9476.fb2 Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Это было произнесено так искренне, с такой подкупаю­щей простотой, что Морозов даже не успел рассердиться.

И вот теперь Соня смеялась над Тихомировым, над сельс­кими хитрованами и, стало быть, над «Сказкой о четырех братьях», над «Сказкой», которой недавно восхищалась вме­сте с Синегубом, которую тайно пронесла в камеру, чтобы прочесть ему, любимому и страдающему, самые удачные ме­ста. Уж лучше было бы, если б кто другой посмеялся. Хотя бы весельчак Клеменц, но только не она.

После двойной дозы мерзкого хлорал-гидрата приснилось: они с братом поднялись высоко, надо бы возвращаться, но он повис над пропастью. А где-то внизу — Соня, и ее гулкий голос зовет, зовет в пронизанную лучами бездну..

Соня засобиралась в Приморское, к матери. На вокзале он подарил ей букетик золотистых иммортелей. Непременно — иммортелей, потому что цветы эти, сколько ни засушивай, они все одно остаются точно живые.

— Как живые, да не живые. — задумчиво сказала она. — Прости меня, Левушка! — Голос ее дрогнул, в глазах погас неистовый синий пожар; недолгая тихая нежность засвети­лась в них.

— Что ты, что ты, Соня! — обнял ее Тихомиров.

— Странно. Так странно! — вздрогнула Перовская от уда­ра вокзального колокола.

— Скажи мне, что — странно?

— Коля Муравьев когда-то мне тоже дарил иммортели. Теперь он прокурор, растет по служебной лестнице. Да я тебе рассказывала, помнишь? Быстро, говорят, растет. Я книж­ку открыла, а оттуда засушенные цветки выпали. Ну, право же, как будто вчера он принес. Странно, не правда ли?

Опять этот Муравьев! И на что он ей только сдался? Про­курор.

Куда-то глубоко под сердце снова вполз, тревожно угнез­дился там щемящий ревнивый холодок.

Зато. Зато, если на время позабыть про книжки Миртова и пропаганду за Невской заставой, если скинуть с плеч по­тертый плед и снять синие революционные очки-консервы, то все в этой жизни не так уж и плохо.

Соня уехала и писем не присылала. Что поделаешь, на Кавказ он отправился один, без невесты. В голове засела глу­пая поговорка, услышанная в рабочей артели: жених да не­веста парочка, что твой баран да ярочка.

Потом, через сорок лет, совсем в другой жизни — уже при большевиках, уже при отходе белой гвардии! — в дневнико­вых откровениях он назовет то лето 1878-го светлым, радост­ным и беспечальным. Через сорок лет он признался себе: по­ехала бы с ним Соня, и все было бы по-другому, все было бы мучительно, нервно; каждый день был бы наполнен новыми требованиями и терзающими тревогами — то по слишком медленному восстановлению кружка, то по открытию тай­ной печатни взамен разоблаченной, то по отсутствию гектог­рафа для выпуска листовок. Снова и снова корила бы она себя (а заодно и его, Тихомирова), что, служа сельской фель­дшерицей, мало прихватила в больнице медицинских щип­чиков: как уж они хороши для захвата букв в типографии! Скорость набора прокламаций возрастает чуть ли не вдвое.

В Ростове он с наслаждением утонул в сочной мякоти ар­буза, купил дыню, пахучую тарань. Сидел на берегу, слушая шум базара, отдыхая глазами на изумрудной пойме, уходя­щей в теплую сиреневую дымку к самому Батайску, все боль­ше погружаясь в бездумно-сладкое созерцание рыбачьих фелюг, дымящих буксиров, редких костерков, от которых аппетитно тянуло наваристой ухой, тянуло запахами детства.

Затем поезд мчал его по степной Владикавказской дороге, и пестрая мелькающая равнина разворачивалась, кружилась за вагонным окном, и голова Левушки молодо кружилась от необъяснимой радости, надсаженная тюрьмой грудь сладко ныла, наполняясь упругим воздухом солнечного разнотра­вья с примесью ковыльной пыли. И в этой пыли, чудилось ему, бежит, весело лает вслед верный пес Орелка, давний друг ребяческих забав.

