94154.fb2
Более я его не слушал, погруженный, как в шербет, холодную вязкость мыслей, заводящих в тупик. И лишь когда мы подошли к концу галереи и, завернув за угол, оказались во внутреннем дворике, журчащем фонтанчиками, я снова обратился в слух.
— Аффар, вы сказали — студент-северянин? Я не ослышался?
— Нет, вы ведь так расстроились из-за отсутствия сородичей, вот я и подумал — вам будет интересно. — Глаза его лукаво блеснули, отражая зелень лимонных деревьев, окружающих нас, благоухающих и свежих, — Вы скоро познакомитесь с ним, он тоже недавно подал заявку, и его практически уже приняли… Честно говоря, его случай послужил косвенной причиной того, что я взял на себя смелость оформить и ваше поступление… Чрезвычайно талантливый молодой человек, он так удивил экзаменаторов…
— Экзаменаторов? Я переоценил вашу любовь к деньгам, — говоря 'вашу', я не имею в виду лично вас, но Академию вообще, — и для меня сам факт экзаменов является сюрпризом. Разве мой взнос не служит гарантом поступления?
Я говорил прямо, даже излишне прямо для Юга; но я был раздражен. Вместо умудренного опытом бессмертного профессора мне подсунули недееспособное тело, 'погруженное в некую субстанцию'. Аффар, придя к каким-то своим, далеким от истины выводам, улыбнулся и объяснил с (отнюдь не бесконечным) терпением, свойственным коренным хавирцам:
— Ах, милейший Джоселиан, сколько бы денег вы не заплатили, невозможно научить вас магии, ежели у вас не обнаружатся способности к ней. Этот взнос берется за то, что наши профессора согласятся посмотреть на вас.
Я уселся на скамью, украшенную резьбой, и уставился в подкрашенную воду фонтана. Золотистую, как моча. Аффар прохаживался рядом, подметая шелковыми кистями халата землю; привстав на цыпочки, нюхал большие белесые цветы, свисавшие с веток, и блаженно морщил нос. И, явно получая удовольствие от роли гида, толковал о традициях, тайнах и законах этого места, с видом всевидящим, но ни черта не понимающим.
— Завтра вас, как и других кандидатов, проверят… девяносто пять человек из ста уходят из Академии на следующий же день. Но я уверен, что вас примут, — он тоненько хихикнул, усаживаясь рядом, нос в пыльце, глаза хитрющие, — что-то говорит мне о том, что вы пройдете испытание.
— Что за испытание? — вяло поинтересовался я, больше увлеченный звуком плещущейся неподалеку воды. Куда, интересно, она хотела меня увлечь?
Он с многозначительным видом развел руками:
— Не имею ни малейшего понятия! Ни малейшего! — и засмеялся.
Говорить с ним было все равно, что лузгать маленькие орешки в сахаре: сначала приятно, потом просто не можешь прекратить, войдя в ритм, а в конце — потому что осталось немного и хочется домучить последний, вплоть до чувства завершенности. Такие вот сладкие, круглые, абсолютно одинаковые слова.
Вечер нахлынул освежающей волной, тяжелый запах цветов улегся, как туман. Появились люди; меня отвели в комнату, где обитали лишь запахи предыдущего владельца. Я уснул, как убитый — такая желанная метафора.
А утром началось Испытание.
Честно говоря, ничего особенного не происходило — да, я и еще полсотни таких же идиотов что-то отвечали, смотрели в трубочки с цветными стеклышками, разглядывали пузырьки в кристаллах и прочее, и прочее… но обставлено это было — Боги мои, с такой помпой… Я сразу же высмотрел молодого парня с песочного цвета шевелюрой, полного, суетливого. Лет семнадцать, не больше, но я так хотел услышать родной язык! Была не была, отдаю свой циничный ум на растерзание этому молодчику, с его наивностью, романтизмом и страхами, — решил я.
Я не знаю, почему мы сдружились с Пухликом. Возможно, мне требовался кто-то, внимающий день за днем моему откровенному бреду. А ему — более умудренный жизнью сосед, приятель, друг. Не знаю, — но парочка из нас получилась еще та. Нас даже поселили вместе; две кровати, два стола, шкаф и много пыли в носу. Ах да, мы, конечно же, прошли Испытание. Остальным объявили, что в следующем году тоже будет набор, как всегда, и, вполне возможно, у них (не прошедших в этом году) проснется Дар… когда-нибудь. Деньги не возвращались, хе-хе, интересно, кто из этих болванов приходил сюда регулярно, а кто отказывался от глупостей после первой же неудачи?
