9476.fb2
Майор Ремер понимал в поэзии толк. Он и сам баловался. На день ангела начальника штаба Отдельного корпуса жандармов Мезенцева сочинил ему такой виватный акростих, что генерал-адъютант прослезился. Ремер ждал: к Рождеству дадут подполковника.
Жандарм, не спеша, почти бережно расправил листок и прочел вслух, с немецкой отчетливостью произнося каждое слово:
Мы под звуки вольных песен Уничтожим подлецов.
Палача царя повесим,
С ним дворянство и купцов!
— Как страшно! Но вы совсем забыли про нас, бедных жандармов? — натянуто улыбнулся. — Что с нами-то будет? Впрочем. Сияла ночь. Луной был полон сад. Это мне ближе. А знаете, композитор Чайковский считает Фета явлением совершенно исключительным. Благоуханная поэзия! Но тут.
Ремер поиграл темляком шашки, брезгливо поморщился:
— Соки народа. Стало быть, довольно. Ха-ха. Им по- вшиному сосать. Гадость. Это бездарно, господа! Бьюсь об заклад: рабочие вы не настоящие.
Втолкнули в «черную карету», повезли. Два жандарма впереди, хмурыми лицами к арестованным; двое — по бокам: прижали тесно, ни вздохнуть, ни выдохнуть.
А дальше — допрос в разных комнатах. Прокурор заявил Левушке почти торжественно:
— Вы обвиняетесь в принадлежности к тайному сообществу, имеющему цель ниспровергнуть существующую форму правления. Обвиняетесь в преступном заговоре против священной особы Его Императорского Величества.
Потом его вели темными узкими проходами, дошли, наконец, до низкого свода, откуда шагнули в сырую душную каморку. Вокруг тотчас бесшумно забегали в войлочных ботинках унтер-офицеры крепостной стражи. Тихомирову велели раздеться догола. Бросили на лавку арестантское платье: фланелевый халат грязно-зеленого цвета, длинные плотной вязки шерстяные чулки, желтые туфли, да такие огромные, что совсем не держались на ногах.
Снова пошли по коридорам. Ввели в одиночную камеру. В окне Левушка успел поймать силуэт трубы монетного двора. Та-а-ак.. .Значит, его камера в юго-западном углу крепости, в выходящем на Неву бастионе.
За спиной захлопнулась массивная дубовая дверь с «глазком». Унтер повернул ключ. Тихомиров остался один в мрачной и тесной камере.
Как густо, как отвратительно выкрашен покрытый войлоком пол. Потрясенному, раздавленному, ему вдруг показалось, что в неподвижном спертом воздухе на миг пахнуло залежалой малиновой пастилой. Той самой, керченской. Тоска охватила Левушку. Он ткнулся горячим лбом в оклеенную желтыми, под цвет башмакам, обоями стену.
Казалось, жизнь остановилась. Слава Богу, потом стала приходить Соня Перовская. Она назвалась его невестой, и от этого сладко билось измученное арестантское сердце.
Глава двенадцатая
Агент наружного наблюдения Елисей Обухов пребывал в унынии: стоило выслеживаемому нигилисту попасть на Невский и приблизиться к Морской улице, как злодей тут же исчезал без следа. Конечно, Обухов был рад, что недавно разгромили целое гнездо пропагандистов за Невской заставой, и, ясное дело, не без его участия, но то, что хитрый Клеменц и не менее хитрый Бородин (по слухам князь Кропоткин) водят его за нос, — это выводило агента из себя. Елисей был парень не промах, он за Вырицей домик построил, где хозяйствовала добродетельная и работящая жена — огородничала, поросят с курочками выращивала, варенья из ягод варила. И он давно приметил, что пропадают социалисты аккурат у дома доктора Ореста Веймара, хирурга с широчайшими знакомствами и связями. На свой страх и риск Обухов сел на хвост раздушенному красавцу, но его карета подкатила к парадному подъезду Зимнего дворца, откуда вырывались звуки торжественной музыки: начинался праздничный бал. Ну и куда ему, агенту наружки? Вздохнул, да и вернулся.
