9476.fb2 Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

Раз-два! — упал на траву зеленый арестантский халат. Князь рванулся к распахнутым воротам. Богданович шаг­нул ближе к часовому, заслоняя от него бегущего товарища.

— Ну и хвост у нее, вот такой! У вши.

— Какой еще хвост? Сказок тут не сказывай! — возмутил­ся откровенной выдумкой солдат. — Ничего под стеклыш­ком не было, сам смотрел.

— Ну, ты, брат, даешь! — горячился Богданович. — У тебя, должно быть, зрение слабое, как у вши. Хвоста не разглядел. Наврал, поди, про микроскоп? Кто ж тебя к нему подпустит?

— Что? Я?.. — задохнулся взмокший от обиды и умствен­ных усилий охранник; он в сердцах пристукнул ружейным прикладом.

А Кропоткин продолжал бежать. Разгружающие с возов дрова крестьяне вдруг заголосили: «Глянь-ка, побег! Ишь, шельма продувная, лови!» За князем ринулись часовые и си­девшие на тюремном крыльце солдаты. Один из них оказал­ся ловчее других и уже выбрасывал вперед ружье, стремясь догнать беглеца хотя бы штыком.

Скрипка играла, захлебывалась в сумасшедшей мазурке. Побледневшая барышня Лешерн фон Герцфельд, ломая тон­кие пальцы, металась у раскрытого окна серенькой дачи, глядя во все глаза, как под музыку бородатый князь несется к пролетке, запряженной рослым Варваром, роскошным при­зовым рысаком.

В пролетке сидел человек со светлыми бакенбардами, та­кими знакомыми бакенбардами, что выскочивший на улицу Кропоткин на мгновение замер: «Что?! Не может быть! Вели­кий князь Николай Николаевич? При чем тут?.. Провока­ция?»

Совсем близко за спиной затопали сапоги преследовате­лей. И тут господин с бакенбардами оглянулся, и князь уз­нал в нем доктора Ореста Веймара; тот сжимал в руке длин­ноствольный «медвежатник».

— Скорее, князь, скорее! — закричал, вращая побелевши­ми глазами, «цесаревнин доктор». — Чего вы тащитесь, как беременная улитка? Ну же!

Рысак рванул с места в галоп так быстро, что Кропоткин чуть не выпал под ноги солдат, на бегу загоняющих в стволы боевые патроны. Лишь крепкая пятерня Веймара, с треском вцепившаяся в рубаху, удержала его. Пролетка понеслась по Слоновой.

На повороте князь оглянулся. Успел увидеть, как часовой пытается вырваться из объятий Богдановича, силится вски­нуть ружье, но Юра что-то кричит ему, размахивает перед носом своими длинными руками, мешает прицелиться. Но выстрел ударил. Пуля пролетела высоко, теряя напрасную силу где-то у кожевенных мастерских. А доктор, не мешкая, на полном ходу уже натягивал на голову беглеца тесноватый цилиндр, набрасывал на плечо пальто, все так же крича ку­черу: «Гони! Гони!»

У какого-то питейного заведения два жандарма вытяну­лись, отдавая честь военной фуражке Веймара. И тогда ку­чер прыснул, повернул довольное раскрасневшееся лицо; князь опешил: на облучке восседал сам Марк Натансон!

Стоял тихий розовый вечер.

Вначале заехали в цирюльню, где Кропоткину сбрили бо­роду, а после — покатили на острова, к Данону: кто ж из инспекторов III Отделения догадается искать беглеца в рос­кошной ресторации, отмечающего удачное предприятие в компании друзей устрицами и фуа-гра под игристое шам­панское?

Глава тринадцатая

Но вот уже и его чудесное освобождение позади, и процесс «193-х» (Дело о пропаганде в Империи) тоже, а Тихомиров все никак не может опомниться: не всякого узника самодер­жцы лично на волю из крепости отпускают.

Правда, к суду его тоже привлекли, однако тут же оправ­дали; ну, почти оправдали: отдали под административный надзор полиции с определением обязательного места прожи­вания, и это место давно звало его, пробивалось в сердце в бурные дни радикальской жизни и, особенно, — в томитель­ные месяцы неволи. Ему вскоре надлежало ехать домой, в Новороссийск, к измученной ожиданием маме, к недоуме­вающему отцу, под их опеку.

