые обрубил рак, - отец, тетка, дед по материнской линии, двоюродный брат, нет, не десять лет осталось, меньше, наверняка меньше. Это неотвратимо. Как в день дуэли. Различимый не в такой уж туманной дымке будущего финал жизни не пугал Горина, только все отчетливей стучал маятник времени успеть, успеть, успеть...
Получив талон на питание - пятая диета и назначения - грязи, массаж, кислородный коктейль, ингаляции, Горин разобрал чемодан, погулял по территории, тут подоспело время ужина, и отдыхающие ручейками стали стекаться к стеклянному кубу двухэтажной столовой. Горин попал во вторую смену, два потока идущих навстречу друг другу вверх и вниз по лестнице с переменным успехом вели борьбу за единственные перила. Заторы с кратким выяснением отношений происходили, когда сходились, как в лобовой атаке, ветераны войны. Почти каждый второй носил ордена, медали, набор орденских планок, нагрудные знаки лауреатов, ударников, передовиков - побеждал обладатель более представительного иконостаса.
Огромный зал - ряды столов на шесть посадочных мест каждый, в проходах официантки толкали каталки с пирамидами тарелок. Горинская ячейка оказалась где-то в углу зала, соседи по столу быстро поели и ушли и Горин посидел одиноко, дожидаясь пока на него не обратят внимание.
- Новенький что ли? - заметила наконец-то Горина официантка.
Говорила она приветливо, но размеренно, с паузами, будто расставляла тарелки по местам.
- На вас у меня ничего не заказано. Придется довольствоваться чем бог послал. Только дежурные блюда. Есть рыба с перловкой. Или лапшевник с творогом. Выбирайте, все одинаково вкусное. Каши вам принести? Маслица нет? Значит, съели. Сахар на другом столе посмотрите, может остался. Не завезли продуктов, что тут поделаешь...
Горин не стал упоминать про причитающиеся ему завтрак и обед, а в дальнейшем не единожды убеждался, что новенькому, как в больнице или тюрьме, достается кровать без подушки, неудобное место за столом, последняя очередь на процедуры. Что поделаешь, не завезли, и перила в санатории для приехавших лечиться одни, вторых не предусмотрено.
- Донецкий Евгений Григорьевич, - крепко пожал Горину руку сосед по комнате. Или точнее ее называть палатой, подумал Горин.
Низкий прокуренный голос, седой вихор, одна бровь воинственно приподнята, черные, в блеклых ободках старости, но с тлеющим огоньком глаза.
- Евгений Сергеевич Горин.
- Тезки, значится. Угощайтесь, - протянул портсигар Донецкий.
- Бросил три года назад.
- Уважаю. Это какую же силу воли необходимо иметь, чтобы сорок лет курить и бросить, чтобы тридцать лет пить и бросить. Сила да воля - что бы с нами-то со всеми было бы, будь у каждого и воля и сила, спрашивается? Умозрительно рассуждая, хуже не было бы, а наоборот. С другой стороны, слаб человек, слаб, ох, слабак. Так и норовит побаловать себя напоследок. Вы разрешите?
Горин, сам куривший взасос, а теперь не переносящий табачного дыма, вдруг смутился и промолчал в ответ, то ли на в силах отказать едва знакомому человеку, то ли от того, что Донецкий, заранее уверенный в его согласии, уже щелкнул зажигалкой.
- Подарок Сергея Федоровича Бондарчука, - пояснил про зажигалку Донецкий. - На картине "Война и мир" совместно работали. Группа каскадеров под управлением Донецкого. Зву-чит! "Скажи-ка, дядя, ведь недаром..."
Пока Донецкий с чувством декламировал Лермонтовское "Бородино", Горин опять смутно ощутил, как безмолвную зарницу на горизонте, как дальний подземный толчок, кровную связь Горы и Дуэли.
Донецкий был непрерывен. Он непрерывно курил, говорил, начинал смеяться и заходился в кашле, уходил в туалет, чтобы отхаркаться, но дверь за собой не закрывал, а что-то гулко кричал под шум ревущей в бачке унитаза воды. Две страницы в день, с подступающей безнадежностью подумал Горин, куда уж тут.
- Тезка, надо бы вспрыснуть твой приезд, ничего, что я на ты? Понимаю, понимаю, печенка-селезенка, процедуры-доктора, мы приехали сюда лечиться, режим нарушать никому не дозволено, а мы в воскресенье, когда у всех выходной, даже у главврача, по маленькой, не торопясь, под закусочку, все заранее заготовим, шашлычок-балычок, кинза-брынза, лаваш-ералаш, а сейчас некогда, некогда, пошли, тезка, как в старые якобы недобрые времена говорили, эстрадную программу "Время" смотреть.