9414.fb2 Вверх по Ориноко - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Вверх по Ориноко - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

— А ты поставь себя на мое место, — отозвался он.

Я не ждал, что он мне ответит, и удивился — ответу и его нелепости. Больше спрашивать мне не захотелось. Сейчас, мне кажется, я наконец понял, в чем дело; после долгих споров и разговоров с Одой, после мучительных размышлений я, отгоревав и сняв траур, похоже, начал приближаться к истине: да, такое возможно, человек может помрачить себе разум, он способен, не теряя рассудка, впасть в безумие; не умея найти ответ на сжигающие его вопросы, он может просто отдаться страданию.

Юрий на секунду крепко зажмурился, будто едкий дым попал ему в глаза.

— Пошли, Игнасио, нам пора, — сказал он совершенно неожиданно.

Встал с дивана и, больше ничего не прибавив, направился к двери. Жоана стояла на пороге кухни и смотрела на нас, он на нее и не взглянул.

Зачем он дожидался ее, если хотел уйти, подумал я. Или он ждал меня, поди догадайся.

Мне-то совсем не хотелось уходить, но я конечно же тоже вышел вслед за ним, а он как обычно помчался вниз через две ступеньки; я спускался медленно, чувствуя на душе тяжесть, дружба наша умерла, сказать мне ему было нечего, а слушать его я больше не хотел, я прекрасно знал, что он скажет, начнет с того, что будет винить всех вокруг, и ее тоже, потом опять заговорит о себе, начнет поносить, судить и жалеть себя, казниться, горевать о незадавшейся судьбе и будет ходить и ходить по этому порочному кругу, не в силах вырваться за его пределы; Юрий расшибался всегда об один и тот же камень: шарил вокруг себя, как слепец, в напрасных поисках смысла и цели, но, если жизнь или смерть совали ему эти смысл и цель прямо в руки, он отшвыривал их, объявлял абсурдом и продолжал искать, все дальше, все глубже, ожидая озарения и просветления, и снова напрасно, потому что не верил и в озарения тоже, а вертел по собственному почину свое колесо, как белка, в полной темноте и безнадежности, отвергая здравый смысл, ничего не находя в проглоченных наспех книгах, вот что я думал о Юрии, и если не знал всех привходящих обстоятельств, то прекрасно видел болезнь, от которой он не желал выздоравливать, и вот, спускаясь вслед за ним по лестнице, я мучился вопросом: почему с такой готовностью оставил Жоану и потащился вслед за ним? И тут мне на миг показалось, что все случившееся, все, что происходило с нами до этой минуты, делалось по его указке, он поставил этот спектакль и заказал музыку, он, слепец, надумавший стать хореографом.

Уже на улице, по дороге домой (он жил на Батиньоль, а я на площади Перейр, мы шли в одну сторону), он, как часто бывало, заговорил о больнице, о сердечных клапанах, которые предстояло завтра оперировать, аневризме аорты, температуре, возрасте, смертности, загрязненности, о ночи, звездах, жаре. Ни единым словом он не обмолвился о Жоане, своем поведении, лежании на диване, нашем бегстве, он спокойно беседовал со мной, а я пытался понять, почему мы ушли от нее, с какой целью, какой был в этом смысл и почему я иду с ним, зачем его слушаю; завтра я снова вернусь в больницу, думал я, к своим больным старичкам, завтра в десять у меня тоже сложная операция, да и потом дел будет невпроворот, и мне туда совсем не хочется раньше завтрашнего дня, на такси я был бы уже дома, за каким дьяволом я за ним потащился, мы пешком дошли до площади Клиши, вокруг автобуса толкались туристы, высаживались или, наоборот, садились, спешили в «Мулен Руж» или только что оттуда вышли; я пятнадцать лет живу в Париже и ни разу не был в «Мулен Руж», странно, что я сейчас об этом подумал: за пятнадцать лет ни разу не был ни в «Лидо», ни в «Мулен Руж», для меня эти парижские достопримечательности находятся вовсе не в Париже, а в другом, параллельном мире, и тут я вдруг понял, что мир, где живет и мучается Юрий, для меня точно так же недосягаем и недостижим, я вижу Юрия, слышу, что он говорит, но мне до него не дотянуться, как ему не дотянуться до меня, он нас не видит, он может только руками в перчатках разбирать и собирать тела, но ничего этим не достигает, не сдвигается с места, машет руками, перебирает ногами, все впустую, он ищет какую-то особую материю и поэтому всегда один, всегда в хищной темноте безнадежности, по ту сторону стеклянной стены, прозрачной, но непреодолимой, вот почему, шагая рядом со мной, он один, окончательно, неизбывно один, и мне вспомнилось стихотворение Тагора, Юрий продолжал говорить о сердечных желудочках, восстановлении кровотока, «я пью поцелуями красоту, сказал Тагор, красота ускользает, и я умираю».

Юрий хотел поговорить со мной, я чувствовал, догадывался, что он увел меня, собираясь поговорить о Жоане и о том, что мучило его все последние дни, но не смог преодолеть гордыню, стекло оказалось слишком толстым, он мог о него только колотиться, «не может тело взять сокровище души».

Мы миновали площадь, и я понял, что он ничего мне так и не скажет, медицинский поток иссяк, мы шли молча, он, наверное, пытался, искал, как же мне сказать то, о чем я и так догадывался, но не мог, у него не получалось, а хотел он мне сказать, что он, призрачный, несуществующий Юрий, разрушающий своим небытием и ее, и себя, принял решение; ничего у него не выйдет, подумал я и на бульваре Батиньоль вежливо попрощался с ним, остановив такси.

Вконец потерявшись, он смотрел, как я сажусь в машину, едва слышно пробормотав: «Пока».