Надо сказать, судьба улыбалась Оресту Эдуардовичу, но и он сам бесстрашно шел навстречу судьбе. Отличился на войне с турками, командуя военно-полевым госпиталем, и не только командовал — забрызганный кровью день и ночь оперировал раненых, спасал солдат и офицеров, землепашцев и дворянских отпрысков. Супруга наследника престола Мария Федоровна, покровительствующая госпиталю, поднесла хирургу свой портрет, украшенный бриллиантами; с тех пор Веймара называли не иначе как «цесаревнин доктор». За балканскую кампанию был осыпан наградами, да какими — орденами св. Анны на шее, св. Станислава в петлице и даже св. Владимира с мечами, и на звезде последнего ясно читалось: «Польза, честь и слава».
На балу во дворце Веймар много танцевал. И главное — с красавицей цесаревной, осчастливевшей его двумя контрдансами.
Затем отправились играть в карты к князю Голицыну. И после второго лабета, не слишком-то огорчившего доктора, выпивший шампанского Мезенцев шепнул про Кропоткина: вот, дескать, даже среди таких фамилий встречаются отщепенцы; да, славу Богу, есть у нас преданные престолу рабочие-ткачи, которые и донесли.
— Представьте себе, сей князь одержим идеей крестьянского бунта в Поволжье. Оттуда думал идти со смутьянами на Москву. Хорош Рюрикович!
Сколько же раз доктор прятал в своей клинике попавшего под слежку Кропоткина! «Что делать? Следует предупредить Петра. Успеть бы.» — сославшись на приступ мигрени, заторопился домой Веймар.
В последние дни Кропоткин, Кравчинский и Клеменц жили тревожно и нервно. Полиция разгромила рабочий кружок на Выборгской стороне, в марте арестовали целую группу распропагандированных ткачей во главе со Степаном Кузовлевым; прихватили и бывшего студента Низовкина, который, выгораживая себя, выдал оставшихся на свободе.
Загадочные незнакомцы теперь бродили вокруг дома Кропоткина, заходили к нему под невероятными предлогами. Один из них, назвавшись коммивояжером, хотел купить лес в его степном тамбовском имении, где деревьев-то было раз, два и обчелся. Князь потом увидел в окно, как коммивояжер вышел на Малую Морскую, махнул рукой; к нему приблизился сутуловатый человек в рабочей чуйке. Кропоткин вздрогнул: неужели ткач Кузовлев? Почему? Ведь он заарестован!
«Нет, оставаться здесь больше нельзя», — рвал князь бумаги. Хорошо, что он уже выступил в Географическом обществе, и великий геолог Барбот де Марни тут же предложил ему место председателя отделения физической географии. Наивный старик: он верил, что главное для докладчика — новый взгляд на делювиальный период в рассеивании валунов по северной и средней России.
Но древний ледник разнес валуны только по северной и средней части. Идеи социализма и анархии нужно разнести по всей Империи.
Князь вскочил в дрожки. На Невском он оглянулся: погони не было. У дома Веймара увидел доктора, торопливо садящегося в экипаж. Окликнул, но Веймар не услышал. И тут заметил, как по проспекту вскачь за ними несется другой извозчик. Сердце забилось, и не зря. Из догнавших дрожек высунулся все тот же ткач Кузовлев.
— Постой, Бородин! Подожди.— замахал руками.
«Кузовлев? Провокация? Или. А вдруг ткача только что
освободили и он спешит сказать что-то важное?» Князь при- казал остановиться. И напрасно, напрасно! Какой-то сероликий господинчик, сидевший рядом с ткачом, тут же очутился на подножке и закричал в ухо:
— Господин Бородин! Князь Кропоткин, вы арестованы! — И стал тыкать в лицо мятую бумагу с печатью городской полиции.
