94131.fb2
Д.КОЛОН: Так поделитесь с нами своей догадкой!
ДОКТОР УЛАМ: (после длительного молчания): Покой.
Он остановился возле ширмы и осторожно погладил рукой ее блеклую зеленоватую поверхность. Ширма была прохладная, она напомнила ему о ветхих беседках, обрастающих влажными зелеными мхами в глухих глубинах бывшего королевского сада. И о вечере, темном, прохладном, когда он вновь останется совсем один и ничто не сможет помешать ему слышать голос…
“Ты хочешь услышать голос?..”
Так спросил Тавель. Почему он спросил? Разве он знает тайну голоса?
Мысли Садала путались. Как всегда, он не мог собрать их воедино. Он стоял, касаясь ширм ладонью и не замечал солдат, затаившихся за ширмами. Солдаты тоже не замечали его. Кто он для них? Призрак, тень тени, вещь Тавеля, может, последняя разрешенная в Сауми вещь. Он мог ходить по улицам; его никто не замечал. Он мог подойти к костру военного патруля, мог вытянуть над огнем руки. Он мог подобрать на улице чашку, набрать воды и напиться из чашки прямо на глазах у черных солдат. Его все равно не замечали. Он призрак, тень тени, он вещь Тавеля.
Ему было все равно.
Он, Садал, всегда хотел быть только деревом.
Иногда, после полудня, когда стихал изматывающий душу южный тоскливый ветер, он вдруг вспоминал… Всегда после полудня и всегда недолго… Он вдруг смутно видел сырую дорогу, измятую босыми ногами, вдруг смутно слышал окрики все тех же черных солдат, и видел длинную, теряющуюся в тумане, извивающуюся, ползущую, стонущую и плачущую, но чаще всего молчащую, мертвенно движущуюся человеческую колонну… Иногда падал человек, иногда солдаты сами выводили кого-то из строя… Туман, шлепанье босых ног, детский плач, бритые головы…
Где это было? С кем?
Доктор Сайх учит: счастье в единении. Доктор Сайх учит: пыль дорог — мера сущего. Доктор Сайх учит: счастливы идущие Новым путем.
Он, Садал, всегда хотел быть деревом.
Будь его воля, умей он так сделать, он давно бы покинул Хиттон, это гигантское дохлое разлагающееся чудовище, подавившееся грудами выброшенных на его улицы вещей, чуть было не погубивших детей Сауми. Холодильники всех марок с вырванными разбитыми агрегатами, искалеченные ламповые приемники, новейшая электроника, раздробленная молотками, выпотрошенная штыками мягкая мебель, подорванные, сожженные автомобили, битый хрусталь, поверженные телеграфные столбы, обрывки проводов, праздничных и магнитофонных лент, бумажные деньги, бурыми листьями разнесенные по бульварам…
Доктор Сайх учит: свободен только свободный. Доктор Сайх учит: свободен лишь отринувший власть вещей. Все сущее рождается свободным, неволя приходит с обретением первой вещи, неважно, игрушка это или ружье. Обремененное неволей, все сущее движется, страдает, наконец, отмирает, чтобы слиться, опять свободным, с водой, с землей, с воздухом.
Он, Садал, знал на Большой реке широкую отмель. Эта отмель лежала с подветренной стороны горы Змей, ее окружали тонкие тростники, от которых даже в самую тихую погоду по поверхности реки бежала тончайшая рябь. Там, на отмели, нет ничего чужого, там только серебристый песок, тростник, тишь. Там нет тления, гнили, плесени, там порхают бабочки самых невероятных форм и расцветок, а тишину изредка спугивает лишь олень, спешащий к водопою.
Там, на широкой отмели, на низких песках цвета разваренного белого риса, он, Садал, человек-дерево, стоял бы, раздвигая земные пласты мощными корявыми корнями, там он гнал бы по капиллярам ствола сладкие зеленые соки — в молчании, над песками, над путаницей голубых водорослей, над медленным течением Большой реки.
Я — вот он. Я огромен. Я даю огромную тень. Приди, отдохни под моей тенью!
