9476.fb2
Дворник выдернул «смит и вессон» из затрещавшего нитками кармана, успел взвести курок и пальнуть в метнувшуюся от стены тень. Тень обратилась в дюжего молодца, и молодец, видно, был не промах: согнулся, уклоняясь от пули, и тяжелой головой так ударил под дых, что Михайлов отлетел в угол. И из этого угла успел разглядеть рассыпавшиеся по полу карточки. Потянулся, чтобы сберечь хотя бы две-три, что поближе (сознание работало с небывалой ясностью; узнал лица: Саша Квятковский, Пресняков — с пышными волосами на прямой пробор), но по фотографиям затопали сапоги, и стук этот отдавался болью: словно не по карточкам, а прямо по нему, живому еще, стучали коваными каблуками. И еще пронеслось в голове: «Этого-то и страшился всегда Капелькин. Что бить будут жандармскими сапогами. И умрешь в муках.»
Но Дворника не били. Навалились, скрутили прямо на полу. А когда подняли, к нему шагнул крутоплечий господин в добротно сшитом синем пальто; на широком простоватом лице блуждала прищуристая крестьянская улыбка.
— Рад, очень рад! — весело воскликнул господин. — И карета готова. Приглашаю. Э-э-э. Михайлов? Поливанов? Дворник? Петр Иванович? Безменов? Хозяин? Иван Васильевич? Сами-то не путаетесь? А я всего-то — Елисей Обухов. Давно вас ищем. — Отвернулся, крикнул подчиненным: — На Гороховую его. Стерегите.
Широкое лицо Обухова светилось довольством и особым служебным покоем, который является к добросовестному работнику, удачно завершившим важное дело. А дело было и вправду важным. Не каждый день выпадает прищучить такого козырного туза.
Обухову нравилось жить и действовать по инструкции полицейского отделения, недавно созданного для охраны общественной безопасности и порядка. Революционеры, либералы шипели: охранка, охранка. Пускай себе. Елисей же знал одно: филер должен быть политически и нравственно благонадежен, не за страх, а за совесть бороться с людьми подозрительными и вредными, дабы сберечь от зложелате- лей-нигилистов устои русского порядка, защитить священную жизнь Государя Императора. Монархическое чувство его было простым. Обухов любил Царя, как любил своего отца, и так же побаивался, как некогда побаивался входящего в избу родителя. Он помнил, как худо пришлось, когда отец помер: все тут же разладилось, скособочилась банька, крыша потекла, в огороде полезли лебеда с крапивой.
Порой он ловил себя на мысли, что вряд ли смог бы при встрече (а вдруг случилось бы!) прямо и смело смотреть в глаза своему Государю. Странное чувство. Благоговейное. Но в глубине служивой души таился ответ, и Обухов понимал, что он, как всякий подданный, тоже не прав перед Царем, тоже виноват. Так в чем же, в чем? А не в том ли, думал Елисей, что Государь — Помазанник Божий и, стало быть, призван к осуществлению только ему внятных благих стремлений, наце-ленных на водворение правды. И всегда ли мы понимаем смысл этих стремлений? Всегда ли честно служим и живем с верой? Всегда ли смиренно несем свой житейский крест? Пусть и малый, по силам и умению данный.
А то, что правда была, в этом Обухов не сомневался. Особая правда, русская.
Конечно, речь не о бомбистах-революционерах. С ними ясно. Они не в Бога веруют, а в республику, как у французов. (Подслушал у лихачей: «Режьпублику! Режь публику..» Вот и режут. Кинжалами. Рвут динамитом). Хотят, значит, чтобы не один — Господом призванный — отвечал за матушку Россию, а много, парламент целый, так? И выходит — никто и ни за что. И ради этого проливается столько крови. Погубят все в бестолочи, в шуме. Всякий брындик наималейший за великана себя выставит. Эх, не зря говорили мужики в деревне: «Быть на сходке — согрешить». Согрешишь, коли неправо рассудишь, хитро смолчишь или побранишься с кем. А еще говорили: «Сходка голдовня, дым коромыслом, пар столбом, а ни тепла, ни сугреву».
Вот-вот: ни тепла, ни сугреву. Сходка — да тот же парламент ихний. Мертвое дело. А монархия — тут жизнь.
И еще был уверен Обухов: чем сильнее правила царская рука, чем больше было самодержавия, тем шире шагала Россия, тем могущественнее становилась ее государственная поступь. (Почему-то, произнося «самодержавие», невольно хотелось вздохнуть глубоко, до сладкой боли в груди).
Возможно, сегодня, в это короткий ноябрьский день, Елисей все же осмелился бы прямо посмотреть в многозаботливые глаза Государя. Ведь он выследил и взял руководителя «Народной Воли», главаря преступного сообщества. И это совсем неплохо.
Жаль, что таких дней набиралось не так уж много. Но все же они были. И слава Богу.
Арест Дворника — как гром средь ясного неба. Тигрыч терзался больше других. Желябов с Перовской утешали его: все были против визита Михайлова к фотографу, но он нарушил решение Исполкома.