Глава 24

В каюте, сотрясаемой грозой, озаряемой вспышками молний, в тесных объятиях призраков, перекатываясь туда и сюда из-за бортовой качки, она мучилась головной болью и приступами тошноты. В какой-то книге она читала, что нет на свете ничего страшнее морской болезни; даже моряки сходят от нее с ума и прыгают в воду, лишь бы избавиться от мучений; водяные брызги, обдавая иллюминатор, намочили постель, и у нее мелькнуло ощущение, что она в Атлантическом океане, плывет на каравелле, перевозящей рабов; когда каравелла причалит к берегу, когда она выйдет из тьмы трюма, какой святой протянет ей руку помощи — сам святой Петр или святой Христофор, на плечах переносящий страждущих через реки, а может, Гермес, покровитель беглецов и провожатый теней в царство мертвых, попирающий ногами змей, или они все втроем — у причала будут стоять смиренный чернокожий носильщик, добродушный странник-великан и лукавый, не внушающий доверия капитан с безупречными манерами; а может, придут святой Марк, святой Георгий и святой Николай — аристократ, воин и купец; легенда гласит, что они умиротворили разбушевавшиеся волны, усмирили грозу, встав втроем на песчаном берегу перед свирепыми валами под черным небом, они справились с бурей и ее демонами, которые грозили утопить город; кто из них придет ее встретить, когда ее, как других рабов, осенит ослепительное сияние Нового Света, кто принесет в дар оставленных в прошлом языческим богам ребенка, которого она ждет; она не забудет исчезнувшее, вырастит его в почтении к бывшему, прочитает ему жития всех этих добрых святых, расскажет, что с ними случалось, да, я расскажу тебе, у меня болит голова, меня тошнит в трюме этого парохода, но я говорю с тобой, догадываясь, что ты уже есть во мне, надеясь, что ты уже есть, желая, чтобы ты во мне был; разве будущее может стать дорогой в прошлое, но ты нить, которая привязывает меня к прошлому, хотя тебе только предстоит родиться, и я знаю, у меня предчувствие, что ты лишь мое воображение (на самом деле желание порой превозмогает телесность и берет над ней верх), женщины обычно знают это, и я тоже знаю, что ты — мое стремление протянуть ниточку назад, к прошлому, желание найти опору, ограждение, вернуться к матрице; как было бы все просто, я вернулась бы к истокам Ориноко, как когда-то вернулся мой отец, вернулась бы с тобой в животе, устроилась в речной долине, взрослая, вернувшаяся в детство, к тем, кто меня породил, и укрепила бы сразу два корня; безымянная нежность, переполняющая меня, которую я дарила мужчинам, наконец обрела бы цель и смысл и завершила бы свое странствие, но мне больно, мне нестерпимо больно, потому что я знаю, я чувствую, ты погибнешь в фаянсовом белом тазике среди сгустков черной крови, это правда, но кроме правды есть история, есть легенда, я рожаю ее на этом вот корабле, измученная рвотой, болью и слезами, счастливая теплой памятью о тебе, затаившемся у меня в животе; хорошо бы, уцелело хоть что-то от чувств, которые тебя породили, клеток, которые тебя создали, от влажности, в которой ты спрятался и потихоньку растешь, пусть останется повесть, которую я рассказываю тебе, твой отец, сквозящий листок на ветру, хрупкое стекло, все в трещинах, ему все в тягость, даже страждущие тела, он вскрывает их скальпелем, не открывая никаких тайн, твой отец, которого я вижу только во сне, ласковый и спокойный, все знающий, он повез бы тебя в свою страну, далекую, удивительную, успокоил бы тебя, взяв на руки в ночи, которая обняла бы тебя, вы оба не хотите умирать, уходить, и я тоже, я цепляюсь за свой живот, хоть ты и не прячешься там больше — ты соскользнул, упал, — а я цепляюсь за карманный компас, надеясь сориентироваться в пространстве, за нож, он у меня в сумке, он защитит меня от мужчин и опасных хищников, цепляюсь, несмотря на боль и морскую болезнь, за этот пароход, что везет меня на Юг, чтобы я началась снова, возродилась, стерлась, исчезла и опять появилась на свет в девственном и ничейном краю. Я потеряла тебя и опять тебя создаю, я бьюсь за тебя.

Я задыхаюсь на этой постели, мне жарко, душно, гремит гроза, но я держусь обеими руками за невозможное, отчаянно сражаюсь — у меня есть даже нож; сколько раз я подавала это лезвие, чтобы разрезать, открывать, чинить людей, погруженных в сон, я видела дышащие детали механизма, они вибрировали, как мотор этого парохода, я наблюдала, как руки, получая сталь, которую я подавала, проворно зажимали, надрезали, отсекали, зашивали, и я тоже хотела бы открыть впадину брюшной полости, чашу, что расположена над тем, что обозначает наш пол, и там встретить тебя, хочу, чтобы наша история продолжалась, чтобы ты рос по мере нашего продвижения по реке, день за днем, чтобы мы просвечивали в твоих генах, в чертах твоего лица, чтобы что-то существовало и помимо стальных орудий, чье назначение нас защищать, как маска защищает нас от посягательств распростертых тел, напоминающих о неизбежном конце, об исчезновении; часто, преодолевая тяжесть усталости, я пыталась понять, где тот человек, которого мы сейчас оперируем, куда он ушел, когда мы распороли ему живот, где его воля, где сознание, все подавлено, погасло, подчинено необходимости покорно лежать на столе под скальпелем, который я подаю врачу; хирургов тоже отвлекают смех и рутинная работа, за привычными шутками они забывают, что, собственно, они делают, что режут, — так капитан корабля видит в миражах речных берегов, в грозе лишь необходимость применять свои умения, справляться с трудностями, а пассажиры, которых он везет среди тюков и ящиков, все для него на одно лицо; мне, мне не дано себя видеть, и тебя я не могу увидеть сквозь кожу, и позволяю тебе расти незнакомцем, только мечтая дожить до тебя, как я мечтаю дожить до себя, поднимаясь вверх по нескончаемой реке под грохот грозы; тошнота, морская болезнь, головная боль — вот и все, что остается мне от меня самой, а я стремлюсь к истоку, чтобы вылечить, исцелить тебя и себя от боли бегства, бегства от человека, который убежал так далеко вперед, что и сам уже не сможет себя догнать.

