9476.fb2
Дело ясное — за стенкой говорили о нем. Тоска сдавила сердце: обложили со всех сторон, охранка следит за каждым шагом. Почему не берут? Должно быть, по нему выслеживают других — тактика подполковника Судейкина. Хорошо, что Маша Оловеникова успела выехать из штаб-квартиры! А Богданович. Бедный Юра решил поиграть с судьбой. Доигрался, досиделся на Садовой — вчера арестовали.
— Душа моя, Катенька, проснись, — разбудил жену. — Тихо. Тсс.
А жена — умница: очнулась, будто и не спала. Выучка — сама член исполкома «Народной воли». И первое движение — руку на живот: мягко, оберегающе. Наверное, и во сне помнила, что беременна, хотя срок пока и небольшой.
Нужно, чтобы филеры уверились, что соседи еще не пришли. Но, конечно же, придут, никуда не денутся, поскольку по подворотням и переулкам их ведут, глаз с них не спускают другие сыщики.
Тихомиров прислушался: один из филеров уже всхрапывал, но другой все еще полусонно хвастал, что вчера Евстрат- ка накинул ему полтинник — за усердие.
Одевались бесшумно, быстро, объяснялись жестами, да и что объясняться — по третьей от печки половице (которая не скрипит) к двери, в коридор, через кухоньку к черному ходу. Тут Катя шалью неловко махнула, зацепилась за умывальник (урыльник — как, смеясь, называла), оглушительно звякнуло в темноте. Юркнули под стол, затаились, словно дети малые разыгрались в прятки: «Кто не спрятался, я не виноват.» Сейчас выскочат, свет зажгут, навалятся. За такое дело Евстратка, поди ж, целый рубль накинет. Похоже, стрельбы не миновать: Тихомиров с отвращением ощупал в кармане револьвер. Сердце колотилось, перед глазами плыли круги.
Ничего, обошлось. Только замычал во сне филер: «Ах, штучник, поганец! Гоните, ваше благородие!..»
По снегу, в метели, на разных извозчиках — в разные концы Москвы.
У Савелия Златопольского взял другой, надежный паспорт. Брат Володя ссудил денег, дал почти новое пальто. В полдень они с женой уже сидели в нижегородском поезде, уверенные, что в Белокаменной не оставили за собой никаких следов.
Ехали первым классом — солидно, по-барски. Хвала щедрости дорогого братца, но, признаться, и без него бы не пропали: в кассу «Народной воли» поступало до пяти тысяч в месяц, 60 тысяч в год! Хорошие деньги. Да разве он, идеолог организации, не заслужил, чтобы в пути ни в чем себе не отказывать?
Одно омрачало путешествие. Неотвязная мысль: почему взяли Николая Капелькина? Кто его выдал?
Итак, в уютном купе ехал молодой профессор, специалист по быту и верованиям поволжских инородцев, каких-нибудь черемисов с вотяками, по большей части ямщиков с заунывными степными песнями. Профессор был влюблен в свою юную жену — глаз с нее не сводил, загонял бедного буфетчика, угождая ей в мелочах. Помрачнел он только раз, когда супруга, капризно поведя полнеющими плечиками, попросила угличского сыра, ну хотя бы ма-а-аленький кусочек или на худой конец малиновой пастилы.
— Почему угличского? Спросим пармезана или бри.
Вспомнилось. Снова надвинулся полумрак сырной лавки, где Юра Богданович с лицом цвета томпакового самовара помогал хмурому Кибальчичу наполнить жестянки едким гремучим студнем. Нет уж, пусть малиновая пастила! Впрочем, какое там. Пастилой закармливала его мама, перед тем как оставить одного в керченской гимназии. Совсем одного — впервые, среди чужих людей. Бедная мама хотела как лучше и подсовывала ему ароматные розовые кусочки, а он плакал и, давясь, жевал их до последнего прощания на пристани. И мама плакала. А он знал теперь, что тоска пахнет малиновой пастилой. Всю жизнь знал. И очень удивился, что в тюрьме III Отделения нет этого запаха — тоска была такой же, как в Керчи. Помнится, дочери керченской хозяйки без конца разучивали гаммы. Хорошо, что втюрьме это было не принято, иначе хоть волком вой. Выходило, что в камере даже лучше.
