93876.fb2 Контора слепого - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Контора слепого - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

10

Не все платили дань Войку и его банде, но тот, кто не пожелал войти с ним в двусмысленный и позорный контакт, приходил в гимназию с выбитыми зубами и в кровоподтеках. Были и такие, что не сдавались, а я сдался, откупившись деньгами, взятыми у слепого. В эти дни я потерял уважение к себе.

Войк ко мне подобрел. И однажды в знак своего внимания ко мне протянул мне изображение обнаженной женщины.

— На, подержи у себя. Но только недолго. Не то ослепнешь.

Я робкой рукой взял карточку, на которой была сфотографирована раздетая женщина в циничной позе.

С раннего детства я проникся почтительным чувством к фотографиям, часто просматривая их в семейном альбоме.

Семейный альбом-это был особый фотографический мир, где пряталось прошлое, уютно и интимно выдавая себя за настоящее, словно давно умершие родственники сумели продлить свое существование, замкнув себя навсегда в так странно застывшем моменте.

Это тоже был момент, пугавший своей обыденностью, момент, который превращался в нечто себе противоположное и длительное. Женщина разделась перед объективом фотоаппарата и перед привычными глазами фотографа и, приняв циничную позу, продавала свою наготу, как дешевый, бросовый товар.

Что заставило ее пойти на это? Нищета? Полное безразличие к себе и к другим?

Фотограф, желая заработать, размножил карточки. Одна из них попала к Войку и теперь лежала передо мной.

И мне вдруг стало ясно, что я приобщился к этой компании, к неизвестному фотографу и циничной женщине, и к банде хулиганов, войдя в сделку с Бойком и аккуратно платя ему за свой покой.

— Долго рассматриваешь, — сказал Войк. — Хотел бы с такой?

Вместо ответа я стал быстро рвать карточку, и мне казалось в это лихорадочное, бьющееся, как пульс, мгновение, что одновременно с карточкой я рву свое настоящее, с тем чтобы вернуться в свое прошлое, не запятнанное ни одним малодушным и трусливым поступком.

— Тебе дорого это обойдется.

В глазах Войка, как у ската, вспыхнул и погас электрический свет.

Лихорадочно торопящееся, похожее на биение пульса мгновение кончилось, и все застыло и остановилось в классе, словно кончилась и большая перемена, во время которой все это случилось. А затем прозвенел звонок, и в класс вошел преподаватель немецкого языка, этот жалкий человек, откупавшийся от Войка пятерками.

А когда кончились уроки, я долго стоял перед дверью, не решаясь выйти на улицу, где уже, наверно, ждала меня банда, чтобы рассчитаться со мной за мой поступок.

Банда действительно стояла возле сдвинувшихся домов, но на этот раз они почему-то меня не тронули.

Только спустя несколько дней случилось то, чего я ожидал. Меня ударили по голове чем-то тяжелым, и я упал, потеряв сознание. Вместо дома, где меня ожидал дядя, я оказался в больнице.

Здесь был покой, и мое прошлое возвращалось ко мне со всей полнотой непотревоженного бытия. Я закрывал глаза, и в эти минуты мне казалось, что я сижу в санях и слушаю песню, которую напевает старый эвенк Дароткан, и скалы снова исполняют ритмический охотничий тунгусский танец, то набегая на меня, то отбегая. Да, пел не только Дароткан, пела сама тунгусская зима, пока я лежал с закрытыми глазами и вспоминал дорогу из Баргузина в Читу.

В воскресенье меня пришел навестить дядя. Он был, как всегда, чисто выбрит и одет в тщательно выутюженный костюм. От его гладко причесанной головы пахло вежеталем.

— Ну, мальчик, — сказал он важно, — теперь можешь спокойно ходить в гимназию. Банды уже нет, и Войка ты тоже не увидишь, его исключили. Худа без добра не бывает. Ну, как ты чувствуешь себя?

— Хорошо.

— Поправляйся. В конце весны, как я узнал, приедет из Иркутска Черноокова-Окская и будет выступать с концертами… Да, да, все идет как по маслу. В моей конторе работает новый бухгалтер. Понимаешь, я расширяю свое дело.

Дядя говорил достаточно громко, чтобы слышала вся палата.

— Если дела так пойдут и дальше, — продолжал дядя, — мне придется искать новое помещение для конторы. Тесновато, мальчик, для такого количества служащих, негде повернуться. Надеюсь, что, когда ты кончишь гимназию, ты поможешь мне. Деловому человеку нужен размах, и никогда не надо бояться риска. Вот ты тоже рискнул и дал отпор этому мерзавцу. А теперь мерзавца исключили, и пусть он едет в Маньчжурию к своему белогвардейцу-отцу.

Сейчас, спустя пятьдесят лет, я рассматриваю фотографическую карточку, где словно остановилось время.

