9476.fb2
— Меня допрашивал следователь. Больше мне нечего прибавить. Оставьте меня! — грубо оборвал беседу Кропоткин. Неприятное волнение охватило его. И, кажется, он понял причину волнения: Христос, социализм, имущество. Ведь не нашелся, не возразил.
Великий князь вспыхнул. Светлые бакенбарды его натопорщились. Стремительно повернувшись на каблуках, он почти выбежал из камеры.
Если о Кропоткине хлопотали многие — все Географическое общество, лично профессор Барбот де Марни, брат Александр, поднявший на ноги научный мир столицы, «цесарев- нин доктор» Веймар, всегда любезно принимаемый при дворе, — то замолвить слово о Левушке было некому. В виде исключения князю выдавали бумагу и чернила, и теперь он снова мог работать. Александр II написал на прошении: «Разрешаю. До заката». Всем остальным — и Тихомирову тоже — приходилось довольствоваться небольшой грифельной доской. Левушка был и этому рад, но каково же было сочинять, зная, что скоро все это придется стереть. Но он писал, упражняя слабеющую от недоедания память, мучительно пытаясь сохранить ускользающее навсегда.
Почему-то ему снился цирк Чинизелли (тайно встречался с Лизогубом), и там — глумливое кривлянье размалеванных клоунов, которые гнались за ним, настигали в конце узкого крепостного коридора. Потом испуганного, задыхающегося вытаскивали на арену и заставляли тоже кривляться; при этом развязные, дурно пахнущие паяцы непотребно ругались, хохотали и звонко хлестали друг друга по свекольным щекам. Он уговаривал их, он кричал, разрывая рот в немом крике: «Постойте, остановитесь! Вы же братья мои по человеческому роду! Не бейте друг друга.» Наконец, клоуны врывались в его камеру, все так же дрались, и Левушка силился сказать бесстыдникам, что они люди и, значит, каждый из них несет Божий образ в душе, но, избивая ближнего, высмеивая его, они оскорбляют Его. Отчего он так думал во сне, Тихомиров не понимал. Слова застревали в горле, сбивали дыхание. Вспыхивала настойчивая, привычная мысль: как же трудно будет перевоспитать подобных людей для грядущей жизни в коммуне!
Сон и явь путались. По камере струился тусклый тюремный рассвет.
Шли недели, месяцы. К опухшим суставам прибавился кашель, который терзал его по утрам. Левушка вспомнил врачебную практику отца: Тихомиров-старший рассказывал об офицере, надолго попавшем к горцам в плен и спасшемся от чахотки тем, что старался кашлять как можно реже. Теперь он тоже из последних сил сдерживал приступ, дышал мелко и часто, а если было невмоготу, впивался зубами в подушку, в край серого одеяла — до скрежета, до стона; тело судорожно билось, текли слезы, но он терпел, зная, что только так можно сберечь пузырьки разрывающихся легочных альвеол.
И еще — он много ходил: десять шагов из угла в угол, это уже не худо. А пройдешься туда сюда полтораста раз — вот и верста. Прикинул: можно в день делать до семи верст: две утром, две перед обедом, две после обеда и одну на сон грядущий. Чтобы не сбиться, придумал: спички! Да, если положить на стол с десяток спичек и, проходя мимо, передвигать одну, потом другую, то наверняка не собьешься со счета. Главное — ходить надо скоро, но в углу поворачиваться медленно, иначе закружится голова; и поворачиваться непременно то через левое плечо, то через правое.
Старый незлобивый смотритель Богородский принес в камеру речного песку, и Тихомиров теперь ходил не просто так — горстями переносил песок с места на место, занимая тягучее время этим странным делом.
«Сизифов труд. Бочка Данаид без дна, которую не наполнить. Может быть, я схожу с ума? Нет, нет! Я не сумасшедший, я не сумасшедший! Нет!»
Каждые четверть часа звонили часы на крепостной колокольне: сперва «Господи, помилуй», потом «Коль славен наш Господь в Сионе», а в двенадцать добавлялось протяжное «Боже царя храни». Еще одна четверть и еще. Болело сердце. Он чувствовал, как уходит время. Время его жизни — бесплодно, напрасно. Напрасно ли?