«Орелка! Орелка! Иди домой! Иди.» — кричит он собаке, и та пропадает куда-то; степь вдали упирается в горную цепь с плоско срезанной Столовой горой (и вправду — стол!), за которой поднимаются сияющие снежные вершины, а за ними, вернее, над ними высится он — древний седой Казбек. Тихомирову повезло: облака ушли, и панорама горы откры­лась вся целиком. Там не было сияния, не было солнечной игры. Там не было суеты. Казбек стоял чисто белый, пугаю­щий своей спокойной недвижимой громадой.

У Левушки забилось сердце. Он вздрогнул от догадки: зна­чит, есть в мире то, что нельзя изменить, нельзя порушить. Можно лишь смотреть, созерцать — бесстрастно и смирен­но. И как хорошо, что человеку не по силам повлиять на это замершее величие. Как хорошо. Но так ли — хорошо? Эта мысль растревожила его.

Додумать он не успел. Принесли чай из буфета. Он долго, с удовольствием пил его, всматриваясь в наплывающую ок­раину Владикавказа.

Что ж, деньги пропали — наживешь, время пропало — не вернешь. Денег у него никогда не было, а времени. Вот уж этого добра теперь — хоть отбавляй. Поэтому часть пути от Владикавказа Тихомиров решил пройти пешком. К тому же, если честно, он и спешил домой, но и медлил, оттягивал встре­чу со стареющими родителями; какое-то беспокойство то­мило душу.

Он прошел Дарьял, бездонную пропасть бешеного Терека, его одежду трепали ветры вершин, он чуть не замерз по доро­ге от Сиона до Коби, отогревшись только в случайной сто­рожке шоссейного надзирателя, топившего печку казенны­ми деревянными лопатами: «Спишем, еще дадут. Тут места каменистые, ни одного деревца.» Мимо него пронеслась окруженная терцами тяжелая дорожная коляска великого князя Михаила Николаевича, наместника Кавказа. Голова кружилась от студеного горного воздуха, пронизанного жар­кими солнечными лучами. Галдели осетины в огромных се­рых папахах. В пыли мчались казаки с криком: «В набег!»

И вот теперь они сидят с отцом в родном теплом дворе под виноградной сенью, пьют кислый освежающий чихирь с лег­ким привкусом спирта. Жаль только, что отец при встрече сказал то, чего он и ждал: «Возвращение блудного сына». Левушка поморщился. С кривой усмешкой скинул башмак с левой ноги; именно с левой — как на картине Рембрандта.

— Может, мне и на колени встать? — спросил отчужденно. — Если уж следовать сюжету великого голландца...

— Ну, ну, — миролюбиво замычал Александр Александро­вич. — Поговорим еще. С приездом! — Он крепко обнял сына и, показалось Левушке, обнял с каким-то потаенным всхли­пом. Христина Николаевна, раскинув перепачканные му­кой руки, тяжеловато семенила к калитке.

Отец снова разливает чихирь по стаканам. Уже давно стем­нело. Лев видит в окне силуэт молящейся перед образами мамы и знает, что она молится и Святителю Митрофану Во­ронежскому.

— А помнишь полковника Бараховича? Как он кочермы грабил, а? От него все тютюном воняло. А солдата Алексея? А Аграфену? — с наигранным восторгом начинает разговор отец.

— Помню, папа, ясное дело, помню, — натужно улыбает­ся Левушка, понимая, что все еще впереди.

— А как с тобой на сатовку ходили, за брынзой? А после ты палец порезал, и я тебе его коллодиумом залил? Доброе средство. Немцы делали, в секрете рецепт держали. Да вот Фейербаха своего почему-то не таили: всякому — на-ка, Боже, что нам не гоже.

— Сдался тебе Фейербах. Он материалистом был, религию отвергал. — Левушке не хотелось говорить на эту тему.

— А вы что ж, не отвергаете? — хмурится отец.

—Мы считаем Христавеличайшим революционером. Ведь он.

— Да неужто? Мне же всегда казалось, что первым рево­люционером был сатана, Сатанаил Денница, — закуривает свою трубку старый военврач.