И напрасно при вспышках молний я пытаюсь рассмотреть сквозь плотные дождевые лианы берег, к которому стремлюсь, я вижу лишь тьму, отделяющую меня от берега.

Глава 25

Два следующих дня я почти не выходил из больницы. Жара стояла по-прежнему беспримерная, никогда еще в Париже не было на моей памяти такой немыслимой жары, и я даже стал вздыхать об утешительных высотах Каракаса, Боготы, альпийской долины, и, когда говорил по телефону с Одой, наслаждавшейся горной прохладой, мне хотелось все бросить и помчаться к ней, но следующий телефонный звонок, звонок Жоане, вновь приковывал меня к столице, где старики и больные молча прощались с жизнью. Если честно, мучительное переплетение наших отношений — Жоаны, Юрия и меня — донимало меня куда больше зноя, не дававшего нам опомниться: пожарные везли в больницу покойников, в «скорой помощи» настал конец света, не хватало мест, вентиляторов, кондиционеров, персонала, и все-таки в больнице люди умирали реже, чем в городе: постоянное увлажнение воздуха, пристальное внимание и уход делали свое дело; прооперированных и сердечников, подверженных наибольшей опасности, размещали в реанимации или в послереанимационных палатах, где работали кондиционеры. Что же касается врачей, то хирургическое отделение всегда находилось в привилегированном положении, и сейчас мы ощущали это с особой остротой, мы работали в прохладе, искусственной разумеется, и она была бесценна — роскошь дышать, не покрываться липким потом, забыть о метеорологических сводках и сосредоточиться на кишках и сосудах, которые всегда имеют примерно одну и ту же температуру, была неслыханной. Но вынужден признаться: оперировал я без особого увлечения, из головы не шла Жоана, все утро я надеялся встретить ее, но так и не решился вызвать сам по какому-нибудь пустячному поводу, и только во второй половине дня, после короткой летучки, побежал ее навестить. И сразу понял, она тоже меня ждала, тоже волновалась, но, как всегда, совсем по другой причине, — она была красивой, ей шел голубой халатик, едва поздоровавшись, Жоана спросила: Юрий говорил с тобой? — вопрос прозвучал как пощечина, еще одна, она была лишней, мне и так досталось, и я не сдержался: хватит Юрия, сказал я ей, дай ему наконец возможность катиться туда, куда он катится, и не вмешивай меня в ваши истории, я говорил резко, злобно, плечи у нее опустились, губы задрожали, глаза наполнились слезами, и она ушла. Обернулась, потом пошла дальше, Энбер как раз проходил по коридору, загорелый, сразу видно, только из отпуска, он величественно улыбнулся и сказал: «Игнасио! По-прежнему разбиваешь сердца? Предоставь это кардиологам, наше дело, старина, ливер и прямая кишка, ливер и задний проход!» — и подмигнул мне с сальной ухмылкой. Я отправился писать истории болезни, в тесном боксе было тихо и жарко, как в печке, солнце уже палило вовсю. Я посидел, подождал, потом пошел обедать, но к еде даже не прикоснулся, потом спустился вниз и стал помогать интернам; от этого пекла все уже с ума сходили, от безнадежности у людей начиналось что-то вроде истерики, больные часами лежали на носилках, ожидая, пока до них дойдет очередь. Юрия на месте не было, он сослался на недомогание, и я вообще перестал понимать что бы то ни было, все предыдущие дни он работал как одержимый, а сегодня, когда все только его и ждут, не явился вовсе, его интерны метались в панике, они делали все, что могли, лезли вон из кожи, но несколько трудных случаев все же кончились летальным исходом, — бедняги, они запомнят эту неделю на всю свою жизнь, одна девушка, из новеньких — сколько ей могло быть? — думаю, лет двадцать шесть или двадцать семь, — выплакала все глаза, уткнувшись в плечо секретарши, было семь часов вечера, она изнемогла от жары и неопытности, ее горой придавили ошибки, которые она совершила за день и за которые чувствовала себя в ответе, успокоить ее было невозможно, и мы с секретаршей повторяли тихо и ласково, как ребенку: ты тут ни при чем, бывают всякие обстоятельства, ты сделала все, что могла; девушка меня не знала, ее утешила настойчивость, с какой я повторял: ты не виновата.

Я снова стал думать о Жоане, и мне захотелось попросить у нее прощения; меня можно простить, состояние у меня не из лучших: утомление, терзания, изнуряющая борьба с постоянным желанием, изнуряющая жара, которая усугубляла и желание, и борьбу, — не позавидуешь! Представив себе, что вечером я останусь дома наедине с собой, с книгами и невозможностью заснуть, я сразу мысленно обратился к Жоане, мне захотелось быть к ней поближе, это единственное, чего мне хотелось, и, выкинув из головы насмешки Энбера (когда русского нет, сказал он, мышам раздолье), я отправился в бельевую искать Жоану. Нашел и сказал, что очень сожалею об утреннем разговоре. Она улыбнулась, ответила: ничего страшного, я все понимаю, поколебалась секунду и спросила: не хочешь выпить по кружке пива, как вчера? Я ответил, да, конечно, и прибавил: я тебя приглашаю поужинать, прими это как извинение.

О приглашении я не думал, все получилось само собой, очень естественно. И когда мы с Жоаной сидели на той же самой террасе, что и вчера, перед кружками пива, обмениваясь пустыми замечаниями о туристах в августовском Париже, я не чувствовал ни воодушевления, ни подъема, одну усталость от тяжелого дня и жары, все такой же невыносимой, хотя настал уже вечер, и если мне чего-то хотелось, то только переменить декорации и увести ее в ресторан.

