94154.fb2
Могло произойти совсем по другому. Линн в запале мог не вспомнить про свою удаль, не захотеть показать, что сможет то, чего не смог сделать я. Он мог бежать точно так же, как и я и избежать падения. Мог расшататься и вывалиться тот камень, на который ступил я, тот самый, опасный и коварный (кстати, он таки выпал из стены, как раз когда там бегала ребятня, двумя годами позже, но мальчику, стоявшему на нем, удалось отпрыгнуть в сторону и он спасся), и вместо Линна там, внизу, лежал бы я. С переломанным позвоночником, неестественно вывернутой шеей и удивлением на лице. Могло случиться что угодно — однако же, все произошло именно так.
Никто ничего так и не узнал. Свои слова там, на стене, я говорил тихо. Никто не связал Линна, меч, дворовую собаку, меня а потом опять Линна. Никто ничего не узнал.
Это была первая смерть в моей жизни, и моя первая месть.
Пора идти спать, уже совсем темно — и в чернильности ночи звонко тренькают колокольчики. Что я вижу, когда закрываю глаза?
Странно — мне совсем не вспоминается мальчик, распластанный на земле. Внутренним оком я вижу пса. И чувствую смрад гниющей плоти. И ощущаю мозоли на руках.
ГОРЫ АГА-РААВ.
Свистели… свиристели…
Вы не поверите — радуюсь каждому утру. И даже бестолковому Рэду рад. Запутал его какой-то замороченной концепцией, он полдня ходил, как пыльным мешком пришибленный… А я гаденько хихикаю. Не потому что такая уж сволочь, просто он, когда морщит лоб, такой забавный…
Небо светло-желтого оттенка, яичный желток на сером небе, потом розовеет, розовеет и встает солнце. Наконец-то тепло, мои старые кости не любят зиму.
……
Я сижу в своем кресле, укутанный в плед — красный, клетчатый, явно снятый с какого-то горца, ибо воняет невыносимо; но ничего более теплого у меня нет, а ветер весенний, прохладный. Перебираю во рту колкости, и записываю их в свои бумажки. Снаружи — ранний вечер, полный тяжелыми, нагретыми за день запахами: цветущие вишни и абрикос. Двое молодых и горячих учеников гремят посудой на кухне, вполголоса переговариваясь о чем-то малозначительном, но, по-видимому, очень забавном, потому что смех их, как колокольчики, вплетается в общий звон этого дома.
— Вы оба — редкостные дурни, — сообщаю я Рэду и Хилли, когда они входят на веранду, держа в руках подносы с едой. Реакция у них разная: Хил вспыхивает и тут же начинает разворачиваться к окну, явно с намерением выбросить еду наружу — моя ехидная ухмылка, как острым ножом прорезает лицо, да, девочка, сдержанность не твоя стихия, — но Рэд останавливает ее и качает головой. Он хоть и простоватый, но за восемь лет жизни со мной стал разбираться в моих старо-едко-цинично-языкастых шутках гораздо лучше девчонки. Да и еще разница темпераментов — Хилли кипит, а Рэд спокоен, как гора.
Хорошо, идем дальше. И холодно-надменный вид тебе, Хилли, не поможет. Окружи себя хоть стеной изо льда, я разобью ее, растоплю — нет, ты сама ее растопишь жаром своего гнева и гордыни, мне нужно будет лишь найти маленькую щелочку и запустить туда одну из своих шуточек, как надоедливого шмеля. Рэда же не так просто лишь душевного равновесия, зато можно запутать ложными предпосылками и оставить корпеть над смыслом слов, потеющего и морщащего лоб. Я специально провоцирую их, только от одной я хочу дождаться трезвости и понимания, а от второго добиться чего угодно кроме этого почтительно-телячьего взгляда. Хоть колкости в ответ, хоть резкости…
— Что ты имеешь в виду? Почему дурни?
Это Хил суровым тоном требует от меня объяснений.
— И не собираюсь объяснять. Разве я обязан? Разве это не стариковский бред?
Недоуменные взгляды Рэда — он так и не понял, как можно унижать самого себя, да еще и перед учениками, — и презрительные Хилли.
— Лучше расскажите мне, чем закончилась та история с поваром, алмазами и этим, как его…
Они довольно часто покидают мое логово — и слава Богам, иначе мое терпение лопнуло бы. Когда день за днем, неделю за неделей вокруг ходит и звенит каждым своим мускулом юность — это, знаете ли, раздражает. Поэтому я отправляю их время от времени подальше, а для разнообразия даю различные задания. Абсурдные по сути своей, иногда практически невыполнимые — и что самое забавное, они как-то умудряются их выполнять. Вот например, повара, укравшего алмазы из герцогской короны и спрятавшего их в жареном поросенке я просто придумал. А поди ж ты, они его разыскали.
