9476.fb2
— А это тебе. — лавочник снял с полки большую коробку с монпансье. — Дарю на первый случай. Потом, смотришь, и еще чего. На угол не ходи, у меня бери. Сговоримся.
— Как можно, Демьян Иваныч?—деланно возмутилась Катя, радостно рассматривая подарок. — Ой, мои любимые! Что ж, тогда. Прибавьте еще сыру пошехонской закваски, изюма с черносливом, балыка и икры. И бутылочку вина прибавьте.
— Гости у хозяев будут?
— Ждем-с. Гитару настраивают, — кивнула девушка.
— Хорошие люди, коли гость приходит, — суетился за прилавком лавочник.
Лев сделал вид, что заинтересовался финиками, горкой лежащими под стеклом у окна. На улице было пустынно, ничего подозрительного. Наверное, показалось. Он бесшумно и быстро вышел из лавки.
И снова сцепились с Морозовым. И вдруг сзади к Тигры- чу подошла Катя, спокойно и просто положила легкие ладони на его плечо. Сказала — внятно и негромко:
— Лев прав. Одним террором каши не сваришь.
— Вот и вари, Катерина, кашу. Ты ж кухарка, — взвился Морозов.
Но Сергеева и бровью не повела. Продолжила, будто и не слышала.
— Эх, Коля, петушок ты, золотой гребешок. — снисходительно, почти надменно улыбнулась. — Разве мы не должны строить наши планы исходя из исторической самобытности русского государственного организма? А именно: через захват структур власти осуществить идею справедливого социального переустройства жизни простого народа.
От удивления округлившиеся глаза Тигрыча пустились в привычную беготню. «Ай да Катюша-Аннушка! Ай да стряпуха у приличных, любящих гостей хозяев! Определенно школа старых орловских якобинцев. Но как же хороша, как хороша! Актриса.»
И почему же стало так легко? Почему ночные терзания враз кончились, и то, что несмело таилось в причудливых извивах разума, что не давалось изнемогающему сознанию, теперь открылось в живой и ясной полноте, и статья во второй номер газеты почти без помарок ложилась на бумагу.
В чем дело? Вернее, в ком? Катя?..
Конечно, тогда он не думал об этом. Не желал думать. Ему, почти уже признанному идеологу «Народной Воли», и без того было над чем поломать голову. Дворник не любил теории и, по сути, Лев формулировал стратегию борьбы нелегальной организации. Странно, но выходило, что он развивал, продолжал сказанное смешливой «кухаркой Аннушкой».
«.ниспровержение существующих ныне государственных форм», «.подчинение власти народу», «.главнейшие задачи социально-революционной партии».
Он искренне верил: царизм слаб, консервативен, правительственные круги некомпетентны. Вот почему для установления твердой власти, которая бы пользовалась поддержкой всего общества, требуется насильственный слом старой государственной машины.
Заговор. Переворот.
В эти дни Тигрычу почти не мешали. Возбужденные «нео- партизаны»-террористы охотились на Александра II. На смену револьверу и кинжалу пришел динамит: от греческого «ди- намис» — сила. Сила была что надо. Где-то альпийский туннель пробили, проложили Коринфский канал, удалили подводные скалы в Ист-Ривер, расчистили русло Дуная.
Пора было расчищать путь к свободе. Но тут на пути стоял русский Государь.
Динамиту требовалось все больше. Взрывчатка стоила дорого. Значит, деньги.
Дворник через одесских кружковцев снесся с уголовником Климом, сбежавшим из арестантских рот, не раз бравшим ценности и товары через подкоп. Решено было снять квартиру и из нее вести подземную «мину» прямиком к Херсонскому казначейству. По заданию Исполкома на юг выехал Фроленко, уже проявивший себя в переделках.
Что ж, социальная революция — не дешевое предприятие.
Глава двадцатая
Одна капля глицерина, вторая, третья. Сосуд, в котором перемешаны азотная и серная кислоты, стоит в холодной ванне, куда то и дело подбрасываются куски льда.