Хорошо, что перевели в другую камеру, а то можно было и в самом деле тронуться умом от тишины. Возникли иные звуки, начались долгие перестуки древоточцев — так подумалось: соседей по тюрьме, условленную азбуку которых он быстро постиг. И помог ему совсем неожиданно сын смотрителя Коля, с восхищением поглядывающий на Левушку во время коротких прогулок по глухому двору. Юноша незаметно сунул ему в руку записку от Синегуба: как уж тому удалось раздобыть огрызок карандаша? Но Синегуб писал: «Рецепт от декабриста Бестужева. Раздели азбуку без лишних букв на 6 строк по 5 букв в каждой. Вот так: 1) а, б, в, г, д 2) е, ж, з, и, к 3) л, м, н, о, п 4) р, с, т, у, ф 5) х, ц, ч, ш, щ 6) ы, ь, ю, я, й. Сначала стучи номер строки, а после букву в ней. Обнимаю тебя. Сергей».
И тут сын смотрителя сообщил: сбежал князь Кропоткин! Крепостные равелины и редюиты словно взорвались несмолкающим, восторженным перестуком отчаянных узников- древоточцев.
— Удалось, Левушка! — радостно тормошила его снова пришедшая на свидание Перовская. — Но что с тобой? Ты удручен, Тигрыч, милый? Чем же?
Конечно, надо бы прыгать от счастья. Но прыгать не было сил, поскольку силы уходили на пересыпание песка и «спичечные версты» в камере, что, впрочем, помогло избавиться от опухоли суставов. Какая-то странная, полудетская обида горько и неподвластно закипела в сердце. Он понимал, что это несправедливая обида, но ничего поделать с собой не мог.
«Как же, Рюрикович! Пажеский корпус. Грассирует, с фрейлинами да с камерфрау вытанцовывает. Простака-жан- дарма высмеял, что счел за запрещенную книгу «Les revolutions du Globe» — «О геологических переворотах». А денег на дело пожалел. Кажется, и с князем Урусовым дружбу водил. А этого Урусова выслали в Лифляндию. Так на вокзале его провожал репортеришко, навалявший передовицу в «Московских ведомостях», утверждающую: вот, мол, уровень развития социалистов понижается и скоро свет спасения заблещет из окон публичных домов! Тут же все напились до положения риз и у вагона кричали: «Виват, республика!» Впрочем. Наверное, я несправедлив. Нервы.»
— Дай срок, и тебе побег устроим. Просто. Просто Кропоткина удалось перевести в Николаевский военный госпиталь, — жарко шептала на ухо Соня. — Из госпиталя проще уйти. Доктор Веймар купил Варвара. За 2500 рублей.
— Какого еще варвара? — спросил отрешенно.
— Это жеребец. Атласно-вороной. На нем увезли князя. Веймар держит рысака в татерсале. — Перовская с упоением принялась рассказывать о подробностях рискованного предприятия.
Если б знал многоопытный филер Елисей Обухов, если б только знал.
Но 29 июня 1876 года у него был заслуженный выходной. Из вырицкого домика приехала супруга с сыном Федей, чтобы всем вместе наконец-то сходить в цирк. Федя цепко держал за нитку старый полуспущенный воздушный шарик и грыз сладкого петушка на палочке. Елисей пообещал сыну, что купит новый шар у Гостиного Двора: там всегда их было полно. Но удивительно: сегодня — ни одного! А Феденька уперся: обещали — купите; такой же красный, большой.
Обухов кинулся на поиски. Под аркой на него буквально налетел растрепанный багроволицый человек. Извинившись, налетевший еще пуще завертел головой и пробормотал: «Да где же эти шары, будь неладны? Что за каверзы с камуфлетами? Эх.»