— Не согласен, — нервничает Левушка. — Вспомним Рах­метова в «Что делать?». Его аскетизм, его. Ведь это герой, вышедший прямо из православной житийной литературы. Разве не так?

— Знаю, читал. Это ж Некрасов написал, что Чернышевс­кий напомнил царям о Христе. Верно? Один из ваших дого­ворился: дескать, знает трех великих людей — Христа, апос­тола Павла и Чернышевского. Просто рукоположение во вто­рого Спасителя. Разве не смешно?

— Это Николай Ишутин сказал, брат Каракозова.

— Цареубийцы? — вскидывается отец. — Ну и сотовари­щи у тебя, сын! Да не запамятовал ли ты, что сам Государь выпустил тебя из крепости? Ты писал, что меня он вспом­нил. — чуть смущенно добавляет Тихомиров-старший.

Кровь гневно ударила в лицо, Левушка едва сдержался, чтобы не нагрубить родителю. Он залпом выпил стакан, встал из-за стола, возбужденно прошелся по знакомому с детства широкому, прогретому за день двору. «Соня, Соня. Где ты? Я хочу представить весь твой день — как ты просыпаешься, как пьешь чай, читаешь. И никак не могу. Что со мной? Нет, надо уезжать! Надо что-то делать. Вздохи мамы, разго­воры с отцом. Но уехать нельзя, я под надзором. Подведу родителей. У отца будут неприятности.»

— Сознайся, сын, — глухо звучит отцовский голос, — дол­жно быть, сладкая жуть охватывает от мысли, что делаете что-то опасное? Кровь бродит.

Александр Александрович дожидается, когда Лев снова садится за стол, и продолжает уже настойчивей и громче:

— Вот ты, радикал, Христа вспомнил. Но Царь-то вам не нужен — небось, республику, парламент подавай! А не заду­мывался ли ты, сынок, что царская власть — это и есть та точка, где встречается история человеческая с Божией во­лей? А?

—Давно известно: история развивается революциями. Чего проще.

— Ха, развивается взрывами, фурункулами, гильотина­ми? Не верю! Я вон у болящего сто раз брюхо прощупаю, прежде чем разрезать. А ты предлагаешь сразу располосо­вать, чтоб узнать, что там и как. — жадно глотает дым отец.

— Ты ошибаешься, папа, — зевает Левушка.

— Это ты. Вы ошибаетесь! Вы бьете в ту самую священ­ную точку. И если будет по-вашему — история кончится! — Военврача злит, что сын зевает. — Не примет народ русский вашего парламента. А коли примет — Россию разорвет по­стоянная борьба за власть. Всякий выскочка с деньгой по­считает себя достойным верховодить.

Левушке надоело слушать. Он хочет уйти. Встает из-за стола и тут замечает, что отца развезло, что он просто пьян.

— Почему Кассий завидовал Цезарю, а? — почти кричит Александр Александрович, придавливая пытающегося под­няться Льва тяжелой рукой. — Скажи, господин социалист! Да потому что считал его не лучше себя, считал зарвавшимся честолюбцем. А наследственный самодержец не вызвал бы у Кассия зависти и злобы. Наследственный самодержец во­царяется, не затрагивая ничьего самолюбия. Ибо само Про­видение. При монархии о захвате власти могут думать лишь безумцы. В психиатрии это называется манией величия.

— Папа, тебе надо отдохнуть.

— Я бодр как никогда! — отталкивает отец кроткую Хрис­тину Николаевну, пришедшую увести разгоряченного суп­руга в дом. — Попомни, с республикой в России у вас ничего не выйдет! Выдумали: глас народа — глас Божий. А вот это не хотите, не хотите ли? Глас народа — Христа распял.

— Идем, Сашенька, идем, — все же уводит его Христина Николаевна. — И Левушке спать пора. В крепости, должно быть, не до сна.

— Мой отец был священником! И дед тоже. И прадед! — рвется уже с порога Александр Александрович. — Все хоте­ли, чтоб и я сделался батюшкой. А я стал лекарем. А ты пошел дальше. Да! Не лекарем даже — ре-во-лю-ци-о-не- ром! Все правильно, сынок! Все правильно.