Вот ведь до чего додумаешься, «слушая голос колес непрестанный». В тюрьме — лучше!
Неужели он похож на слегка поигравшую в революцию Машеньку Гейштих, постаревшую, издерганную, у которой самым светлым воспоминанием было пребывание в Доме предварительного заключения? Загоралась, рассказывала: ах, как пели в камере, как перестукивались, передавали записки на волю, дерзили начальству! Или девица Вандакурова.
Легко отделались эти восторженные барышни. А вот если его, Тихомирова, сейчас арестуют, то повесят, непременно повесят. Вздернут в сером мешке на Иоанновском равелине приснопамятной Петропавловки. (Как Сашу Квятковского и Андрея Преснякова). Не зря же приклеилось к нему прозвище: Тигрыч.
Катюша доела малиновую пастилу. Перешла на пармезан. Он задремал. За минуту приснилось, что где-то под Новороссийском упал в держи-траву — не выбраться. Вырывался не из травы, из держи-сна. Вырвался — обрадованный, смеющийся. И вдруг понял, почему рассмеялся. Как же он раньше не сообразил: ведь на всем пути до Нижнего, а потом до Казани не было ни одного агентурного кружка, ни одной ра- дикальской квартиры, ни одной тайной типографии. Встреча с кем-нибудь из товарищей-народовольцев едва ли была возможной. Так, если случайно.
Прочь, держи-трава. Прочь, держи-прошлое! Какой чистый снег за окном. Стало хорошо, покойно. Кондуктор сообщил: через два часа — Нижний.
А дальше — санный путь до Казани. В дорогу купили полушубки, валенки, войлоки. Долго раздумывали, какой почтой ехать — казенной или вольной? Не спешили: уж если не арестовали в поезде, то теперь-то и подавно не арестуют.
Сперва мчались по большаку, но уже у Лискова спустились на волжский лед и понеслись еще быстрее. Мелькнула торчащая из снега елка, дальше еще одна и еще.
— Скажи-ка, что за чудо-елки на льду? — крикнул в ухо возницы.
— А это значит полыньи, барин. Глаз Волги, — не поворачивая головы, отозвался тот. — Давеча приказчики ехали, не приметили елочку в потемках. Сгинули, Господи пронеси.
Поежился. И тут же сзади раздалось: «Дорогу! Пади, пади!» — как в сочинениях поэта Пушкина. Их обогнала хрипящая, закуржавевшая тройка; ударило колким вихрем, безудержностью жаркого бега, из-под полсти мелькнула голубая пола жандармской шинели — ни с чем не спутаешь. И все унеслось прямо к солнцу в радужной оболочке, и не к одному, а сразу к трем — два солнца сияли вверху, одно внизу, под семицветным кругом. «Кажется, это к скорой метели.»
— Кабы какого злополучия не вышло! — закрутился на облучке возница.
И точно в воду глядел. Не проехали и с полверсты, как сквозь пелену поземки увидели страшную картину. По снегу были разбросаны елочки, а в дымящейся полынье хрипели лошади, уходящие под лед вертикально, как шахматные фигуры. Несчастные животные взбивали копытами густую воду, в которой захлебывался человечек с окровавленной щекой и белыми, вымороженными ужасом глазами. Набухшая шинель с одним уцелевшим золотым погоном тянула вниз, в самый «зрачок» Волги, где только что сгинула тройка с санями и кучером.
— По. Помогите.
Распластавшийся у кромки полыньи возница уже совал бедняге кнутовище. Тихомиров на бегу сбросил шубу и упал в снег рядом. На мгновение поймал взгляд утопающего: «Жандарм! Не он ли брал Капелькина?» Замешкался, одолевая брезгливость, мотнул головой и тут же быстро протянул руку полковнику.
Глава вторая
И зачем только Коленька Капелькин из благодатного Симферополя переехал в Петербург? Это с его-то слабой грудью. К чему он, незаметный судейский письмоводитель, променял солнечный воздух Крыма на мглистый туман невских болот? Уж лучше бы к маменьке в Пензу вернулся.
Самый страшный год — 1878-й. Жить не хотелось. Причина стара, как мир: любовь, разбитое сердце.