Временами Льву казалось, что тут вмешалась какая-то незримая грозная сила, бросившая осторожного Сашу навстречу опасности, на мгновение отнявшая разум и осмотрительность, порушившая правила конспирации, подтолкнувшая стального Хозяина к самоубийству. Да, это и походило на самоубийство. Тигрыча потрясло: почему, ну почему же Дворник попался тотчас после истерики, после того, как прочел статью Каткова о чудесном спасении Царя и крикнул мстительно, почти по-бабьи: «Вот теперь-то мы его и убьем! Выдумали: чудо.»
Но Тигрыча занимало и другое чудо. Катюша благополучно разрешилась от родов, и истерзанный, но счастливый отец смотрел теперь на свою первую дочку Наденьку, едва дыша от незнакомого прежде восторга.
— Поздравляю. Если с этим можно поздравлять, — ревниво усмехнулась Перовская. — Ты, Лев, и вправду усвоил мудрость старика Флеровского: цель человечества — плодить жизнь на земле. Не переусердствуй. Впрочем, я думаю.
Не услышал, о чем она думает. Отвернулся. Как, наверное, не услышал, не уловил тревоги в голосе Дворника, прощальной тоски в том выкрике, в последнем рукопожатии. Потому что на конспиративной квартире агукала дочка, потому что журнал «Дело» принял его первую легальную статью «Неразрешенные вопросы» (взгляд на идейное наследие демократической публицистики 60-х годов), под которой он поставил подпись И.Кольцов. Напечатали, заплатили хороший гонорар. Это было очень кстати. Нужно было подыскивать жилье потеплее и посветлее, нанимать кухарку, кормилицу для Надюши.
Читающая публика, критики сразу обратили внимание на новое имя в журнале. К тому же деньги — куда семье без них. И Тигрыч писал — днями, а чаще ночами. Катюша, оказавшаяся не только деятельным членом фракции «Свобода или смерть», но и домовитой хозяйкой, аккуратно записала в своей книжечке: из кассы «Дела» за год получено 1168 рублей 32 копейки. Приличная сумма.
Михайлов томился в крепостных казематах. Заперли Хозяина, и тут же все начало заваливаться и рассыпаться. Некому стало «немолчно лаять» на нарушителей конспирации, никто теперь не принуждал новых народовольцев учить на память схему сквозных дворов (305 в Питере, 278 в Москве), никто не заставлял носить очки, если плохо видишь, следить за знаками безопасности на подоконниках нелегальных квартир. Ценнейший агент Капелькин, глаза и уши «Народной Воли» в канцелярии охранки, оказался брошенным на произвол судьбы.
Дворник берег тайну агента, как оберегают честь любимой женщины. Он и только он встречался с Капелькиным на самой «чистой» явке, в квартире Савки (Баранникова), на углу Ямской и Кузнечного переулка. Теперь же к агенту имели доступ разные люди; все спешили: охота на Царя продол- жалась, и всякая полицейская новость ценилась на вес золота. В этой сумасшедшей гонке думать об осторожности было некогда.
Неразрешенные вопросы. И это не только название статьи в «Деле». Действительно, вопросов становилось все больше и больше. В генералы «Народной Воли» негромко, но упрямо пробивались Желябов, Перовская, ревниво поглядывая на Тихомирова: признанный идеолог; и теперь, наверное, захочет верховодить в партии. Так бы и случилось, но ядро организации еще теснее сплотилось вокруг пагубной, исступленной затеи — цареубийство. Из провинциальных боевых дружин вызвали 47 добровольцев, готовых погибнуть в деле. Тигрыч сопротивлялся, как мог. В последнее время он терпел террор, стараясь обуздать его, подчинить созидательным идеям, и главная из них — захват власти. Но влюбленная пара, Соня и Андрей, подлавливали его на каждом шагу.
— Хорошо, не по нраву тебе наша неопартизанская борьба, — рисуясь, откидывал со лба красивые волосы Желябов. — А где же твоя корреспонденция в «Рабочую газету»? Почему я должен редактировать один?
— Видишь ли. — отвечал Лев, но его возбужденно перебивала Перовская.
(Хотел напомнить про десяток статей, заметок, прокламаций, написанных им для «Листка «Народной Воли» в последние месяцы. И за каждую — бессрочная карийская каторга, а то и петля на крепостных полуконтргардах. Хотел, да не стал: что, оправдываться он будет? Он, Тигрыч).
— Видим мы, видим! — опять полыхал синий пламень в давно ставших чужими глазах Сони. — Шелгунов-то в своем журнальчике, в «Деле» своем для тебя не скупится. Не так ли?
— И что с того?
— Да то! — картинно замирал у стола Андрей. — То, что платит он тебе, любезный Тигрыч, по самому высокому тарифу. И я даже знаю, сколько. Из расчета 65 рублей за редакторский лист. — Желябовские губы скривились в обличительную полуулыбку. — А известно ли тебе, что столько получали в свои лучшие времена великие Чернышевский и Писарев? Конечно, к чему писать бесплатно? И жена у тебя.
Зря так сказал Желябов, ох, зря. Про то, что бесплатно надоело — ложь, подлая ложь. Но это можно стерпеть. А вот зачем — про жену, про дочку, про семью его?