Пока Хилли рассказывает, я внимательно рассматриваю их обоих. Девочка все-таки научилась сдерживаться — хоть чуть-чуть. Влияние Рэда. Они вообще очень необычно смотрятся вместе — огромный, похожий на медведя белокурый северянин и маленькая, черноволосая-черноглазая-чернобровая дева Юга. Закончив рассказ, она выжидающе смотрит в мою сторону. Я молчу некоторое время, потом заявляю:
— Все неправильно сделали.
Он: Молчаливое согласие со всем, 'что скажет учитель', покорность и ни капли возмущения. Рэд скорее прыгнет со скалы вниз, на камни, чем усомнится в моих словах, даже если они ничем не подкреплены. Отсутствие всякой критичности: милый наивный двадцатисемилетний мальчишка.
Она: Вспышка. Ярость. Жалкие попытки сдержаться, не дать губам уползти в гримасу презрения и вызова. Странное дело, на словах (да и в мимике, и в жестах) она меня ненавидит, презирает и ждет подвоха каждую секунду — а на деле безоговорочно доверяет и уважает. Секрет в том, что все обидные слова, что я говорю ей, обязательно оказываются правдой.
— Вот ты обиделась. Забудь про обиду. Напрасная трата энергии. Я говорил вам, что вы не можете позволить себе такие траты, говорил или нет?
Я прищуриваю глаза, отпиваю чаю из керамической пиалы; зубы, задевшие глину, заставляют тело содрогнуться.
— И про секс говорил. Никакого секса, полное воздержание в течение десяти лет, говорил?
Насчет Рэда я спокоен — эти северяне итак не слишком-то горячи в интимном плане, очень уж у них холодно, пока найдешь десять шкур раздеться-прикрыться, ополоумеешь. Но вот Хилли… ах, ароматный цветочек…
— Женщины забирают, мужчины отдают; Рэд может отдать слишком много, ты можешь нахвататься всякой гадости. И пока вы не научитесь контролировать вашу энергию, ценить каждую ее каплю и в то же время не жалеть, потратив, — вот тогда я, возможно, разрешу вам 'возлечь на ложе' с кем-нибудь.
Не слишком нудный тон? Нет, не слишком. В самый раз.
Хил еще не поняла, что отношения между учителем и учеником настолько близкие, интимные и откровенные, что самые страстные, пылкие и давние любовники могут позавидовать. Нет ничего сокровеннее. Ничего правдивее и сильнее. Я, по крайней мере, не встречал. А, раз она не поняла, излишне дружеский тон может ее шокировать. А так — немного отстраненно… В самый раз. Но не надолго.
— Ты, наверное, думаешь — 'а как же он узнал'? Так это на лице у тебя написано, деточка. На твоем миловидном личике. Я могу даже не лазить тебе в шаровары, чтобы узнать точно, все итак ясно. Успокаивай себя тем, детка, что еще лет десять — и можно будет оторваться на всю катушку. Но пока утихомирь свою страсть, в конце концов, всегда остается самоудовлетворение.
Я уже говорил, что я бываю сволочью?
Ах, как ее задело! Как восхитительно вспыхнули глаза — эти черные глаза лани, блестящие, с поволокой, — как чудесно задрожали полные губы, как приподнялась маленькая грудь…
'Остановись, старый развратник', - смеюсь я про себя, — 'ох, доведет тебя неуемная страсть… Вспомни возраст, спрячь в ладонь желание и сиди, скрипя качалкой'.
Хилли разрыдалась от обиды и злости, Рэд бросил на меня укоризненный взгляд и пошел вслед за ней — она, видимо, боясь, что сейчас набросится на меня, чтобы разодрать рожу в кровь ногтями, убежала на кухню. Потом они ушли.
Я уже говорил, что… Ах, да, говорил. Не верьте. Я плакал о ней, маленьком, храбром сердце, навсегда прощающимся с иллюзиями. Глаза мои были сухи, но я плакал. Я и сам когда-то расстался с иллюзиями, но мне никто не помогал, не поддерживал, не было рядом мудрого учителя. Только я, я сам — и Одиночество, и Предательство.
**
Так вот, я жил долго, и многое помню. Память — странная штука. Вы подумаете, что я говорю банальности, однако, честное слово — она меня удивляет. Я ложусь спать с ней каждую ночь, утром нахожу совсем другой, будто чужая женщина у меня в постели, нелюбимая, незнакомая… за день я с ней свыкаюсь, и она, память, уже не кажется мне такой резкой, занудной и жестокой. А утром следующего дня все повторяется опять. Я ухожу в дебри памяти, касаюсь этой капризной и ветреной женщины так, словно люблю ее больше жизни и — Боги мне в помощь! — я должен быть искренним с ней. Память моя, память, ты неверна мне, ты смеешься надо мной, но я люблю тебя. Молчишь?