«Товарищ по несчастью. Где-то я его видел.», — добродушно усмехнулся Елисей, пробегая вперед и зорко выискивая торговцев. Клеменца он не узнал. Наверное, потому, что был на отдыхе, расслабился служивой душой, и к тому же третьего дня за проказы он лично прописал сыну ижицу (попросту—выпорол), и вот теперь думал, как бы загладить вину. Крик Феденьки заставил его остановиться. Обухов увидел, как «товарищ» пытается отнять у сына шарик, но мальчишка не отпускает, рвет нитку на себя; отважная супруга машет зонтиком перед носом обидчика, поскольку своего не только не отдаст, а из осьмины четвертину выгонит, из блохи выкроит голенище. Но не тут-то было! Елисей и глазом моргнуть не успел, как ловкий бесстыдник выхватил красный шар, прыгнул на извозчика и исчез на Садовой. Ну что с ним делать? Не из «смит-вессона» же пулять?
Да, знать бы агенту «наружки» Обухову, куда помчался социалист Клеменц, он бы и из револьвера прицелился, ли- хача-кудрявича свистнул и пустился бы в погоню. Но он вытер сопельки Феде, купил ему еще одного петушка, и семейство отправилось в шапито.
А шарик, разбойно добытый Клеменцем, не просто шарик — условный сигнал, придуманный романтичной барышней Лешерн фон Герцфельд, что любила щегольнуть в мужских сапогах, подымить папиросой и вместе с подругой Соней Перовской, грустившей о Тихомирове, ела вареную конину; впрочем, не просто ела — боролась с предрассудками.
Сигнал был предназначен для князя Кропоткина, который приготовился к побегу из тюремного госпиталя и с нетерпением ждал, когда над забором взлетит запущенный друзьями красный шарик, и это будет означать: «Все в порядке. Пролетка на месте. Решайся же.»
Теперь князя выпускали на прогулку каждый день. Он выходил на заросший травою широкий двор — с будками для часовых, тюремным зданием и протоптанной охранниками тропкой, по которой ему и надлежало бродить взад-вперед целый час, жадно посматривая на открытые настежь ворота. Вот уж была мука — эти ворота! Сквозь них он видел улицу, пролетающих лихачей, неторопливых прохожих. Князь глубоко, до боли в груди вдыхал звонкий июньский воздух, с трудом отводил глаза от распахнутых, зовущих на волю ворот и от этой подступающей близости свободы дрожал, точно в костоломной лихорадке.
Ходил он по-прежнему медленно, чуть загребая сапогами. И тут князь хитрил: за месяц, проведенный в госпитале, он окреп настолько, что впору бы и бегать. Но бегать было нельзя. Внимательное начальство тут же распорядилось бы о переводе выздоровевшего арестанта обратно в крепость, в гиблый редюит, в каменный мешок прогулочного дворика, где мелькнула, вспыхнула радость — ромашки пробились у бани, и он, помнится, тут же невольно шагнул к цветам, но сразу отскочил: оба сторожа и унтер с криком кинулись к нему: «Назад! На тротуар!»
И еще была радость: залетел воробей с выдранным хвостом. Наверное, у пичуги тоже не слишком-то сложилась судьба.
План побега Кропоткину передала свояченица Софья Николаевна — вот уж кого он не ожидал увидеть! Отважную Сонечку жандармы давно разыскивали по другому делу. А она, кокетничая с офицером стражи, изящным движением протянула Петру Алексеевичу золотые часы «Le Audemars», и когда уходила из госпиталя, то крикнула в окно с бульвара:
— А вы, Петруша, часы-то откройте! Проверьте, ходят ли?
Под крышкой часов, в зашифрованной записке все было обозначено и уточнено. Определен и день: 29 июня. И от этой даты у князя навернулись слезы — день первоверховных апостолов Петра и Павла, его день, его праздник. Спасибо, друзья. Клеменц, Юра Богданович, Саша Левашев, Соня Лешерн, братья Веймары, Марк Натансон, Арон Зунделевич.
Вечера, оставшиеся до побега, князь потратил на то, чтобы научиться быстро, хотя бы в два приема, сбрасывать длинный фланелевый халат. Бежать в этом зеленом балахоне было невозможно. Да что там бежать — он и ходил-то, держа подол на руке, точно фрейлина шлейф амазонки. Пришлось даже подпороть швы под мышками.
Князь напоминал старательного рекрута, выделывающего на плацу ружейные артикулы под строгим оком унтер-офицера.
Раз! И сброшен шлейф с руки. Два! И халат на полу. И снова: «Раз! Два!»