Доктор Сайх учит: толпа не может обходиться без кормчего. Доктор Сайх учит: только кормчий знает правильный путь. Главное, это тишь. Суета всегда неуместна. Зачем бродить под звездами, пугаясь звезд? Достаточно стоять над течением, шуметь кроной, видеть свое огромное отражение в водах Большой реки.
В бывшем королевском саду, глухом, забитом колючками и лианами, содрогающемся от рева цикад, недалеко от бамбуковой клетки, тщетно ожидающей непойманную сирену, Садал всегда попадал в хмурые кусты шуфы. Колючки, кривые, острые, рвали ткань курточки. Садал не замечал боли. Не имеет значения. Он преодолевал чудовищные груды взорванных бетонных глыб, находил проходы между ржавыми противотанковыми ежами. Он не боялся черных солдат. Солдаты его не замечали. Он был тенью, призраком, он был вещью Тавеля, последней разрешенной вещью в стране. И плача, во тьме, в реве — цикад, он проникал, наконец, в проем тяжелой, вышибленной гранатой, двери.
Садал не боялся тьмы. Садал радовался ее плотным объятиям. Ведь не будь тьмы, он, Садал, мог столкнуться на улице с комиссаром Донгом, или с разносчиком фруктов, или с девицами из заведения “Звездный блеск”, не будь тьмы, его могли окликнуть с бесчисленных балкончиков, нависающих над узкой уличкой… Пробираясь сквозь мертвый город, путаясь в заплесневевшем тряпье, не замечая костров, разведенных военными патрулями, он боялся, что улицы, правда, вдруг оживут. Он хотел, чтобы Хит-тон всегда оставался мертвым и темным. Он хотел, чтоб на улицах Хиттона никогда не появлялся ни один человек. Он знал: стоит ему нырнуть в проем вырванной взрывом двери, втянуть в грудь темный воздух, полный тления и сырости, — он услышит голос.
Кай!
Садал радовался тьме, битому стеклу, осыпающейся штукатурке, чудовищному, громоподобному реву цикад — запустению. Он полз в темноте, попадая руками в какую-то вонючую слизь, ощупывал стены и, наконец, в темноте натыкался на телефонную трубку.
Провод был короткий. Почти всегда Садал говорил стоя, приткнувшись к сырой кирпичной стене. Скоро спина начинала ныть. Он не замечал этого. Он привык к боли, она казалась ему столь же естественной, как пустые выжженные коробки домов, как ржавая колючка на улицах, как громоподобный рев цикад, как, наконец, этот странный телефон, непонятно почему не разбитый прикладом, не раздавленный пластами падающей с потолка штукатурки, не отключенный от единственной телефонной линии.
Кто забыл его?
В ночи, один, навалясь ноющей спиной на сырую кирпичную стену, Садал вспоминал слова.
Он сумрачен, это так. Он, может, даже растерян. Но он помнит, он знает: он человек-дерево. Придет время, он будет стоять над серебристой отмелью, над Большой рекой, над ее медленными заводями…
Это для тебя, Кай!
Остальное не имеет значения.
Главное, расти, никого не задевая. Главное, давать густую прохладную тень. Доктор Сайх учит: счастье в единении. Доктор Сайх учит: единение — это Новый Путь. Он, Садал, человек-дерево, будет стоять в начале пути.
Идущий над берегом издали будет видеть его гигантскую крону.
Все предсказано, все предопределено.
Старые книги правы: мир рухнул. Ядовитые змеи и желтые пауки заняли людские жилища. Лианы и орхидеи оплели каждую тропинку. Неизвестные чудища шуршат в подвалах и на чердаках… В сумеречном сознании Садала что-то сбивалось. Он вдруг видел дорогу, истоптанную тысячами босых ног, он вдруг слышал стонущую людскую колонну, окруженную конвоирами. Он видел: кого-то отводили в сторону, над поверженным взлетали мотыги. Он понимал: истощенная земля Сауми требует удобрений. Каю нужна жирная земля. Счастлив и чист умерший в Кае.
Садал не помнил, когда он поделил весь мир на Кая и на остальных.
