9419.fb2
ПОВЫШЕНИЕ ОУКА, ВЕЛИКАЯ НАДЕЖДА
Поздняя осень уже переходила в зиму, и сухие листья толстым слоем покрывали торф на болотах и мох в лесах. Еще недавно Батшеба находилась в оцепенении чувств, которое, по существу, не было оцепенением, а теперь ею овладело странное спокойствие, которое нельзя было назвать безмятежностью Пока она была убеждена, что Трой жив, она могла хладнокровно думать о его смерти, но теперь, когда могло оказаться, что она потеряла его, она сожалела об утрате. Она по-прежнему управляла фермой, получала значительные доходы, не слишком ими интересуясь, и вкладывала деньги в различные начинания только потому, что поступала так в минувшие дни. Прошло лишь несколько недель, но от прошлого ее отделяла необозримая пропасть, словно она уже умерла, но еще сохранила способность суждения и, подобно скорбящим героям известной поэмы, могла размышлять о том, каким драгоценным даром была прежде для нее жизнь.
Однако овладевшая Батшебой апатия имела благие последствия, а именно, Оук был назначен управителем - шаг, на который она долго не решалась. Но поскольку он, по существу, уже давно выполнял эти обязанности, перемена, если не говорить о прибавке жалованья, - не слишком бросалась в глаза окружающим.
Болдвуд жил в уединении и в полной бездеятельности. Значительная часть его пшеницы и весь урожай ячменя за этот год пострадали от дождя. Зерно проросло, побеги густо переплелись, и в конце концов ячмень стали выбрасывать целыми охапками свиньям. По всей округе шли толки: люди удивлялись небрежности фермера, причинившей ему такие убытки; работник Болдвуда сообщил, что о забывчивости не может быть и речи, так как подчиненные не раз осторожно напоминали Болдвуду, какая опасность грозит его зерну. Глядя, как свиньи с омерзением отворачиваются от гнилых колосьев, Болдвуд наконец опомнился и как-то вечером послал за Оуком. Навело ли его на мысль недавнее повышение Оука у Батшебы или что-либо другое, но фермер предложил Габриэлю взять на себя управление Нижней фермой наряду с фермой Батшебы, уверяя, что ему необходим помощник, именно такой надежный человек. Несчастная звезда Габриэля, как видно, начала быстро закатываться.
Узнав об этом предложении, Батшеба, с которой Оук должен был посоветоваться, сперва довольно вяло ему возражала. Она считала, что одному человеку будет трудно управлять двумя фермами. Болдвуд, которым, как видно, руководили не столько хозяйственные, сколько личные соображения, предложил Оуку в его личное пользование коня, что позволяло быстро переезжать из одного места в другое, так как фермы находились бок о бок. Во время этих переговоров Болдвуд непосредственно не общался с Батшебой, имея дело лишь с Оуком, который служил посредником между ними. Под конец все уладилось к общему благополучию, и вот Оук, сидя на крепком низкорослом жеребце, стал ежедневно объезжать вдоль и поперек участок земли почти в две тысячи акров, с довольным видом оглядывая эти владения, как будто весь урожай принадлежал ему, меж тем как хозяйка одной половины имения и хозяин другой сидели у себя дома в угрюмом уединении.
В связи с этим весной в приходе пошли толки о том, что Габриэль Оук проворно выстилает перьями свое гнездышко.
- Что ни говори, - судачила Сьюзен Толл, - а Гэб Оук вовсю расфорсился. Три раза в неделю ходит в начищенных сапогах, по воскресеньям на нем высокая шляпа, а уж о рабочей блузе он и думать забыл. Пыжится Оук, как бентамский петух, и, глядя на него, я диву даюсь да помалкиваю.