Трепетное судейское сердце разбила Дашенька Поплавс- кая, смешливая особа в гроденаплевом платье и с тревожным аламандином в колечке на розовом мизинце. Николай декламировал ей из Надсона — про гнетущую тоску и оскорбленные идеалы. Дашенька вздыхала, боролась с зевотой и, в конце концов, вышла замуж за сына богатого крымского винодела.
Капелькин хотел застрелиться. Но из Петербурга приходили вести — одна интереснее другой. Шумный процесс пропагандистов, выстрел бесстрашной Веры Засулич в градоначальника Трепова; средь бела дня отчаянный Кравчинский закалывает кинжалом шефа жандармов Мезенцева. И возмутительные правительственные репрессалии. Видано ли (о, душители свободы!): теперь всякий уездный исправник вправе заарестовать подозрительных лиц без санкции прокурора! С непокорными разбираются быстрые на расправу военноокружные суды. Студенчество протестует против «Временных правил», стеснительно регламентирующих его жизнь. Газеты называют борцов за народное счастье «великанами сумрака». «Именно так. Именно!» — билось сердце Капель- кина. Ему виделись красивые великаны, которые, совершив подвиг, таинственно пропадают во мраке ночи.
А что, если?.. Примут ли его? Сможет ли он, Николай Капелькин, встать плечом к плечу? Что там писал поэт Надсон: «И блеснул предо мною неведомый путь.»
Блеснул рельсовый путь. Простучали колеса. В декабрьский день, окутанный сырой стужей, Капелькин приехал в Петербург, где жили две его землячки, только что отучившиеся на Аларчинских женских курсах. В первый же вечер пели:
За идеалы, за любовь Иди и гибни безупречно.
Умрешь не даром. Дело прочно,
Когда под ним струится кровь.
«Не даром, не даром! — бил Капелькина восторженный озноб. — Я готов умереть. Дайте мне револьвер или стилет. Или бомбу. И пусть со мной умрет кровавый сатрап. Пусть Дашенька узнает, кого она отвергла.»
Спустя неделю им подпевал, чуть фальшивя, полноватый белокурый человек с насмешливыми и пронзительными синими глазами: Дворник. Девицы под большим секретом шепнули потом: «Это сам Михайлов, Александр Дмитриевич. «Земля и воля» — слышал?» Взяли с Николая клятву, что он это имя тут же забудет. Затем появился еще один — тоже из великанов сумрака. Роста, правда, не великанского — коренастый, с украшенным рыжевато-каштановой растительностью широким лицом. Одет крайне неряшливо: на платье жирные пятна, следы пищи. Серые глаза, несмотря на беготню, светились умом: Тигрыч, второй в партии после Дворника. Голова у судейского юноши пошла кругом: счастливая судьба тут же свела его с первономерными фигурами! Он мысленно видел себя удалым метальщиком, швыряющим динамит под ноги губернатору Грессеру или даже. Страшно подумать: самому царю! И пускай осторожничает этот Плеханов: «С борьбой против основ существующего порядка тер- роризация не имеет ничего общего. Разрушить систему может только сам народ. Поэтому главная масса наших сил должна работать среди народа.»
Красиво, да сердцу тоскливо. Скука смертная. Нет, это не для него. И Капелькин выжидающе смотрел на Дворника и Тигрыча: когда ему дадут шестиствольный револьвер? Он помнил: такой был у Нечаева.
Но у Михайлова были свои виды на отвергнутого влюбленного.
— На углу Невского и Надеждинской проживает некая Анна Петровна Кутузова, — начал Дворник издалека. — Она содержит меблированные комнаты — уютные и дешевые.
— Благодарю, но я вполне устроен, — на впалых щеках Николая заиграл нетерпеливый румянец.
— Это хорошо, очень хорошо! — вдруг расхохотался Дворник. — Да вот штука какая. Анна Петровна молодая вдова, и так уж мирволит юному студенчеству, что это юное студенчество ей все и рассказывает. И такое подчас рассказывает, что сидит потом под арестом.
— Выдает полиции? Так ее убить мало.
— Зачем же, Николай Корнеевич? Надобно пользу извлечь. Ибо у вдовушки есть кузен, который служит в III Отделении.
— В чинах? Его застрелить? — Капелькин заметно нервничал.
— Да что же вы право, кровожадный какой! — хмыкнул попивающий чай и до этого молчавший Тигрыч. — По виду не скажешь.