Я видел, она в отчаянии, хотя бодрится, ловил тень грозовой тучи за ее улыбкой и внезапно, окончательно убедившись, что она, цепляясь за пустой разговор, ждет только одного, сказал: Юрий вчера так со мной и не поговорил, болтал ни о чем, рассказывал, чем будет заниматься сегодня, а сам даже не пришел. Она взглянула на меня, и я понял, что огорчил ее еще больше, она чуть не плакала. Думаешь, я не понимаю, что давно пора образумиться, заговорила она, только что толку, у меня не получается. Надо честно сказать себе: не надейся, все кончено, но я… не могу. Знаешь, я так явственно чувствую, что все может пойти по-другому, если только он согласится меня послушать, я стараюсь ему помочь, но он не хочет помощи, да ты и сам знаешь, в общем, все идет все хуже и хуже, но главное, главное, есть одна вещь, про которую я пока не могу тебе сказать, но я, наверное, больше вообще не смогу с ним видеться; она заплакала, и Я понял, что мое желание раскололось на мелкие осколки, как и ее надежда на жизнь с Юрием, господи, думал я, ну не абсурд ли, ты только что потерял последнюю надежду, но продолжаешь мечтать, да еще сильнее, чем когда бы то ни было, как бы обнять ее покрепче. Она сердито смахнула слезы, и я невольно взял ее за руку, другой рукой она, по-детски всхлипнув, вытерла глаза, вздохнула и сжала мою руку — под кожей у нее отчетливо билась жилка, я чувствовал, как она бьется, подняла на меня светлый взгляд и посмотрела с каким-то непонятным чувством, которое я словно бы ощущал в ее горячих пальцах; Жоана держала меня за руку, она на меня смотрела, и за время этой нескончаемой секунды пошатнулось все.

Я не выпускал ее руки все сто метров, которые мы прошли до итальянского ресторана на углу улицы Лепик, удивительно, как в один миг все может перемениться, удивительно, как легко ты становишься другим, я вспомнил о своей великолепной шляпе, не будь такой жары, я надел бы сейчас ее непременно, мою шляпу-изменщицу. Жоана не отнимала своей руки, все это время ее рука прижималась к моей, и Жоана шла со мной рядом, касаясь меня плечом, а я пытался найти причину, из-за чего — из-за нервного истощения, усталости или жары — душа ее попросила моей нежности и она позволила мне сделать первый шаг к телесному обладанию. Я вспомнил, насколько она меня моложе, прохожие наверняка думают, что она мне дочь, но в этот вечер я решил забыть о двадцати годах разницы, годы не имели никакого значения, и еще я сразу отключил в кармане мобильник, избавляя себя от незапланированного звонка Оды, поспешность, кстати, совсем не злокозненная, мысль об Оде настигла меня у дверей ресторана, мужчины малодушны и бесхарактерны, сказала бы Ода, а я подумал, что болен так же, как Юрий, безумие у меня иной разновидности, но такое же абсурдное и запущенное; подлинной жизнью живут только Ода и Жоана, подумал я и тут же сжал руку Жоаны чуть крепче, и она повернулась ко мне, улыбнулась и спросила: а ты правда хочешь идти в ресторан? Если нет, пойдем ко мне и поужинаем дома. У меня все есть. Только зайдем к бакалейщику и купим бутылку вина.

Сердце у меня ухнуло, и за ту секунду, что оно летело вниз, я успел сообразить, что приглашение Жоаны ровно ничего не значит, в такую жарищу все стараются расположиться на террасе, а не сидеть в ресторане. И рука ее ровно ничего не значит. И если я приму ее приглашение, значение потеряет абсолютно все.

Я согласился без малейшего колебания, с радостной готовностью погибнуть и погубить разом все — семью, карьеру — все, что, наживалось день за днем долгие годы.

Глава 26

Она бы даже помолилась — лишь бы кончилась гроза. Если бы вспомнила бабушкину молитву, утреннюю или вечернюю, то помолилась бы с той же истовостью. Подняться на палубу Жоана не решалась, там хлестал ливень, туда дотягивались волны — как случилось, что река стала яростней океана? А ведь они должны были вот-вот причалить, только она запамятовала, как называется город, где они остановятся сегодня вечером; при вспышках молний она уже различала берег — темную полосу, на миг озаряемую синим мертвенным светом, он был совсем недалеко; который теперь час, ночь явно еще не скоро, но похоже, что сумерки уже настали, святой Марк, святой Георгий и святой Николай еще не подоспели, они плывут пока с рыбаком в лодке, а рыбак и не подозревает, кого везет, но скоро они приплывут и умиротворят вечерним светом расходившиеся волны.

Теснота каюты показалась вдруг непереносимой.

Она с трудом добралась до двери, едва справляясь с подступающей тошнотой; торопливо доковыляла по коридору до лесенки и с неимоверным трудом открыла металлическую дверь, что вела на палубу; ее сразу окатило водой и чуть не сшиб с ног яростный ветер. Она забилась под навес, качать стало вроде бы поменьше, впереди отчетливо выделялся темной линией горизонт и раскачивался вместе с пароходом; она уцепилась за перила и почувствовала: тошнота проходит, и еще — вода стекает по волосам, по шее. Волны поднимались до бортовых сеток, разбивались о планшир, обдавали снопами зеленоватой воды, пахнущей гнилью; когда пароход зарывался носом в волну, ей приходилось хвататься руками за борт, чтобы не упасть вперед или назад, но речная и дождевая вода заставила отступить тошноту и мигрень, словно смыла их прочь, а может, она просто перестала о них думать, ища взглядом зелень берега там, куда, разрезая водяную завесу дождя, обрушивались молнии; вслушиваясь в металлический скрежет, в звяканье цепей или, может быть, кабеля подъемного крана, в раскаты грома, тоже металлические; глухие удары без устали колотили в текучую поверхность, клинками врезались в корпус, и капли дробно стучали по палубе.

— Ойга! Что вы там делаете? Вы меня слышите? Что вы там делаете?

Помощник капитана в непромокаемом плаще стоял на мостике и орал во весь голос:

— Вы с ума сошли! Не трогайтесь с места, я спускаюсь.

Через секунду он был уже возле нее, бледный от ярости. В зеленом дождевике, с которого ручьями струилась вода, он казался еще выше, еще костистее.

— Здесь нельзя стоять! Немедленно спускайтесь к себе в каюту! И закройте иллюминатор, иначе все промокнет!

— У меня морская болезнь. Мне на воздухе лучше.