— Фасмик Вальгенше, — представился мне мой пухлощекий сосед, улыбаясь приветливо и пугливо одновременно. Потом он еще с неделю путался, называя меня то на 'ты', то на 'вы'.
— Джоселиан Просперо, и давай покончим на этом с формальностями. Зови меня Джок, но учти — за просто так ты не отделаешься.
— Что? Я, простите, не понял…
— Ты будешь мне читать, договорились? — я снял сандалии, растянулся на кровати, свалив все подушки вниз; легкомысленно покрутил пальцами ног и сделал 'ужасное признание', - я не умею читать на этом языке. Говорю, но не читаю — понимаешь, олле-ва?
На трущобное ругательство он не среагировал. Есть чему поучить. Я внимательно осмотрел боковую стену у своей низенькой и, признаться, жестковатой кровати. Потрогал пальцами шероховатый камень, а затем издал резкий звук носом и кубарем слетел на пол.
— Что там? — испугался он, видимо, подозревая, что сейчас изо всех щелей полезут Темные Магистры.
Я устроил маленький спектакль: прошелся подушечками пальцев по стене, хмурясь и шевеля губами.
— Тут надпись, — шепнул я, дрожа голосом, — нацарапано в спешке… Вот: 'они близко… каждую ночь они мучают меня… раскаленные крючья! Они уходят на рассвете… и нет мне спасения!'
Фасмик открыл рот и рванулся было к двери, но, когда я упомянул крючья, перепугался настолько, что застыл, как статуя.
— Хей, парень, — произнес я свистящим шепотом, — я тут спать не буду. Меняюсь с тобой кроватями! — и скоренько переместился на его ложе.
Он попытался выразить слабый протест, но ничего лучше 'ф-ф-ф' из него не вылетело; он вцепился в ручку двери, ме-е-едленно, как в плохой пьесе, потянув ее на себя. Та заскрипела так, что у меня заныли зубы.
— Хотя надо еще посмотреть, может на твоей кровати еще хуже…
— А… И…
— Вот простофиля, — заявил я, закатывая глаза, — прикрой рот, дверь, глаза и успокойся. Я же только что сказал тебе, что читать не умею, балда.
Он совершенно неожиданно выпрямился, сверкнул очами и подозрительно меня осмотрел.
— Откуда мне знать, может, ты соврал?
— Если я соврал в одном, то нету мне веры и во всяких дурацких надписях; а если я говорю правду, то мои слова о неумении читать сводят на нет и нацарапанные ужасы, разве нет?
— Ты мог сначала сказать правду, а потом соврать… или наоборот, — парень успокоился мгновенно, присел на подушки, сброшенные мной, и с удовольствием ударился в философствования. — А, поскольку я знаю тебя всего несколько минут, то не могу судить о достоверности сказанного!
А он не дурак. Напуган просто, и фатально неуверен в себе, но… Пухлый рассадник комплексов.
— Тогда не легче ли предполагать, что я вру, с самого начала, доверяя только своему собственному опыту — пока множественные факты не подтвердят моей склонности либо к правде, либо к ее противоположности?
Я еще сделаю из него человека. Так, от анализа взаимоисключающих понятий — к гораздо более сложному, трудному, малодоступному… во мне проснулся Актер в наихудшей его разновидности — Лектора.
— А является ли правда противоположностью лжи? Или всего лишь ее отсутствием?
Ого! Вечер обещает быть интересным. Пухлик (как я его начал называть сначала про себя, а потом и вслух) оказался головастым парнем.
… но ночью я все же повыл у него над ухом.
Сокурсники встретили меня с чуть большим интересом, чем обычных студентов. Дело было и в возрасте — даже тридцатилетняя моя маска вызывала удивление, — и в будоражащем физическом недостатке (первое время меня называли Кахази, что значит 'горбатый'), и в явном северном происхождении. Но все приедается, и через пару недель я уже считался своим в этом 'городе внутри города', тем более что сделал все, от меня зависящее, чтобы так и случилось. Старался восхитить и очаровать всех, кто только под руку подвернется.