У Батшебы Габриэль был на жалованье, и размер его не зависел от ее доходов. Но вскоре стало известно, что с Болдвудом он заключил соглашение, по которому ему причиталась известная доля прибыли, разумеется, весьма скромная; все же участвовать в доходах было почетнее, чем работать по найму, эта сумма могла увеличиваться, не то что жалованье. Иные стали называть Оука скупердяем, видя, что теперь, когда положение его значительно улучшилось, он живет среди той же обстановки, все в том же коттедже, сам чистит картошку, штопает себе носки, а порой даже своими руками стирает себе белье. Но Оук проявлял какое-то вызывающее безразличие к общественному мнению, вдобавок он строго придерживался старых привычек и обычаев лишь потому, что они старые, и можно было по-разному истолковывать его поведение.
В сердце Болдвуда стала зарождаться великая надежда. Его беззаветную преданность Батшебе можно было бы назвать любовным безумием, которое ничто на свете не могло ослабить или излечить - ни время, ни перемена обстоятельств, ни дурная или добрая молва. Лихорадочная надежда возрастала, подобно горчичному зерну, во время затишья, которое наступило, когда все пришли к убеждению, что Трой утонул. Он трепетно лелеял надежду и даже не обдумывал своих планов, опасаясь, как бы действительность не показала ему все безрассудство его мечтаний. Наконец Батшебу уговорили надеть траур, и когда он увидел ее в церкви в таком наряде, надежда его окрепла, и он стал верить, что придет время (быть может, очень нескоро, но все же придет), когда его терпеливое ожидание будет вознаграждено. Пока еще он не задавал себе вопроса, долго ли ему придется ждать. Но он убеждал себя, что, пройдя суровую школу, Батшеба научится щадить чувства других людей, и если в будущем согласится за кого-нибудь выйти замуж, то этим избранником окажется он. В глубине души она таит к нему хорошие чувства: она раскаивается, что опрометчиво причинила ему страдания, и теперь скорей пойдет ему навстречу, чем до своего безумного увлечения, которое принесло ей столько горя. Можно будет сблизиться с нею, - ведь у нее доброе сердце, - и завязать дружеские деловые отношения, не упуская из виду своей цели и скрывая свои страстные желания. Таковы были надежды Болдвуда.
В глазах человека зрелых лет Батшеба теперь стала, пожалуй, еще очаровательнее. Бивший из нее ключом молодой задор утих, призрак счастья быстро померк, потеряв власть над нею, и она вступила в новую фазу жизни, по-прежнему овеянная поэтической прелестью.
Когда Батшеба, прогостив два месяца в Норкомбе у престарелой тетушки, вернулась домой, пылко влюбленный и тоскующий фермер поспешил осведомиться о ней (шел, по-видимому, уже девятый месяц ее траура) и разузнать, как она к нему относится. Был разгар сенокоса, и Болдвуду удалось подойти к Лидди, помогавшей убирать урожай.
- Рад видеть вас здесь, Лидия, - галантно сказал он. Она расплылась в улыбке, в душе удивляясь, что он так приветливо обращается к ней.
- Надеюсь, миссис Трой вернулась в добром здоровье после долгого отсутствия, - продолжал он равнодушным тоном, каким мог бы справиться о ней любой сосед.
- Она здорова, сэр.
- И, должно быть, весела?
- Да, весела.
- Вы сказали: на себя зла?
- Да нет. Я только сказала, что она, мол, весела.
- Она посвящает вас во все свои дела?
- Нет, сэр.
- Только в некоторые?
- Да, сэр.
- Миссис Трой очень вам доверяет, Лидия, и, очевидно, у нее есть на это серьезные основания.
- Доверяет, сэр. Я была с ней, когда на нее свалились все эти напасти смерть мистера Троя и все такое прочее. И ежели она снова выйдет замуж, думается, я останусь жить при ней.
- Так она вам обещала, что ж, это вполне естественно, - сказал влюбленный стратег, у которого слова Лидди вызвали сладостную дрожь: обожаемая им особа подумывает о вторичном замужестве!
- Да нет, не то чтобы обещала. Просто мне так думается.
- Да, да, понимаю. Когда она упоминает, что не прочь была бы выйти замуж, то вы...
- Она ни разу не заговаривала об этом, сэр, - возразила Лидди, думая про себя, что мистер Болдвуд порядком поглупел.