Помощник капитана смягчился:

— Н-да, видок у вас бледный. Пойдемте со мной, я поищу лекарство, глядишь, вам и полегчает. В любом случае наверху лучше, чем внизу. Лезьте вперед, я за вами.

Крепко держась за перила, она стала подниматься по металлической лесенке, мужчина поднимался за ней следом, он поймает ее, если с мокрой ступеньки вдруг соскользнет босоножка. Наверху он поколдовал с дверью рубки над ее плечом, и они вошли, в рубке пахло табачным дымом и влагой. Капитан стоял за рулем, перед панелью с приборами и компасом; где-то потрескивало радио, рубку прохватывало ветром и секло дождем; отсюда, сверху, она увидела, как необъятна эта серая река, увидела берег, зеленый, плоский, и какие-то строения, они, наверное, были пристанью.

Капитан обернулся и посмотрел на нее, черные глаза, строгое лицо, наверное индеец, смотрел секунду, не больше, ничего не сказал, отвернулся и снова уставился вперед. Наверху каждое движение парохода ощущалось значительным и весомым. Помощник посадил ее на стул в уголке.

— Никуда не уходите, я сейчас вернусь.

В рубке было спокойно и буднично, люди работали, и гроза для них была привычным делом. Оказавшись среди неведомого — циферблатов, радаров, лотов, замерявших неведомо что, она тихонько сидела в уголке, как послушная маленькая девочка, она заболела и ждет, когда наконец займутся и ею, а капитан стоял к ней спиной и больше не оборачивался.

Со стула встать она не решалась, а ее опять затошнило, прохватил озноб, пот, липкий, противный, смешивался с холодными каплями, которые скатывались с волос, она почувствовала себя несчастным больным на носилках, его оставили в коридоре, и он тоскливо ждет, когда же придет доктор. Из рубки было видно, что пристань рядом, и она не понимала, почему пароход никак не пристанет к ней, он покачивался и покачивался, борясь с течением, тратя силы на то, чтобы оставаться на месте. Она сидела, уставившись на пляшущую линию горизонта, и вдруг ощутила унизительнейшее бессилие: она больше не была себе хозяйкой, от стыда на глазах у нее выступили слезы, желудок свело, пищевод наполнился чем-то жгучим и кислым, и все, что она съела утром, вылилось на пол через открывшийся рот, оставив острый, гадкий привкус позора. Мокрое полотенце, мама всегда клала мне на лоб мокрое полотенце, когда я болела, не важно чем, могла быть температура, тошнота, скарлатина, ветрянка. Прохладное на лбу, оно понемножку теплело, заменяя мамину руку, пока мама готовила лекарство.

Потом мама садилась возле меня, держала за руку и ждала, пока я засну; мокрое полотенце исчезало вместе с болезнью, с температурой, с тошнотой, я и не замечала, когда оно исчезало, точно так же, как не заметила этого сейчас; помощник капитана, это он осторожно перенес меня на постель в мою каюту, обтер лицо, напоил лекарством, чем-то вроде мяты на спирту, объяснил мне шепотом: как только ветер немного уляжется, волны станут поменьше, мы сможем причалить, пароход так качает потому, что он должен оставаться на месте, посреди реки, и бороться с течением. Казалось, он извиняется за то, что мне пришлось перетерпеть, за мой позор, за то, что я лежу теперь у себя в каюте, что не смогла удержаться от рвоты и они видели меня в таком неприглядном виде, извиняется за реку и за свой пароход; высокий, жесткий, с холодным взглядом помощник капитана, но в его костлявых руках я ощущаю желание успокоить и утешить, может быть, непривычное ему самому, и в его голосе я слышу желание успокоить, он говорит: no pasa nada, prontito se pondera buena[10]; почему отец никогда не говорил со мной на родном языке, почему старался стать незаметным, раствориться в чужом ему мире, почему не поделился тем, что ему принадлежало, не рассказал об истории, о земле, на которой родился, и оставил меня ковылять по этому миру на одной ноге, и теперь я, хромуша, поднимаюсь вверх по Ориноко, и мне не за что уцепиться; я готова соскользнуть вниз, когда чувствую, что скользят вниз другие рядом со мной; кто знает, будь я устойчивее, прочнее укоренена, держись крепче на ногах, может, я смогла бы остановить падение, отогнать призраков-пожирателей, будящих ненависть к себе и другим, спасти того, кто с такими мучениями погружается в темноту, протягивая руки только ради того, чтобы оттолкнуть помощь, ничего не видя, не чуя жизни ни впереди, ни вокруг, искалеченный этот человек притянул меня потому, что и я калека, я хотела выходить его, надеясь, что он выходит меня, как сейчас выхаживает другой, похожий на него человек, положив мне на лоб мокрое прохладное полотенце, но меня сразу вывернуло наизнанку, хотя странствие только началось и я доверила себя этому пароходу, как когда-то доверили младенца корзине и реке, которой позволено нести себя мощным потоком к устью.

Глава 27

В детстве у меня была книга, большая, с пожелтелыми страницами. Купил ее мой прадедушка, дедушка мамы, и с нее-то все и началось, я только сейчас вспомнила, что все началось с этой книги, с черно-белыми гравюрами, пожелтелой бумагой и пятнами сырости на переплете, их было совсем немного, только в одном уголке, — Жоана говорила под еле слышный шум ночного города, словно позабыв про меня, вытянувшегося рядом с ней на диване. У бабушки в книжном шкафу было много разных книг, но эта была особенная, волшебная, с нее-то все и началось.

Жоана положила руку на голый живот, подобрала немного колени, ее ноги удобно устроились на моих, я их тоже немного подогнул, я чувствовал ее дыхание, я закрыл глаза и вбирал в темноте ее теплый низкий голос.