В глазах потемнело от гнева. Тигрыч вскочил, рванулся к насмешливому любовнику Перовской. Пальцы стиснулись в кулак, но его уже летящую для удара руку перехватил могучий Савка; сзади потянул за пиджак Кибальчич.
— Осторожно! Вы что?.. — кинулась защищать Льва побледневшая Верочка Фигнер. — Савка, ты сломаешь его!
— Под руку не суйся! Не бабье дело. — рявкнул Кибальчич.
— Что?! Я тебе не баба! Хам. — застучала каблучками Фигнер.
Стул яростно скрипел под тяжело дышавшим Тигрычем. У окна зло мял занавески взъерошенный Желябов.
— Вера. Ну, Вера. — виновато пыхтел Кибальчич. — Мы ж не в гостиной. И я не кавалер, чтобы дамам угождать. Не умею я.
Фигнер отрешенно молчала. «Неужели Вера и впрямь еще любит меня? — остановил на ней беспокойный взгляд Лев. — Если нет, если все быльем поросло, то почему она к месту и не к месту говорит о Кате как о женщине малоподвижной, любящей покой, отошедшей от революционной борьбы? И это о Катюше, состоящей во фракции «Свобода или смерть». И это о той, что чудом уцелела после разгрома типографии в Саперном. О Кате, следившей за царскими выездами: тоже готовила покушение. Милая Верочка. И все норовит уколоть. Ревность? Но столько времени прошло.»
— Я больше по динамиту.. Хочешь, научу тебя снаряды метать? Едем на Пороховые. Расскажу о новом типе воздушного двигателя, — кружил вокруг Фигнер главный техник «Народной Воли». — Видишь ли, если в цилиндр поместить прессованный порох, то.
Первой нервно рассмеялась Соня. За ней натужно захохотали другие. Хмыкнул и Тигрыч, хотя на душе кошки скребли. Среди оживившихся друзей, преданных и давних, он вдруг почувствовал себя одиноким.
Правда, пришла нежданная поддержка — из ледяного равелина Петропавловки, от Дворника, сумевшего тайком передать записку на волю. Не записку даже — целое завещание. И третий пункт был посвящен ему, Тигрычу, Старику.
«Завещаю вам, братья, беречь и ценить нашего Старика, нашу лучшую умственную силу. Он не должен участвовать в практических предприятиях.»
Многие набычились, да что делать: сам Хозяин, не поспоришь.
Саша, Саша. Спасибо тебе.
Он напишет потом в дневнике; это будет совсем уже в другой жизни: «Не могу без грусти думать, что такую богатую натуру загубила наша «обезьянья» цивилизация. Теперь прошло 20 лет, и у меня нет никаких иллюзий, и я совершенно хладнокровно говорю, что Михайлов мог бы при иной обстановке быть великим министром, мог бы совершать великие дела для своей Родины».
И все же без практических предприятий не обошлось. Потому что ненависть Дворника к Александру II пробивалась и сквозь каменные стены Петропавловки. Этой ненавистью заражались и те, кто оставался на свободе. Особенно пылала Перовская. Она упрямо твердила, что именно он, российский самодержец, помешал им вести мирную пропаганду в деревне — арестами, судами, ссылками; он подтолкнул молодежь к террору. Сонина ненависть — порывистое чувство женщины: более нервное, тонкое, более глубокое. Чувство, которое захватило целиком все ее существо. Это была стихия — жуткая, гибельная и бездонная, словно океан.
— Знаешь, Левушка, — удивлялась Катя, — про покушение на Царя Соня говорит тихим, мягким, каким-то детским тоном. А когда она следит за его выездами, то так сжимает губы, что они синеют. От нее веет аскетизмом, монашеством.
— Монашеством? Что ты говоришь, Катюша? Что ты такое говоришь?..
Для слежки за Царем поспешно создали наблюдательный отряд под началом Перовской. Но ей все было некогда. И вскоре дела она передала подруге, Кате, жене Тигрыча. Теперь Катюша, меняя пальто и шляпки, появлялась то на Дворцовой набережной, то в Летнем саду, то у Манежа, то на Садовой, а то у Каменного моста. Укрывшись от ветра, записывала на бумажных клочках: «Выезд со стороны, обращенной к Главному штабу... Из дворцового подъезда, защищенного глухой деревянной пристройкой. По сигналу закрытая карета с четырьмя конвойными в черкесках. Маршруты не повторяются.»
Маленькая Надюша капризничала: резались зубки. Оставив жену с дочкой, Тигрыч сам выходил на улицы — следить за Государем. Помогали невесть откуда свалившиеся мальчишки Рысаков, Гриневицкий, Тырков.
Верно, царские маршруты не повторялись. Но именно он, Тихомиров, скоро обнаружил повторяемость самих изменений. На этом позднее и строилась схема размещения метальщиков в то Прощеное воскресение 1 марта 1881 года.
Усмехался: «Ишь ты, семейное дело у нас с Катей. Вот тебе и лучшая умственная сила. Не участвовать в практических предприятиях. Как же не участвовать? Прости, дорогой Дворник.»