А на третий, кажется, день воли — выстрел Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова. Горячая возлюб­ленная киевского бунтаря Боголюбова отомстила злодею, который распорядился высечь розгами ее жениха, не слом­ленного Домом предварительного заключения. О покушении

Тихомиров узнал на Невском, у Гостиного двора. Нахохлив­шиеся от стужи извозчики хрипло переговаривались — с ух­мылками, чуть злорадно. О барышне какой-то, что из дамс­кого револьвера пульнула в генерала. Левушка остановился, спросил подробности.

— Как звать-величать запамятовал, — повернулся косог­лазый бородач. — В упор била, пуговица на мундире всмятку..

— Эх, Ероха, врешь ты много, а переврать не умеешь! — встрял костлявый извозчик с моргающими красными глаза­ми. — Пряжку девица энта продырявила. Знамо, куда-рас- куда целила! (С многозначительной ухмылкой). Потому как ссильничал барышню енерал. Вот! Поделом, стало быть.

— Значит, тебе барышню жаль? — спросил Тихомиров.

— Чуток если. Она ж из господ.— признался красногла­зый. — Тут другое. А пошто он нас притесняет?

— Как же? — удивился Левушка. — Градоначальник?

— Истинно он! — подпрыгнул на козлах Ероха. — Строго­сти по упряжи ввел. То удила ему не те, то сбруя с вожжами. Глазом не моргнешь — штраф. А то и бумагу отымут.

— Вот и получил! Бог шельму метит.

Домой, домой! Что может быть слаще? Разве что пухлые губы Сони, которые временами вдруг отчужденно твердели в поцелуе; Перовская рассеянно отводила глаза, куда-то то­ропливо убегала, называя множество мелких дел, требующих ее участия.

Но он был слеп. Он просто очень устал. После одиночки в крепости и в Доме предварительного заключения его утом­ляли люди, даже самые близкие, самые любимые. Что ж, беги, Сонечка, беги, родная, переживай за товарищей, которым меньше повезло — за Ковалика, Рогачева, Войнаральско- го. За тех, кто умер во время следствия, за тех, кто сошел с ума. Или за Ипполита Мышкина, владельца типографии на Арбате, организатора побега (жаль, неудачного!) Чернышев­ского из Вилюйска; того самого Мышкина, что под ободря­ющие реплики худющего адвоката Александрова произнес свою знаменитую речь: «Наша цель заключается в том, что­бы создать на развалинах существующего буржуазного строя тот порядок вещей, который удовлетворял бы народным тре­бованиям.» А как? Конечно, путем социальной революции; ибо власть сама никогда не откажется от насильственно при­своенных ею себе прав. Да что там: бунт — вот единственный орган народной гласности.

Мышкин добавил перцу, назвав Особое присутствие Пра­вительствующего Сената «домом терпимости», и получил де­сять лет Новобелгородского централа с последующим пере­водом на Карийскую каторгу.

Тихомиров написал домой о невесте, о Сонечке; о том, что летом приедет вместе с ней. Христина Николаевна ответила незамедлительно: ждем с нетерпением, и вина отец заготовил изрядно («того самого, твоего, сынок!»); вот только любит ли невеста сальтисон — ведь губернаторская дочка, какие у нее вкусы? Хотя сальтисон мы готовим все так же, по-нашему: на каждые три ножки берем одну куриную филейку. Это чтоб кра­сивее было, когда за стол с Сонечкой сядете. Как разрежешь, просто глаз не оторвешь! Ну, и, само собой, желатину в меру...

Нет-нет, Перовская встретила его с той же радостью, что и других отпущенных на свободу товарищей. Но в том-то и дело (он это ревниво понял) — так же, как и других; как и Корнилову, Морозова, Кувшинскую, как всех остальных, снова спорящих до утра в дрянных номерах Фредерикса, а потом в квартире на Знаменской. А ведь он ждал совсем ино­го; она была его невестой, ему хотелось побыть с ней вдвоем. Он думал, что и она хочет того же. Он любил ее и знал навер­няка, что и она его любит.

Но Соню теперь охватило другое страстное желание: во что бы то ни стало освободить Ипполита Мышкина; в ради- кальском деле Мышкин был фигурой невзрачной, малопри­метной. А на суде его точно подменили — так уж заклеймил сатрапов и их приспешников, что только держись.