В этой книге был нарисован кайман, она вообще была о географических открытиях девятнадцатого века, о путешествиях, путешественниках, так вот, этот кайман — я называла его крокодилом — схватил человека, который сидел на плоту, и почти оторвал ему ногу. Я и сейчас вижу эту гравюру, откинувшееся назад тело, ужас и страдание на лице чернокожего, — я называла его рабом — кайман с выпуклыми глазами, вцепившийся ему в ногу, а на другой гравюре, продолжала она, ласково поглаживая меня по плечу, да, там была еще одна гравюра, еще более впечатляющая: тот же чернокожий, лежа под навесом из ветвей на плоту, на середине Большой реки, показывает своим белым хозяевам-путешественникам — они, очевидно, умели немного лечить, — страшную рану, оставленную укусом каймана: вырванное мясо и следы крокодильих зубов; подпись под картинкой коротко сообщала «Рана Апату», и больше ни единого слова, но чувствовалось, что белые путешественники тотчас же воспользуются несчастным чернокожим Апату, чтобы измерить величину зубов и ширину челюстей речного чудовища. Эту книгу я вытащила из шкафа совершенно случайно, из-за необычной величины и обложки, и унесла к себе наверх, никому ничего не сказав. Я спрятала ее под подушку. Мне было лет двенадцать, я думаю, но я не была из ранних, играла в куклы, в общем, была еще маленькой девочкой, особенно у бабушки в доме, где детство не хотело кончаться, наверное, из-за обилия разного варенья, рассказывала она, тихонько меня поглаживая. Вечером я снова взялась за книгу и стала рассматривать картинки, там было много необыкновенных путешествий, в арабские страны, в Сибирь и в Европу тоже, а в середине книги история про каймана. Думаю, из всей книги я прочитала только ее и удивляюсь, что такая маленькая девочка дочитала до конца историю экспедиции Жюля Крево, морского офицера, который изучал реку Ориноко. Я прочитала ее не только из-за каймана, но еще из-за названия, я его как сейчас помню: «Исследовательская экспедиция по Новой Гренландии и Венесуэле», я знала, что речь пойдет о родине моего отца, хотя он никогда не рассказывал мне о кайманах или крокодилах, об опасных болезнях, о лихорадке или жестоких индейцах, он вообще мало со мной говорил, был загадочным, сумрачным, молчаливым; когда бывал дома, часто брал меня на руки, прижимал к себе, почти вот так же, как ты, но говорил мало, был очень нежным и сдержанным, тоже как ты, и красивым, как ты, не знаю, почему я рассказываю тебе об отце, извини, я хотела рассказать о книге под названием «Вокруг света». Ты не спишь, позволяешь себя гладить, это хорошо, мужчины редко позволяют себя ласкать, вы стыдливы, в вас срабатывает странный рефлекс, вы не любите нежных поглаживаний, когда засыпаете. Ты засыпаешь, а я все говорю, говорю, сейчас ночь, а я говорю, как Молли[11], лишь бы говорить или, может быть, хочу тебя убаюкать, но я не стану, как Молли, рассказывать о первом любовном свидании, мы сейчас любили друг друга, и сегодняшняя любовь стерла все предыдущие, я не храню в памяти телесных ощущений, может, они и хранятся где-то, но не всплывают так легко, и мне гораздо приятнее рассказывать тебе о книге «Вокруг света», потому что она для меня такой же опыт любви. Читая ее, я поняла, что однажды непременно поднимусь по реке Ориноко, и решила — если только такие вещи зависят от наших решений, — решила, что буду перевязывать и лечить страшные раны, эта была первой в жизни, я увидела ее и захотела исцелить, захотела быть с теми, кто мучается, а на другой гравюре был изображен мертвый, рисунок относился к рассказу о путешествии Крево — в пироге посреди разбушевавшейся реки лежал рядом с гребцами умерший, на лбу у него белела тряпица, но лицо уже не выражало страдания, оно было спокойным и мирным, его оплакивал другой путешественник, с длинными волосами, и в моем воображении, воображении совсем еще маленькой девочки, все смешалось: это мой отец, он умер на Ориноко, он лежит сейчас в пироге, и его я должна исцелить. Ты можешь подумать, что я все придумала прямо сейчас, жизнь закончена, а до Ориноко благодаря тебе рукой подать. Может, и так. Но роман, я имею в виду нашу память, мы пишем непрерывно, и какая-то машина вновь и вновь печатает его в сотнях экземпляров, мой роман подвел меня к отправной точке от нее я и хотела бы вести отсчет, отыскать свои корни в картинке из книги, даже если не вспоминала о ней столько лет, даже если совсем о ней забыла, а может, вообще ее выдумала вот только что, говоря с тобой, чтобы родиться, родиться заново на реке Ориноко, подобно индейцам, потому что индейцы вроде бы и есть вечный исток нашего мира и у них нет ни истории, ни памяти. Очень трудно представить себе время в виде замкнутого круга. Мой отец ушел рано, он рано меня оставил, и то малое, что он мне оставил, я нахожу теперь в тебе и хотела бы, чтобы твоя кожа пахла так же, как его, хотела бы вашей схожести, но конечно же не всерьез, не по-настоящему, я говорю тебе это, но на самом деле я о нем ничего не помню, нечего или почти ничего, я воссоздаю все каждый раз по-новому, это просто желание, просто мысль, которая должна во что-то воплотиться. Растить детей без отцов — это у нас семейное, у нас, у женщин нашей семьи, не нарочно, конечно, но все-таки; мы привечаем таких мужчин, которые исчезают, испаряются неизвестно куда, уезжают или умирают, мы все, я, мама, бабушка, мы даем жизнь мужчинам, которые потом пропадают неизвестно где, и женщинам, что дадут жизнь мужчинам, пропадающим неизвестно где, я говорю об этом без горечи, просто свидетельствую: такова семейная традиция, и она вовсе не лишает нас счастья, напротив, просто она смещает его, направляет к другой цели, так белые шашки съедают черные, чтобы продвинуться вперед, я ни о чем не жалею, ребенок, которого я хочу, тоже будет расти без отца, он родится в Гвиане, а может, в Бразилии или, если случится, в Рио, почему нет, если мне удастся уплыть вверх по Большой реке, это я так называю Ориноко, далеко-далеко, и в этом нет никакого безрассудства, не больше чем сидеть на месте и ждать конца, не двигаясь, как делает большинство людей, они покорно ждут его, застыв там, где им положено быть, предоставив странствия юности, я говорю не только о перемещениях в пространстве, я говорю и о переменах чувств, о сентиментальных путешествиях, любовных авантюрах. Я шепотом рассказываю тебе все это, потому что хочу, чтобы ты знал, ну, и немножко из гордыни, хочу, чтобы ты понял, если только тут есть что понимать, что скоро меня здесь не будет; в своих рассказах я, конечно, смешаю вас обоих, и, став героями моей повести, вы обретете реальность, которая важнее истины, важнее всего, что мне о вас известно, меня это не огорчает и не смущает, здесь нет обмана, ты был мне нужен, нужна твоя искренняя нежность, ты дал мне силы предпринять мое путешествие, и тот краткий миг забвения в украденном тобой оргазме, та минута, когда все для меня исчезло, она тоже где-то останется; может быть, это и есть единственно возможное счастье, секунда, когда душа сливается с телом, как в пении или молитве.