Боковым зрением князь заметил, как со всех сторон к ним бегут полицейские. «Как же их много на Невском!» — подумал почти равнодушно.
Хорошо, что уничтожил письмо от Войнаральского, ободряющее письмо — в Москве заведена тайная типография; теперь прокламации, брошюры можно печатать в России. Надо бы дать еще тираж тихомировской «Сказки о четырех братьях», да и «Пугачева» бы — ведь к ним князь тоже руку приложил.
«Как там Тихомиров, Синегуб? Интересно, отвезут в Литовский замок или в Петропавловку? В какой-нибудь равелин или редюит. Если в крепость, то значит, ближе к друзьям.»
Дрожки тронулись.
Он вспомнил про другой листок из письма Войнаральского: так, ничего особенного — без политики, с невинной приятельской болтовней. Лучше бы и от него избавиться — от греха подальше. Князь потихоньку смял бумагу в кармане и, выждав, когда серый господин отвернулся, бросил комок на мостовую.
— Ваше благородие! Господин Обухов! — привстал на задних дрожках ткач. — Они-с письмо замыслили выкинуть. Я поднял!
— Молодец, Кузовлев! — самодовольно бросил филер. — Предъявим прокурору. Целковый получишь.
В эту минуту мимо проехал экипаж Веймара. Поравнявшись с арестованным, сбавил ход; Кропоткин увидел, как бесстрашный доктор, вопросительно вскинув на него глаза, шарит рукой за отворотами пальто. «Да ведь он отбивать меня начнет! Пропадет же.» Подал знак другу: не делай, мол, глупостей, проезжай. Веймар кивнул. Князь заметил, как трудно дается ему бездействие. Доктор вытер побледневшее лицо платком, что-то сказал кучеру, с усилием шевельнув отчаявшимися губами.
Лошади унесли экипажи в сырую невскую мглу.
В первые недели Кропоткин пел в крепости. Мертвая войлочная тишина убивала. Он вставал на табурет, тянул к окну шею, стараясь уловить хотя бы малейший звук с близкой Невы. Все было напрасно. Тогда он запел — вначале тихо, потом громче и громче. Запел назло часовым, смотрителю — куплеты из «Руслана и Людмилы»: от печального «Не проснется птичка утром» до наполненного негой и страстью романса Ратмира «Она мне жизнь, она мне радость». Часовые испуганно покрикивали из-за двери: «Нельзя! Не извольте петь!»
— Когда же мы виделись с тобой, Кропоткин? Верно, в опере. — вдруг вырос на пороге камеры брат царя, великий князь Николай Николаевич. Он появился в крепости без свиты, с одним лишь адъютантом. Нахмурился: — Ты, камер-паж, замешан в радикальских делишках, и вот теперь. в этом ужасном каземате распеваешь Глинку. Стыдись!
— За Глинку стыдиться? — усмехнулся узник. — Видите ли, мои убеждения.
— Убеждения? — перебил Николай Николаевич. — Ты хочешь завести в России революцию?
Как сказать? Что ответить? Мысли путались. Сказать «да», значит, признаться во всем. С нарастающим раздражением он представил, как вечером великий князь небрежно бросит Александру II: «Ах, все эти Шуваловы-Мезенцевы, все их следователи и филеры гроша ломаного не стоят. Кропоткин наотрез отказался давать показания. Я же поговорил с ним четверть часа, и он во всем признался.»
Высокий гость прошелся по камере, ставшей еще теснее от его осанистой гвардейской фигуры. Приблизился вплотную к Кропоткину, с приятельским покровительством положил на плечо руку:
— Стыдно теперь? А? С этими безбожниками, с разночинцами. Что общего у тебя?
— Они не безбожники, — с плохо скрываемым бешенством ответил Кропоткин. — Разве социалистические идеалы не сродни христианским?