- Ну конечно, нет, - быстро поправился он, чувствуя, что его надежда быстро улетучивается. - Зачем вы так много захватываете граблями, Лидия? Лучше делать короткие и быстрые взмахи. Ну, что ж, теперь она сама себе госпожа и хорошо сделает, если больше ни с кем себя не свяжет.
- Правда, хозяйка как-то раз сказала словно бы в шутку, что лет через шесть, пожалуй, могла бы выйти замуж.
- Через шесть лет... Говорит, что могла бы... Да она может выйти замуж хоть сейчас - это ясно всякому здравомыслящему человеку, что бы там ни говорили юристы.
- А вы справлялись у них? - наивно спросила Лидди.
- И не думал, - отвечал Болдвуд, краснея. - Лидди, вы можете в любую минуту уйти отсюда - так сказал мистер Оук. Пройдусь-ка я еще немного. До свидания.
Он удалился, сердясь на себя и испытывая стыд при мысли, что в первый раз в жизни действовал с задней мыслью. Бедняга Болдвуд умел только бить прямо в цель на манер тарана, и теперь ему было досадно, что он наговорил глупостей, а главное, так унизил себя. Зато ему удалось кое-что выяснить. Новость была остро волнующая, чуть огорчительная, но вместе с тем явно обнадеживающая. Через каких-нибудь шесть лет Батшеба наверняка сможет выйти за него! Теперь он будет уже твердо надеяться, и если она в разговоре с Лидди лишь вскользь упомянула о замужестве, все же из ее слов видно, что она допускает такую возможность.
С тех пор он уже не расставался с отрадной мечтой. Шесть лет, конечно, долгий срок, но все это время он будет жить надеждой, а как долго он пребывал в полной безнадежности! Иаков дважды служил по семь лет, чтобы добиться руки Рахили, так что значат какие-то шесть лет, когда речь идет о такой женщине, как Батшеба! Он старался убедить себя, что ему даже приятнее дожидаться ее, чем тотчас же получить согласие. Болдвуд считал, что любит Батшебу бесконечно глубокой, крепкой, бессмертной любовью, я эта отсрочка поможет ему блестяще доказать ей всю силу своего чувства, которое она до сих нор, возможно, недооценивала. Шесть лет для него ничего не значат, - все равно что каких-нибудь шесть минут! - он совершенно не ценит своего времени, ему нужна только ее любовь! Все эти шесть лет он будет деликатно, возвышенно за ней ухаживать, и она убедится, что она дороже ему всего на свете.
Между тем лето приходило к концу, и вот наступила неделя гринхиллской ярмарки. Эту ярмарку постоянно посещали жители Уэзербери.
ГЛАВА L
ОВЕЧЬЯ ЯРМАРКА. ТРОЙ ПРИКАСАЕТСЯ К РУКЕ СВОЕЙ ЖЕНЫ
Гринхилл был своего рода Нижним Новгородом Южного Уэссекса, и самым деловым, шумным и веселым из всех дней в году был день овечьей ярмарки. Эта ярмарка происходила всякий год на вершине холма, где довольно хорошо сохранились старинные земляные укрепления: вершину опоясывали мощная крепостная стена и ров, имевший форму вытянутого кольца. Местами стена была разрушена; с противоположных сторон в ней имелись два широких прохода, к каждому из них поднималась извилистая дорога. Окруженную стеной ровную зеленую лужайку в десять - пятнадцать акров облюбовали под ярмарку. На этой площади стояло несколько постоянных строений, но большинство посетителей предпочитало устраиваться в палатках, где они спали и ели во время своего пребывания на ярмарке.
Пастухи, направлявшиеся туда с отарами из далеких мест, выходили из дому за два-три дня, а то и за неделю до ярмарки, проделывали со своими питомцами по десять - двенадцать миль в день и к вечеру останавливались на отдых в заранее намеченных местах, на снятых ими придорожных участках, где задавали корм овцам, постившимся с утра. Позади каждой отары шагал пастух, подвязав на спину котомку со всем необходимым на неделю, палка с крюком на конце служила ему посохом в этом паломничестве. Случалось, что в дороге некоторые овцы выбивались из сил или начинали хромать, а иной раз и ягнились. Поэтому, если отару гнали издалека, ее нередко сопровождала запряженная лошадьми повозка, куда клали ослабевших овец и везли до самой ярмарки.