Она замолчала и погладила мои волосы, затылок, шею, по спине у меня побежала сладкая дрожь. Я пойду дальше своей дорогой, опять зашептала она, только и всего, хочу зажить другой жизнью, получить еще одну жизнь, начать все сначала; я поплыву вверх по той реке, что с детства стала моей мечтой, и если мне случилось эту ночь провести с тобой, то только потому, что я решила уехать, и я хочу боли, хочу потери, мне будет горько оставить тебя, но эта горечь наполнит мой отъезд смыслом, когда любишь, нужно расставаться, говорит Юрий, это как роды, с кровью и стоном ты рождаешь самого себя, рвешь пуповину, но по-другому никак, когда любишь, нельзя не расставаться. Вот, все болтаю и болтаю, а у самой уже глаза слипаются, как и у тебя.

Вот что она могла бы сказать мне, вот что я хотел бы от нее услышать, прежде чем снова оказался в раскаленном, пустынном Париже, брошенном жителями на весь август. Сказать, прежде чем проститься со мной коротким прикосновением губ к губам, прежде чем я стал спускаться вниз по крученым пролетам лестницы, как змея, прячущаяся в колючий кустарник, испугавшись внезапного шума у себя на пути, уловив долгим животом вибрации, исходящие от асфальта, ощущая нутром, как они опасны; я спускался по лестнице бегом, стараясь спрятаться от двойного стыда малодушия и измены, сожалея, что не могу укрыться под широкими полями темнозеленой шляпы.

Глава 28

Ну, вот, наконец-то я это я, я снова стала самой собой, здесь, в маленькой каютке, в животе парохода, ощущая дуновение из открытого иллюминатора, глядя на грязную зеленую воду, все иллюзии, все миражи смыло и унесло течением к болотистой дельте, все они утекли вместе с кровью, что сочится из меня, что со мной расстается, она выходит из меня, и я чувствую ее густую влажность, там, у себя между ног, вот они, месячные, цикл восстановился, и восстановился обыденный ход вещей, комок подступает к горлу, потеря — всего лишь струйка, присоединившаяся к течению реки, содержание желудка, выведенное наружу тошнотой, не существующий больше рассказ. Трудно идти к истокам, нужно сбросить слишком много лишнего груза. Стать легкой и просторной, чтобы вбирать в себя саванны и водопады — индейцы живут на лоне природы, живут голыми, — я не бросила тебя, ты меня не бросил, мы просто позволили себе плыть по течению, а теперь изо всех сил пытаемся выплыть, продвинуться вперед и ждем помощи от святого, крестившего рабов, от Гермеса с кадуцеем, и я знаю, они придут на помощь, несомненно и неизбежно, как знаю, что в глубинах реки лежит кайман, охраняя драгоценные камни, которые медленно зреют в тине, икринки-искринки; память медленно взращивает утраченный бриллиант, стоит о нем только вспомнить, и он засияет; теперь, когда тошнота прошла, тело расслабилось и успокоилось, я знаю, ребенок будет расти несмотря на то, что тебя со мной нет, несмотря на клетку, которой ты окружил себя, словно хищник, оберегающий свою свирепость, клетку, прутья которой ты грызешь, те самые прутья, что сам и создал, чтобы они служили тебе защитой, ты вцепляешься во все, что приближается, что хочет тебя приручить, и твоя дикость, твоя свирепость готова смести последний удерживающий ее барьер, ты не зря так долго наживал свою крепость, ты знал: если стены рухнут, ты погиб; каждая наша рана — удар ваяющего резца, страдания принуждают нас расти, утраты обтачивают, желание, обжигая болью, переплавляет нас в то, чем мы прежде не были; пустота между двумя мирами, силовое поле между двумя телами, коснувшись, они отталкиваются друг от друга, а если вдруг сблизятся, испепелят друг друга в объятии; расставание в природе вещей, ничего не поделаешь и, значит, не о чем сожалеть, боль, от которой мы могли бы друг друга избавить, боль и долгое странствие к истокам, каждый его совершает по-своему, преодолевая реку, совершая усилие, чтобы пуститься в путь, ища руку, за которую можно уцепиться, если почувствуешь, что катишься вниз, — я протянула руку и взяла ту, что тянулась ко мне с нежностью, эту нежность я разбудила, я видела, как она растет, я нуждалась в ней, словно в ограждении, что уберегает от бездны, смущалась, чувствуя дрожь, причиной которой была я сама, мне было сладко найти успокоение в близости, ощутить телесное тепло, погрузиться на миг в иллюзию, притвориться на секунду забывшей обо всем и стать желанием, обрести на короткое мгновение полноту и покой, прежде чем лезвия памяти не начнут опять кромсать меня по живому, безжалостней, чем всегда; невозможно начать все сначала, невозможно избавиться от себя и снова создать себя новой близостью, подпитать жизнь, готовую умереть, слишком далеко все зашло, корабль отплыл, берег остался позади, есть только бескрайняя таинственная река Ориноко, в которой не исчезает то, что могло бы быть, потому что все это я берегу в себе, объятие моего отца, крошечную ручку моего ребенка, с этим грузом я пришла в незнакомый порт, когда пароход был готов к отплытию, и отдалась ласке сладких воспоминаний и путешествию.