Потемневшие глаза Перовской снова полыхали синим огнем.

Раз или два, не стесняясь Саши Корниловой, она, нервно поведя плечами, вдруг усмехнулась:

— У тебя, Левушка, вон какой покровитель! Самодержец всероссийский. Взял и выпустил. Да как-то не до конца.

— А не попросить ли у него и за Мышкина? — подыграла Корнилова.

Ах, вот оно что! Какое-то глухое раздражение охватило те­перь и Тихомирова. Выходило, что Государь, освободив его из крепости, заодно порушил его личную жизнь. Или почти порушил? Невольно, конечно.

«Какое мне дело — вольно или невольно! Тоже мне: слон в посудной лавке. Верно: что для него, деспота, маленький че­ловек, судьба его, чувства его? В конце концов, кто просил меня освобождать?» — гневно ворочался, страдая от бессон­ницы (плохо помогал даже хлорал-гидрат), Левушка, враз позабыв, как плакал от нахлынувшего счастья в тот день, когда Александр II, задержав на узнике чуть насмешливый взгляд, произнес почти невероятное: «Отпустите его!»

Так уж получилось, что месяца два вокруг Перовской и Ольги Натансон толкалось человек сорок недавно освобож­денных кружковцев. Потом Ольгу арестовали, и на какое-то время вся столичная революция собралась под началом взбу­дораженной первой ролью Сонечки. Она тормошила людей, что-то придумывала второпях, воевала с «троглодитами», предлагала создать свой кружок — на основе пропагандист­ского общества отошедшего от дел Чайковского, ищущего теперь вместе с Маликовым богочеловечество где-то в пре­рии Северной Америки. Но измученные одиночками вчераш­ние узники лишь слабо и как-то блаженно трясли головами, заранее соглашаясь со всяким Сониным словом, смотрели на нее, юную и порывистую, ласково, с мутноватой нежнос­тью в глазах, и думали только об одном: отдохнуть бы, осмот­реться, успокоить надорванные в равелинах и редюитах сер­дца. Потом, конечно, можно снова за дело, но теперь. Нет уж, увольте!

Да и тех, кто представлял деловую ценность, было всего ничего: сама Перовская, Дмитрий Клеменц (он ухитрился избежать ареста), Николай Морозов да он сам, влюбленный Тихомиров.

А Соня все твердила: хоть что-нибудь, только не спячка, только не спячка.

И от этого синего пожара в ее глазах Левушка страдал еще больше.

Он запомнил, он хорошо запомнил: громко, недобро рас­смеялась Перовская, когда Морозов рассказал о том, как выпрашивали тихомировскую «Сказку о четырех братьях» костромские крестьяне, едва ли не вырывая брошюрку друг у друга. В то шальное лето 1874-го, когда студенты, облачив­шись в сермягу, ринулись в деревню, в народ, а Тихомиров уже полгода сидел в Петропавловке, Коленька был еще на свободе и, конечно, тоже не остался в стороне. Тем паче груд­ной контральто Липы Алексеевой звучал все проникновен­нее, напевы звали в гущу русской жизни; ее тонкая сильная рука так ласково и требовательно лежала в его руке — в ту лунную ночь, когда они сидели рядом у окна ее опустевшей комнаты и говорили, говорили. Говорили о том, что всякий честный человек должен посвятить себя благородному делу— уменьшению народных страданий.

Кем Морозов только не был — и пильщиком, и кузнецом, и всяким там сукновалом-углежогом. В поле между деревня­ми Борисково и Афанасово наткнулся на мужиков, отдыха­ющих в тени под телегами. Вынул из холщовой сумки книж­ки. Просиял, увидев, как жадно потянулись раздавленные работой пальцы к «Сказке о четырех братьях» (вот, дескать, расскажу Тихомирову, порадую!).

— А еще дашь, человек милый? — прищурился плешивый малорослый крестьянин.

— Отчего же, дам! — воодушевился Морозов; подумал: «Значит, всходят первые ростки. Пробуждается народ. А там, глядишь, и полыхнет.» Спросил, раскладывая брошюры: — Выходит, грамотные? И много у вас таких?

— Нет, не обучены. Вот сын у Степки — тот горазд! А мы — нет.

— К чему же вам книжки? — опешил Коленька.

— Как к чему? А на раскурку? Бумажка-то хороша, город­ская.