Стоит дядя в аккуратно выутюженном костюме. с галстуком-бантиком, в дымчатом пенсне на носу и в шляпе-панаме.

На его молодом лице застыло выражение значительности, будто он только что собирался пойти в свою контору.

Конторы на фотографии нет. Она существует только в моей памяти: дом из красного кирпича, лестница, темная площадка, на которой останавливался и пережидал мой слепой дядя, прежде чем вернуться домой.

Тут, на лестничной площадке, среди мусора, проходила невидимая граница между жестокой обыденностью и мечтой. Мечта, казалось, была куда действительнее самой действительности, как необходимость, чтобы слепой мог иногда весело насвистывать или, остановившись возле витрины, спросить у меня не наклеили ли афишу с анонсом о приезде из Иркутска знаменитой певицы Чернооковой-Окской.

— Пока еще нет, — уведомлял я дядю, быстро пробежав глазами содержание афиши.

— А ты уверен в этом, мальчик? Посмотри-ка внимательнее.

— Посмотрел. Нету. Идемте.

Мы прогуливаемся с дядей в саду. Дядя — спрашивает меня:

— Ну, а как там у вас в классе? Не стало скучно без этого мерзавца?

— Нет. Только «немец» ставит тройки, ему теперь некого бояться.

Сад, как многие городские сады, похож на декорацию провинциального театра с нарочитой и слишком подчеркнутой обыденностью.

Дядя садится на скамейку, широко расставив ноги и чертя тростью на песке две буквы: «Ч» и «О». Я догадываюсь, что означают эти две буквы, написанные концом палки на песке.

— Черноокова-Окская? Да?

— Да. Я смотрю, ты догадливый мальчик и умеешь читать не только книги. Что ты знаешь о ней?

— О Чернооковой-Окской?

— Да.

— Я знаю… — говорю я, словно отвечая урок. — Я знаю… Она знаменитая певица. Проживает в Иркутске. Но время от времени разъезжает по разным городам и поет.

— Ничего ты не знаешь, — обрывает меня дядя. — Поет не она.

— А кто же, если не она?

Дядя молчит и к чему-то прислушивается, пока мое воображение пытается ответить на интригующий меня вопрос. Может, она стоит на сцене-мелькает в моем сознании-и только широко раскрывает свой красивый рот, а за занавесью стоит другая, нанятая ею женщина и поет за нее?

Я говорю об этом дяде. Лицо его становится багровым.

Он стучит тростью о скамью и кричит:

— Как ты смел такое подумать? Что же, по-твоему? Она марионетка, кукла?

— Но вы же сами сказали, поет не она.

— За нее поет сама жизнь, мальчик, жизнь, заняв у нее голос. Вот что хотел я тебе сказать. Ты знаешь, что такое жизнь?

— Знаю.

— Значит, ты один это знаешь. Пойми, никто не знает, что такое жизнь. Разве я знаю, почему случай сделал меня слепым, а не превратил в Рокфеллера или в Кторова, которому еще недавно принадлежали магазины во всех больших городах Сибири… Когда я слушаю Черноокову-Окскую, мне кажется, что поет сама судьба, та судьба, которая обездолила меня, превратила мою жизнь в ночь и вот теперь пытается вернуть мне все, что она отобрала от меня. Когда я слышу пение Окской, ко мне возвращается зрение… Я вижу где-то вдали березовую рощу, дорогу, отраженные в реке облака и радугу, повисшую над моим детством…

Мое детство. Оно осталось там, где остались и стоят на месте баргузинские горы и торопятся, спешат реки, и та часто снившаяся мне река, где, стоя на скольз-ском камне, я пребывал с удочкой в руке и ловил хариусов.

Река тихо пела и неумело насвистывала, как девушка, надевшая на себя слишком синее, быстро скользящее платье, сшитое у той прекрасной портнихи, которая живет высоко-высоко, на самых верхушках гор. Я знал, что река начиналась где-то там, вверху, в вечных снегах, и мне казалось, что летняя вода в реке пахнет снегом.

Бытие на берегу горной реки в моем сознании ассоциировалось с утром, и теперь мне казалось, что там всегда было утро и недалеко солонцы, куда приходили изюбры лизать соль.

Как попали это утро и берег реки с тропой в песню Чернооковой-Окской? Слепой купил на рынке еще одну пластинку, напетую певицей, и, когда кончила шипеть и чихать простуженная труба нашего граммофона, послышалось что-то чистое, и в моем воображении возник край, поднятый вместе со снежными верхушками бар-гузинских гор к облакам.

Окская держала эти облака и тропу под ними, — тропу, карабкающуюся вместе с лиственницами на верхушку горы, и гора начинала падать на меня, как во внезапно приснившемся мне сне, и у меня начинала кружиться голова.