Глава 29

Она позвонила мне в два часа ночи.

Я не спал. Никак не мог заснуть. Мучился, томился. Томила жара, томило желание, изматывая душу.

Отец Сергий у себя в пещерке отрубил палец, лишь бы от него избавиться. Взял топор и перерубил кожу, мясо и кость, принес в жертву плоть, чтобы боль и кровь разбудили от морока, которым его затомило тело, он его наказал. Женщина тут ни при чем, хоть она и пришла к нему в келью, его мучило собственное тело, оно толкнуло его, и он провалился во тьму, а потом ушел. Толстой тоже ушел в ночную тьму, когда ему было восемьдесят, ушел, как отец Сергий, темной зимней ночью. Отец Сергий искалечил себя. Толстой умер, Толстой в пальце отца Сергия, отец Сергий в душе Толстого, а я, истомленный и обессиленный, лежал и смотрел, как, погружаясь во тьму, меркнет мир. Смотрел на свое стареющее тело, побелевшие волоски на груди, год от года увеличивающийся живот, пенис, не желающий умирать. Одиночество отца Сергия в келье. Я обманываю себя. Поражение называю победой. Темноту светом. Сравниваю, что хотел получить от нее и что получил, малодушием было так желать, малодушием взять так мало. Думаю о молчании Юрия, его безумии и о своем тоже, хочу разобраться и вижу там, куда втайне стремлюсь, что-то нежное, едва видное, призрачное, нечто зарождающееся и уже живое, и спрашиваю себя, поправимо ли то, что было, годы, люди следуют своим чередом, рассказ удлиняется, слова сцепляются над провалом, заполняют пустоты, и я хочу знать, возможно ли засветить в пустоте искорку, может ли моя завершенная жизнь вновь начаться после ритуального обмена клетками, который исполнен особого смысла, ищу ответа на свой вопрос и знаю, в каких потемках он запрятан, и не могу его получить, отец Сергий мне тут не в помощь, он слишком отчетливо видел в темноте; двигаешься на ощупь, ищешь, но ничего не можешь поймать, идешь навстречу собственному желанию, надеясь обрести в этих губах и руках другого себя, обрести первобытную правду, утраченную жизнь, нескончаемое счастье, а обретаешь сытость и стыд из-за того, что пил слишком жадно, думая только о жажде, и запретная чаша кружит голову особенно буйным хмелем. Удовольствие в прошлом, осталась боль: у меня ничего нет, в руках у меня пусто; я лежу на спине, желание спит; по другую сторону стеклянной стены Юрий, он смотрит на меня из краев отца Сергия, он вконец обезумел, безумие дотянулось до глубинных глубин и вокруг него одни развалины; а я все ближе знакомлюсь со старостью, держусь за перила, спускаясь ступенька за ступенькой к смерти, волоски побелели на дряблом животе, седина не всегда признак мудрости, у меня она свидетельство подавленного желания и слепоты. Юрий, сколько бы ни ошибался, смотрел в корень, а она, которую мы хотели превратить в свою игрушку, обмануть, убаюкать иллюзиями, чтобы вернее поймать, она знала, что мы безумцы, и пыталась нас вылечить, исцелить обоих, не подозревая, что ее целительство толкнет обоих в бездну — Юрия она пыталась удержать, во мне будила нежность, не зная своей власти над нашими исковерканными гордыней телами, и вот я смотрюсь в зеркало и вижу головокружительную пустоту.

Когда зазвонил телефон, я думал о своей жене Оде, мысль о ней жгла меня, наполняя отвращением к себе. Я чувствовал себя пошляком-обывателем, я запачкал ее и унизил за ее спиной, и ночной телефонный звонок трубил о моей подколодности, я ведь знал, что звонит не Ода, интуиция никогда меня не обманывала, Ода сейчас была с Илоной, она всегда твердо стояла на ногах, опиралась на непоколебимые истины, была уверена в своем ремесле, которое давало ей власть и право, но и эта уверенность не могла уберечь ее и оградить от поражения, на которое обрек ее я, его уже не избежать, ничего не меняет, узнает она о нем или нет, свершившись, оно действует под покровом тайны, которым я одел его, оно медленно растет в темноте ночи и рано или поздно потеснит, изуродует день.

Я поднял трубку на третьем звонке, я знал, что звонит Жоана. Я услышал ее голос, ее плач, услышал яростные крики Юрия; она, всхлипывая, попросила: приезжай, приезжай скорее, пожалуйста, он совершенно пьян, пожалуйста, приезжай скорее, прошу тебя, нельзя было вынести замирающий ее голос, в нем было что-то леденящее, и я сразу стал беззащитен, еду, ответил я, какие уж тут рассуждения, я вскочил с кровати, оделся, схватил такси, помня только замирающий голос и крики Юрия, он уже на краю пропасти, бездна зовет тебя, Юрий, она уже рядом, тьма уже обняла тебя, такси как назло все притормаживало, мы застряли на площади Клиши, простояли не одну минуту, еще бы, дорогу загородил автобус, я подумал: не выскочить ли, не побежать ли? Но в конце концов доехали, по лестнице я летел через три ступеньки, точно так же, как спускался два часа тому назад, сердце готово было разорваться, дыхание перехватывало. Наконец позвонил. Но мне не открыли. Я звонил еще и еще. Молчание. Приложил ухо к двери. Тишина. Постучал, потом кулаком, потом ногами. Я звонил, колотил в дверь, что там происходит, черт возьми? Я набрал Жоану по мобильнику, потом набрал Юрия. Слышал, как дребезжали за дверью телефоны, значит, они оба там, но что же произошло? Я только зря теряю время, нужно звать полицию, пожарных, не знаю, кого еще…

Полиция и пожарные приехали одновременно, спросили, что случилось, но я ничего не мог сказать, ни что, ни как, дело кончилось тем, что они взломали дверь коротким металлическим стержнем, я и не видел такого инструмента, и тогда, сам не знаю почему, я сказал, что я врач и что Юрий тоже врач.