Просто мир однажды сломался, по улицам Хиттона ползли зеленые броневики, смрадно несло гарью и чадом, кричали люди.
Потом рев броневиков смолк, в подъездах трещали выстрелы, гортанно и гневно перекликались черные солдаты, низко, томно плакали дети. Он, знал, это хито не хотят уходить из города. Он знал, хито обязаны уйти из города. Доктор Сайх учит: хито — это враги. Доктор Сайх учит: хито — это извечные враги. Доктор Сайх учит: хито предали революцию. Хито следует наказать. Хито предали другого. Хито следует уничтожить.
Потом смолкли и крики, на Хиттон упала тишина, пустые улицы начали зарастать сорняками.
Доктор Сайх учит: великому покою предшествуют великие потрясения. Доктор Сайх учит: чем глубже потрясение, тем глубже покой. Он, Садал, знает: это так. Он всегда хотел быть деревом.
Пусть Хиттон остается пустым, обращался он к Каю.
Пусть земли будут пусты, пусть воды будут пусты, пусть в небе не плавают тени птиц.
Он, Садал, человек-дерево, будет стоять над Большой рекой и гигантская тень его кроны ляжет на мягкие пески. Там, в тени, отдохнет Кай.
Другой.
Единственный.
Необходимый.
Садал давно перестал различать явь и видения. Он давно не задумывался над тем, что следует считать явью. Ночные звонки? Голос Кая, несущий утешение? Или всегда неожиданные появления Тавеля, приносящие смуту и шум?
Они шли по мостовой, изрытой воронками, они поднимались по бесконечным щербатым лестницам, они опускались в темные, затопленные тьмою подвалы. Тавель шумно дышал. Он, Садал, вдруг забывал, что он — человек-дерево. И когда они шумно шли по развороченной мостовой, костры патрулей всегда оказывались безжизненными, они никогда не встречали черных солдат, хотя их котелки висели над огнем, выкипали, плескались кипятком прямо в огонь.
Он знал, солдаты прячутся в кустах, они ждут, когда Тавель Улам проследует мимо, когда он минует их посты, схлынет как чудовищный потоп, затеряется в развале разгромленных магазинов и лавок. Вот тогда солдатам можно будет бесшумно окружить это место не допуская к Тавелю случайных хито. Время текло, оно таяло в реве цикад, захвативших город, оно медленно перетекало неизвестно куда. Неизменным оставалось одно — приказ военной Ставки. И прячась в кустах, оберегаясь от змей и жгучих колючек, черные солдаты с тоской смотрели в огонь очередной подожженной лавки, ничему не удивляясь, ни к чему не прислушиваясь. Пусть жжет. Он, Тавель, уничтожает то, что отнимает у человека свободу. Доктор Сайх учит: свободен только свободный. Доктор Сайх учит: свободен лишь отринувший власть вещей. Неволя приходит с обретением первой вещи. Тавель не обретал. Тавель не уничтожал. Тавель дарил им свободу.
Мерзкая жидкость обжигала горло Садала.
Пошатываясь, он брел вслед за Тавелем.
Утро только угадывалось, но серая ящерица тау, укус которой смертелен, уже сидела на капоте подорванного грузовика и широко раздувала серую грудь. На изрытой воронками мостовой, примяв босыми ногами траву, тупо стоял невероятно худой старик в мятой грязной рубашке, в таких же мятых штанах, один их тех, кто месяцами прятался в подвалах и на чердаках, но, наконец, не выдержав горя и одиночества, покинул свою нору. В левой руке старик держал узелок, правой придерживал расшатанную тележку на велосипедных колесах. Он устал от голода, от страха, от одиночества. Он не понимал, почему громадный город пуст, где люди, отчего пахнет тлением, а улицы забиты искалеченными вещами? С того дня, когда ворвавшиеся в дом черные солдаты убили его сына и беременную невестку, а остальных, раздев, куда-то увели, он не видел ни одного человека, он ни с кем не перекинулся ни одним словом. Он провел много времени в подвалах и на чердаках, понятно, что за такое большое время многое могло измениться, но вид мертвого Хиттона его ошеломил.