Лед кидает техник динамитной мастерской Степан Ширяев, ученик самого Павла Николаевича Яблочкова, придумавшего ослепительную свечу, дуговую лампу; и гирлянды этих ламп уже вспыхнули в Париже, Лондоне, Нью-Йорке. Горят они и в Петербурге, не на всякой улице, конечно. Это находчивый Яблочков подсказал — впервые установить на царском поезде прожектор с регулятором Фуко, и сам ехал на паровозе в Крым, мощным лучом освещая путь гудящему локомотиву, меняя по дороге дуги и протирая стекло от налипшей грязи и мошкары. Дабы Государь добрался до Ливадии скоро и безопасно.
Зато ученик его Ширяев — совсем другое дело. Вместе с Николаем Кибальчичем они тоже подумывают о царском поезде. Столько бы капелек глицерина накапать из стеклянного крана (ошибешься — бабахнет!), смешать едкие кислоты с магнезией, прибавить еще и угольного сахара, дабы получился не простой, а черный динамит особо разрушительного действия. И тогда. И тогда подложить мину под какой-нибудь мосток, под стрелку, где состав замедлит ход, и так рвануть, чтобы истребить в одночасье приговоренного к смерти Александра II, а заодно и его семейство. Корчевать, так уж под корень.
Впрочем, говорили, что изобретатель Яблочков предсказывал технику Ширяеву блестящее будущее.
Во все глаза смотрит Тигрыч на большие трепетные руки Кибальчича. Дворник, занятый поиском денег, казначейством в Херсоне, попросил Льва на минуту заглянуть в мастерскую: пусть, мол, поскорее сбивают свое «тесто», уж стряпать шанежки давно пора; полученный динамит и впрямь походил на жирную массу, которую можно мять руками.
К тому же потери. При пересадке с поезда на поезд в Елисаветграде жандармы взяли Гольденберга, того самого, что оспаривал у Соловьева права стрелять в Царя. Григорий тащил по перрону тяжелый чемодан, от которого исходил запах аптеки. А в чемоданчике том — без малого полтора пуда динамита.
А еще раньше — Каблиц, анархист и большой хитрован, обожающий «апостола разрушения» Бакунина; это он, Каблиц, на сходках во флигелях Петербургской стороны, будучи нелегальным, развивал свою любимую идею революционизирования народа путем упражнения его в стычках с властями и мелких бунтах. Иосиф был давним певцом динамита. Думал, что взрыв происходит от простого сотрясения. Потому и предлагал подвести к Аничкову или Зимнему дворцу нагруженный взрывчаткой воз и опрокинуть его у дверей. Но в России динамит не производился, даже на Пороховых. Поэтому ему дали денег и отправили в Англию. Там он со-шелся с судовладельцами, которые страховали ветхие, негодные корабли, а после сами же и взрывали их динамитом, применяя часовой механизм. Каблиц был так потрясен придумкой мошенников, что позабыл про задание — изучить фабричное производство взрывчатки. Словом, деньги он истратил без толку, сильно разгневал Дворника и до поры затаился в Англии.
Струйки едкого дыма поднимаются над сосудом. Кибальчич колдует в этом сером мареве. По пути Тихомиров прикупил в аптекарском магазине Штоля две бутыли кислоты. Николай выливает кислоту в сосуд и снова открывает кран. И снова грозно падают тяжелые капли глицерина. Раз, два.
С непривычки слезятся глаза. Сквозь мутную радугу слез Тигрычу видится что-то мефистофельское в бескровном профиле Кибальчича, в его черных горящих глазах, в застывшей гримасе — не то плача, не то улыбки. Кажется, искуситель доктора Фауста сам готовит снадобье «гиппократов рукав», какой-нибудь эликсир «великий магистерий», превращающий свинец в чистое золото.
Но что-то не получается. С золотом пока плохо.
Поэтому где-то в Херсоне вор Клим вместе с народовольцем Фроленко и юной сильной радикалкой Россиковой, обливаясь потом, роют подкоп к казначейству; роют копьеобразным резцом, землю складывают в жестяной ящик с гладким дном (придумка уголовника), который тянут вдоль «мины» — десяти вершков в ширину, одного аршина в высоту. Воздуха не хватает, и свечи горят только под углом; Фроленко подвязывает их к ручкам вилок, втыкает вилки в стены.