Уэзерберийская ферма находилась не слишком далеко от холма, и не нужно было принимать подобных мер. Однако объединенные отары Батшебы и фермера Болдвуда были чрезвычайно многочисленны, представляли собой немалую ценность, и за ними требовался усиленный надзор, поэтому, кроме пастуха, Болдвуда и Каина Болла, их сопровождал в пути и сам Габриэль; разумеется, за ним плелся по пятам старый пес Джорджи; миновав развалины старинного города Кингсбира, они стали подниматься на плоскогорье.
В это утро, когда осеннее солнце поднялось над Гринхиллом и осветило росистую лужайку на его вершине, между изгородями на дорогах, пересекающих по всем направлениям широкую равнину, заклубились неясные облачка пыли. Постепенно облачка стекались к подножию холма, и вскоре уже можно было различить отдельные отары, поднимавшиеся к вершине по извилистым дорогам.
Медленно двигаясь вперед, они проходили через отверстия в крепостной стене, к которым примыкали дороги; это были бесчисленные стада, рогатые и безрогие, синие отары и красные, темно-желтые и бурые, даже зеленые и нежнорозовые, как лососина, смотря по прихоти красильщика или по обычаю фермы. Люди кричали, собаки надрывно лаяли, но тесно сгрудившиеся странницы после столь продолжительного путешествия уже довольно равнодушно воспринимали то, что обычно нагоняло на них страх, и только жалобным блеяньем выражали свое беспокойство, очутившись в необычном окружении; там и сям над морем овечьих спин поднималась высокая фигура пастуха, напоминая гигантского идола, окруженного толпой распростертых ниц почитателей.
Множество отар на ярмарке состояло из овец южно-даунской и уэссекской рогатых пород, к последней принадлежало большинство овец Батшебы и фермера Болдвуда. Часам к девяти, ряды за рядами, эти овцы вошли на площадку; их закрученные ровными спиралями рога красиво свисали по обеим сторонам головы, под рогами прятались крохотные бело-розовые уши. Там и сям виднелись другие разновидности овечьих пород, напоминавшие леопардов богатой густой окраской. Изредка встречались представители оксфордской породы, чья шерсть слегка завивалась, как льняные волосики ребенка; она была еще более волнистой у изнеженных лейстеров, а самыми курчавыми были котсуолды. Однако живописнее всех оказалась небольшая отара эксмуров, случайно попавшая на ярмарку в этом году. Их пестрые морды и ноги, темные тяжелые рога, космы шерсти, свисающие с бурых лбов сразу бросались в глаза, нарушая однообразие собранных на ярмарку овец.
Солнце было еще невысоко, когда тысячи блеющих, задыхающихся от усталости овец разбрелись по загонам; за каждой отарой надзирала собака, привязанная в углу загона. Между загонами имелись проходы, где вскоре начали тесниться покупатели и продавцы, прибывшие из дальних и ближних мест.
На другом конце лужайки к полудню всеобщее внимание стала привлекать совсем другая картина. Там водружали круглую палатку необычайных размеров из новой парусины. Время шло, отары переходили из рук в руки, пастухам стало легче дышать, и они начали проявлять интерес к палатке; один из них спросил рабочего, старательно затягивавшего замысловатый узел:
- Что это у вас будет такое?
- Королевский цирк будет представлять поездку Турпина в Йорк и смерть Черной Бесс, - выпалил рабочий, не поднимая глаз и продолжая трудиться над узлом.
Как только установили палатку, оркестр грянул бравурный марш, и была оглашена программа, причем снаружи на виду у всех стояла Черная Бесс, как живое доказательство (впрочем, едва ли нужное) правдивости заверений, раздававшихся с подмостков, через которые предстояло перебраться публике. Простодушные призывы так подействовали на все сердца и умы, что народ валом повалил в палатку; одними из первых появились там Джан Когген и Джозеф Пурграс, которые были свободны от работы.