Почему в беге и в спешке горных рек нет никакой суеты и нетерпения, а есть торжественный покой, слившийся с неистовой стремительностью?

Своей песней Окская отвечала на этот интересовавший меня в детстве вопрос, отвечала так, словно ее уполномочила сама студеная вода, несущаяся через камни в еловом и кедровом ущелье, то сжимавшем реку своими скалами, то вдруг делавшемся просторным. Окская и пела про этот простор, и про ущелье, и про родник.

В детстве я дружил с этим родником н часто ходил туда, где он начинался под горой и где стояла березка, украшенная ленточками и разноцветными тряпочками.

Родник был целебным, и туда приходили старики буряты и эвенки промывать свои больные глаза.

На дне родника в песке лежали серебряные и медные монеты, брошенные бурятами и эвенками, — вещественное доказательство живых и интимных взаимоотношений между людьми и родником, словно родник только притворялся водоемом, наполненным необыкновенно студеной, тихо напевающей водой, а на самом деле был врачом, впопыхах надевшим на себя вместо белого халата эту звенящую, светлую воду.

И песня Чернооковой-Окской, лившаяся из трубы граммофона, пыталась помочь мне разгадать эту тайну-тайну родника, открывшего клинику возле горы под синим высоким небом, заменявшим потолок.

Да, родник моего детства был одновременно врачом-окулистом, клиникой и кассой, куда лечащиеся бросали деньги, не желая ущемить интересы природы. Но откуда это было известно знаменитой певице, жившей в Иркутске и непонятно каким образом сумевшей заглянуть на дно лечащего людей родника и в глубину моего сознания, где давно поселился этот родник, сумев одновременно остаться под горой на своем привычном месте?

Иногда мне думалось, что я когда-нибудь вернусь в баргузинские края и приду туда, где березка сторожит и охраняет покой родника, я увижу вместо родника высохшее русло, и меня охватывала такая тревога и тоска, что я не знал, куда деться. Но являлись совершенно внезапно такие минуты, когда, вслушиваясь в тишину, я вдруг слышал плеск родниковой воды, и мне казалось, что родник, преодолев леса и дороги, прибыл сюда, под окно комнаты, в которой я жил вместе со слепым. Тогда я подходил к окну, но вместо березы и веселой плещущей воды видел всегда одно и то же: кирпичную стену и мусор возле стены.

Но однажды, подойдя к окну, я действительно вместо бурой пыльной стены увидел березку и родник под ней, да, тот самый родник моего детства, и окно поплыло вместе с комнатой и кроватью, на которой, всхрапывая и что-то бормоча, спал слепой. Но родник не двигался, и березки тоже стояли на месте, прихорашиваясь, как девочки, и тут я проснулся, словно кто-то грубо меня вытолкнул из одного измерения в другое.

Слепой проснулся, протянул руку и надел на нос свое пенсне с дымчатыми стеклами.

— Ты не спишь, мальчик?

— Сейчас только проснулся. Но я видел сон… — И я стал рассказывать слепому про родник и про березку, которой всякий раз низко кланялись буряты и эвенки, благодарившие ее и родник за лечение и в знак своего внимания вешавшие на ветку лоскуток или ленточку.

— Святая наивность, — сказал слепой. — А впрочем, это народное средство часто действует животворнее лекарств. Может, мне съездить вместе с тобой к этому роднику, раз он излечивает слепых…

Этот родничок так и остался моим другом. Он помогал мне понять сложные явления и омывал своей светлой водой темные явления и вещи, которых оказалось так много, как только я покинул баргузинский край.

Мне хотелось смотреть на мир сквозь призму моего бывшего соседа родничка, словно все окна в нашей квартире и в угрюмой гимназии иногда (правда, очень редко) вдруг превращались в светлую, чуть синеватую воду и текли вместе с облаками и небом, и от этого мир становился новым и свежим, словно на утреннем берегу, мимо которого плывут плот старого эвенка Да-роткана, — плот из легких, длинных, крепко связанных бревен, и тунгусская песня, состоящая из коротких слов и длинных пауз, похожих на еле слышное эхо, повторяющее далекий крик самца-изюбра, окликающего важенку.

И тогда воспоминание приносило сюда ко мне и реку, и берег, и длинное нежное тело оленя, склонившего ветвистую голову, чтобы прикоснуться губами к воде, и вечно детские оленьи глаза с отраженным в них небом.

Все я это видел, глядя в окно, за которым стояла кирпичная стена, но стена волшебно отодвигалась, и вместо нее возникал баргузинский лес, и я не сразу догадывался, что лес был внутри меня, и мое возбужденное сознание надевало на скучную кирпичную стену лесное синее небо, тропу, и глухо откликавшееся ущелье, и свою мечту о больших лесах.