Но этот красный воздушный шарик. Полуспущенный старый шарик, отнятый Клеменцем у сына агента наружного наблюдения Елисея Обухова. С одной стороны пустяковая ребячья забава, казалось бы, чуть было не погубила дело, вынудила перенести побег на завтра, с полной переменой плана рискованного предприятия, а с другой — этот ничтожный шарик, как ни странно, спас Кропоткина. И все потому что.
Да потому что, сколько ни бились Клеменц с Богдановичем, шар Феденьки Обухова никак не хотел взлетать. Кинулись в ближайший оптический магазин, купили конвертер для добывания водорода, накачали им шарик, но все напрасно: оказалось, газ следовало бы просушить, а времени не было. К тому же Кропоткина уже вывели на прогулку. И он во все глаза смотрел на забор: когда же над ним появится условный знак?
Тогда Соня Лешерн решилась: приладила шарик к зонтику, подняла его над головой и несколько раз прогулялась вдоль стены, в надежде, что князь заметит. Опять неудача: хрупкая барышня не вышла ростом; вот и не взмыл сигнал там, где давно ждал его истомившийся арестант.
Прогулка закончилась. Кропоткин вернулся в палату. И хорошо, и слава Богу. Поскольку, как на беду, в этот день узкий переулок у госпиталя был запружен дровяными возами — пешеходу не протиснуться, не то, что пролетке с беглецом. Всех участников дела поймали бы тут же.
Но и медлить нельзя: на примелькавшуюся пролетку уже косилась стража. Решили: завтра, все случится завтра.
Еще не было и четырех, а на тротуарной тумбе сидел Зунделевич и ел из пакетика вишню. Стоило в конце переулка появиться возу, зоркий Арончик тотчас же прекращал жевать и выплевывать косточки. И сразу Левашев прятал в карман огромный белый платок, и скрипач в окне старой дачи резко обрывал зажигательную мазурку Аполлинария Конт- ского. Дачу сняли за неделю до назначенного дня; в домике хозяйничали «супруги» — барышня Лешерн и брат Ореста Веймара — Эдуард, превосходный музыкант.
Наконец, снова вывели Кропоткина. Тот привычно тащил на руке зеленую полу халата.
Главная опасность — не часовые, вышагивающие по двору, а солдат у госпитальных ворот, стоящий как раз напротив места, куда уже подъехала пролетка. Юра Богданович быстро выяснил, что служивый одно время помогал в лаборатории, и тут же завел высоконаучный спор. Тема была серьезная: вторичнобескрылые паразитические насекомые с колю- ще-сосущим ротовым аппаратом, распространенные по всему миру; попросту говоря — вши человечьи, головные и платяные.
— А ты, любезный, видал, какие у нее коготки, у бестии этой? — наседал на солдата Богданович. — Под микроско- пом-то, а?
— А то! Я ж ее, как только заступил, под энто стеклышко и сунул, — воодушевился от близкой темы часовой. — Когти загнутые, а во рту крючки. Жуть! Ни дать, ни взять — имаго!
— Да ты ученый малый! — рассмеялся Богданович, косясь на прогуливающегося по двору Кропоткина: когда же он решится? когда? — А знаешь ли, какой нюх у этой твари? Вот уж кого вошь полюбит — пиши пропало. Только к нему и будет ползти.
— Не то заливаешь, барин? Что она, баба влюбчивая, что ль?
— Эх, Фома ты неверующий! Мы сами опыт проводили. Крутили шельму во все стороны, а она ползет к одному и тому ж. И еще.
В этот момент из окна серенькой дачи грянула бешеная мазурка: Эдуард Веймар дело свое знал. Музыка кричала, звала Кропоткина: путь свободен, скорее! Зунделевич без перерыва забрасывал сочные вишни в рот, косточки вылетали точно пули: да, путь свободен. Широкое напряженное лицо Богдановича снова приобретало оттенок раскаленного томпакового самовара.
Князь по тропинке медленно приближался к воротам. Богданович увидел, как Кропоткин оглянулся, посмотрел на охранника, остановившегося в нескольких шагах от него; солдат уставился на ворон, что-то не поделивших в углу двора.