Тихомирову тоже не хватает воздуха. Сквозь едкий дым словно бы опять пробиваются, надтреснуто звучит голос Кибальчича: «Даю слово, что все мое время, все мои силы я употреблю на служение революции посредством террора.» Нет, это ему кажется, это Николай говорил прежде, когда его привел к ним Желябов. Или Квятковский? Забыл; наверное, просто от ядовитых паров кружится голова. И еще говорил Кибальчич: «Я займусь такой наукой, которая помогла бы мне и товарищам приложить свои силы самым выгодным для революции образом.»
— А знаешь, Тигрыч, у изобретателя динамита Нобиля был отец, Иммануэлем звали, — наконец завинчивает кран Николай. — И что придумал?
— Что же? — дышит ртом Лев. Дышит, точно попавшая к забродчикам в вентерь черноморская барабулька.
— Гроб смастерил. И не простой, — крутит большой головой Кибальчич. — Бывает, думают, помер человек, а бедняга в летаргическом сне. А в гробах тех штучка: повернул изнутри и, пожалте, вентиляция, воздух пошел. Тут же и сонетка имеется, можно подать сигнал наружу. Живой, дескать, я, откапывайте поскорее. Скажи, хороша выдумка?
Тихомиров мычит. Ему тоже хочется дернуть за какую-нибудь ручку, чтобы пошел свежий воздух. И комната здесь — на гроб похожа.
— Воздуху в России мало! Воздуху! — хрипит Николай.
Кибальчич — сын священника. Тихомиров — внук. Анна Якимова (она тоже помогает в мастерской) — дочь протоиерея; стала революционеркой после епархиального женского училища.
Могучая проповедь шестидесятников. Обильные и прекрасные плоды. Ведь вот оно, вот же: «чистое, как хрусталь, настроение, цельное, почти религиозное чувство охватило молодежь.», и она добрая, светлая, глубоко верующая в идею евангельского социализма пошла в народ.
Или еще — подпольная типография пропагандиста Долгушина, и там, в углу на полке — большой православный крест, на котором написано: «Во имя Христа». Лев вздрогнул. Нахлынуло, вспомнилось — тот давний разговор в Ку- шелевке с Кропоткиным, Клеменцем.
Да, во имя Христа. А рядом, на поперечной перекладине: «Свобода, равенство, братство». Великая французская революция с ее потоками крови. Масонский призыв. И крест. Гремучая смесь — пострашнее нитроглицерина с кислотой! — которая может разнести не только эту квартирку в Басковом переулке, но и взорвать неокрепший ум, растущую душу.
И ничего не смутило бодрые сердца. А что особенного: крест — символ искупления, а революция — разве не выражение святого гнева «малых сих»? Сколько раз ему, Тигрычу, рассказывали Морозов и Кравчинский, ходившие с товарищами в народ в то шальное лето 1874-го, когда он сидел в одиночке; о курсистках рассказывали, о благополучных домашних барышнях, которые ехали в глухие деревни и горько плакали в вагонах третьего класса, в мужицких телегах. Плакали, потому что читали Евангелие, и юные души томились, готовые страдать, трепетали, разбуженные «благой вестью». (И Соня плакала, да только не хотела в этом признаться).
Но ведь и Господь научает не лениться, а обходить по всем селениям и проповедовать. То, что Он проповедовал не о мирском переустройстве, не о земных благах, но о Царстве Небесном, на это как-то не обращали внимания. Главное — за Господом следовали и жены, дабы мы, пугливые человеки, знали: и женскому полу слабость не препятствует последовать Христу. И еще — почти все они, будучи богатыми, хорошо устроенными в жизни, избрали бедность ради Христа. А разве не так? Наручники кандалов вместо золотых браслетов. Ледяные одиночки равелинов вместо уютных спаленок в родительских особняках. Там, где до сих пор не увядают желтые иммортели на мокрых от дождя подоконниках. Букетики, тайно принесенные кудрявым мальчиком Колей Муравьевым для прехорошенькой соседки Сони Перовской. Вот уж смеху-то: влюбленный прокурор преподносит цветочки радикалке, нацеленной на цареубийство.
Дым темнеет, бьет из ставшего тесным сосуда горячими отравляющими струями. Нос взбудораженного Кибальчича заостряется, делается совсем уж мефистофельским.
— Льду! Побольше, скорее! — прожигает он черными ал- мазиками глаз замешкавшегося Ширяева. — Тихомиров, помогай!