Мы сдружились с Фасмиком. Удивительно, но он довольно быстро стал испытывать ко мне чувства разные, но не смешанные между собой, да и не одновременно: жалость и восхищение. Словно к двум разным людям. Не такого свойства, когда видишь преодоление судьбы; скажем, слепого, ваяющего скульптуры, или безрукого, научившегося писать картины ногами, нет. Мое Богоборчество, (тщательно скрываемая напряженность в отношениях с Высшими Силами), выражающееся чаще изустно, вызывало в нем трепет. Отсутствие определенных, четких целей в жизни — грусть и сожаление. Правда, он первое время, как и окружающие, косился на мой небольшой, надо сказать, горб — и тут же делал вид, что и не думал смотреть; но это быстро прошло. Я имею в виду — если человек с физическим недостатком ведет себя вполне обычно, окружающие перестают замечать его отклонения. Я же, привыкший смотреть на мир чуть под другим углом (ха!), не делал вид, а именно был совершенно равнодушен ко всякого рода неудобствам. В общем, — мы подружились. Я был первым, к кому он нес в горстях радостные новости или свои успехи; и мне же доставалась его неуверенность и комплексы. 'Нытик', - говорил я ему, и он часто соглашался. А я, со своей стороны, старался втравливать его во все доступные авантюры, чтобы хоть немного разбавить его серьезность. И дать своим годам роздых, разуму — пустоту детской шалости, сердцу — милые шутовские кривляния. Моя жесткая суть все равно лезла наружу, но Пухлик, по счастью, принимал ее за позерство, нарочитый цинизм. А я рвал на части воспоминания — ночью, когда Мик сопел на соседней кровати. И меня подмывало нацарапать на стенке свои кошмары, видения и страхи. Но я не хотел никому доверять часть себя. Я вгрызался в учебу, презрительно отмахиваясь от зубовного скрежета и слюны на подушке по утрам. Ничего особенного, у каждого в жизни могут быть свои тайны.
Тяжело было учиться. Да, мне — тяжело. Домнился о себе — я ведь такой умный, можно даже сказать мудрый, видел такое, что некоторых может убить даже в легком, словесном варианте пересказа. Но… откуда только в голове так много места? И все равно знания приходилось утрамбовывать, складывать вчетверо. Нас гоняли немилосердно, не делая скидок ни на возраст, ни на происхождение. Грани стерлись, осталось лишь чистое знание. Однако — не без гнильцы. Я заметил почти сразу — студентам с первого курса вдалбывалось, что они избранные, особенные. И вместе с тем — родная Академия, мать и отец; ей надо служить, забывая о себе. Готовят магическое воинство? Вряд ли, скорее всего это отголосок прошлого, тех времен, когда султаны пачками выдирали магов из стен Академии и бросали в бой — с дипломатами дружественных стран, войсками враждебных. В бой со стихиями и жрецами. Восемнадцать преподавателей, из них только два сравнительно молоды, одному под сорок, другому около пятидесяти. Но все же — никого старше легендарного Ньелля. Древней мумии в стеклянном саркофаге.
Первые несколько месяцев я посвятил тому, чтобы подобраться поближе к этому вынужденно бессмертному гению. В восточном крыле главного здания скрывалось множество тайн, в том числе и эта. Я подговорил Фасмика, и мы в одну из ночей пробрались на запрещенную территорию, капая воском свечей на пыльные плиты пола, дрожа от возбуждения (я) и страха (Пухлик).
— Я горжусь тобой, друг, — прошипел я, проталкивая упирающегося Мика в очередной коридор, хотя это было нелегко: кормили здесь отменно, и друг мой увеличил пузо на треть своей прежней массы.
— Зачем тебе это, Джок? — Пухлик пыхтел, и булькал, и хрипел, но моей железной хватки не превозмог и через пару шагов сдался. — Вот говорящая голова, отвечающая на все вопросы — это да! Лу Кени видел ее и даже успел спросить, прежде чем его сцапали…
— И до головы очередь дойдет, если тебе так хочется, — успокоил его я, повыше поднимая свечу, — только оставь мне моего покойничка, и разговаривай хоть с головами, хоть с задницами.
— Твоя грубость, друг, доказывает лишь то, что ты взволнован сверх меры.
— Я? Ну да, ну да… Открою тебе страшную тайну: старикашка Ньелль — мой папаша. Я хочу как следует пнуть его гнусную рожу, в отместку за то, что он бросил нас с мамой и не навещал меня в дни рождения.