Милые мои Рэд и Хил, я хотел бы надеяться, что вы мне поверите, а для этого нужно объяснить кое что. Я знаю, что все написанное мной — правда, мне нет нужды врать на этих страницах; может, я немного что-нибудь приукрашу, но обещаю, только в малом и только чтобы читалось лучше. Но доказать я ничего не могу, все эти события случились так давно…
Кроме того, существует ведь память воображения. Я, например, не могу вспомнить некоторые события, произошедшие со мной — не потому, что наконец меня поймал в свои липкие сети склероз, а потому, что помню несколько вариантов событий. Могу привести пример. Вот мне пять лет, и моя мать, тогда еще только начавшая слабеть рассудком, наряжается, чтобы пойти на бал. На ней сверкающие кольца, парчовое платье, переливающееся всеми цветами радуги, прическу украшает шиповник — она особенно полюбила его, когда окончательно сошла с ума, и украшала им всю себя; но пока на ней только один цветок — в волосах. И я, захваченный ее красотой, стою рядом, держу во вспотевших ладонях футляр с гранатовым колье, и мучительно хочу сказать ей, что она прекрасна. Я во всех подробностях представляю, что делаю шаг вперед, припадаю на одно колено, как рыцарь, и говорю красивые, идущие из глубин сердца слова восхищения. Я тогда не сказал ей… или сказал? Понимаете, что я имею в виду? Память воображения. Слишком живого воображения. Так что не судите строго. Кто-то скажет вам, что все было совсем не так — и демоны с ним.
ВОСПОМИНАНИЯ. ЮНОСТЬ.
Попробую описать самого себя в отрочестве. Что вспоминается раньше всего?
Вот мне четырнадцать лет…
Через год отец станет брать меня на Совет, а пока я стою за его креслом во время трапезы и подаю кушанья. Также я подношу ему чашу с водой, чтобы смочить пальцы, льняные полотенца для рук, кувшин с вином… Эти и другие обязанности скучны, единственное, что мне нравится в моем положении принца — так это парады. Я еду рядом с отцом. В красивой одежде, на белой кобыле, и машу девушкам рукой. Но в целом — вся эта церемониальность меня только раздражает.
А вот что действительно интересовало и завораживало, так это юбки. Не в прямом смысле, я имею в виду женщин. Для своего возраста я был достаточно опытным, но вот одна беда — приходилось довольствоваться папашиными вкусами, и выбирать из пухленьких, очень пухленьких и прямо таки необъятных фрейлин. Хотя третья моя любовница, рыжая 'куропаточка', как звал ее я, была мила и гибка.
К сожалению, часто бывать с моей женщиной наедине мне не удавалось — слишком много было обязанностей как у наследника. Учеба, фехтование, езда верхом и присутствие на так называемых Обрядах Прошения, когда купцы, мастеровые и представители прочих Гильдий приходили к королю за справедливым судом или милостями. Отец называл их 'клянщики', а вслед за ним и я — а, в самом деле, за что мне было уважать этих жадных до денег торгашей, или бедноту, ползающую в исступлении унижения по мраморному полу? Да, о короле Сигизмунде в народе говорили, что он строг, легко впадает в гнев и может приказать повесить за малую провинность, но я считал, что страх перед королем — это не оправдание потери собственного достоинства. Я, например, когда папаша расшиб мне голову кубком за глупую шутку с моей стороны, и не пикнул: встал, поклонился, и, испросив позволения удалиться, вышел — хотя кровь заливала мне лицо, и я с трудом видел тяжелые, обитые железом двери. Потом, когда цветные круги в глазах чуть уменьшились, я самостоятельно добрался до замкового лекаря — он был хороший человек, я мог быть абсолютно уверен, что он не только перевяжет меня, но и не станет доносить отцу, что в приступе головной боли я посмел назвать Его Величество 'злобным уродом'. На следующий день я, как ни в чем не бывало, опять стоял за королевским креслом, слушал раскатистый смех отца и обещал себе, что уж своего то сына я точно и пальцем не трону.
Думаю, обещание я сдержал. Поскольку детей у меня как не было, так и нет, то и трогать некого.
Но вернемся назад, в мою развеселую юность.
Есть некая прелесть в детской непосредственности, чистоте и наивности — весь мир видится в светлых красках, птицы поют, задевая струны твоей души, и люди вокруг — добры и милы. Меня это состояние, то есть нормальное, человеческое детство напрочь проигнорировало, или, скорее, я его. Я рано повзрослел. Я точно знал, чего хочу, и в девяти случаях из десяти — как этого достичь. Не гнушался обмана, подлости и запугивания, ибо видел вокруг себя в большинстве не людей, а их жалкие подобия. Друзей у меня не было, интересы не распространялись дальше удовлетворения прихотей, а эгоизм достигал порой таких размеров, что некоторые всерьез жалели, что папаша не убил меня тем самым кубком.