9476.fb2 Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 50

Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 50

— Знаю, знаю, вы любили Сонечку! И она тоже. — попы­талась улыбнуться Варвара Сергеевна. — После вас, Лев, останется ребенок. Вот если бы она родила девочку.. Но она создана для другого! И — ничего. Пусть заберут золото, коль­цо. И вернут маленькую. Да, совсем маленькую воротни­ковую вуальку. Ведь она пахнет Соней. Я пойду. Я попрошу мужа. Он действительный статский советник. Его знают при Дворе. Он должен пойти и попросить. вуальку..

У Варвары Сергеевны задрожал голос, она резко поднялась со стула; посуда зазвенела, молодой буфетчик повернул к ним сверкающую бриолином голову. Тихомиров с тревогой посмот­рел в окно: из подвала был виден лишь промельк ног спешащих прохожих. И в этой толчее он вдруг заметил все тот же красный шнурок на брюках: снова филер? Определенно за ним, опреде­ленно. Успел удержать Перовскую; она грузно села, закрыв лицо рукой в черной перчатке. Судорожными глотками Лев выпил чай, ощупал в кармане револьвер, зачем-то зажмурился. Когда открыл глаза, то никакого жандармского шнурка в окне не было. Показалось? Конечно, конечно. Вспорхнувшее к гор­лу сердце охотно приняло счастливую догадку.

— Я была у Сони. Мне дали свидание. — сквозь притор­но-тяжелый дух кондитерской пробился к нему голос Варва­ры Сергеевны.

— Что она? Как? — косясь на окно, спросил глухо.

— Мы почти не говорили. Сонечка просидела рядом, по­ложив голову мне на колени. Тихая, словно больное изму­ченное дитя. А жандармы. Они были тут же.

Нехорошо, тревожно дрогнула входная дверь — это Тиг­рыч сразу заметил. Будто кто-то (он уже понимал — кто) то открывал ее, то прикрывал, стараясь, должно быть, украд­кой рассмотреть, что делается в кондитерской.

— Какое у нее лицо, вы помните? С мягкими линиями. — не в силах была остановиться Варвара Сергеевна. — Разве можно подумать, что она сделается.

— Да. Разумеется, нет, — пробормотал Тихомиров.

— Но Соня жила по убеждениям. И я уважаю. Она умела любить страдающих людей. Понимаете? И могла бы стать народной учительницей или пусть фельдшером, — Перовс­кая неожиданно улыбнулась. — Она никогда не забывала составить для меня посылочку из сластей. И пастилы мали­новой непременно.

Тошнота подкатилась к горлу.

— Голубонькой меня называла. И все просила, все проси­ла: купи мне воротничок в тюрьму. Да только поуже, поуже! И рукой проводила по горлышку, по шее. Показывала, ка­кой надо. Потеснее, значит. Проведет ручкой по шее и блед­неет. Почему, Левушка, почему?

— Не знаю, простите. — выдавил Тигрыч, все зная напе­ред.

Дверь стала медленно открываться; и, прежде чем она рас­пахнулась, Лев успел нырнуть под стол, шепнул снизу:

— Скажите филерам: пошел в ватер клозет! Извините, про­шу.

Все так и вышло. Ринулись в уборную. Не мешкая, Тихо­миров вскочил и побежал к двери, унося на спине стол, с которого падали, разбивались стаканы и вазочки. У порога сбросил стол под ноги кинувшегося на перерез буфетчика; тот смешно подпрыгнул, свалился, даже на полу поправляя набриолиненную красоту.

— Левушка! Левушка! — кричала Варвара Сергеевна. — Прокурор Муравьев. Вы слышали о нем? Он будет главным обвинителем на суде. Это хорошо. В детстве они дружили с Соней. Она спасла его. А теперь. Он был влюблен, дарил цветы. Такие желтенькие.

— Иммортели! — рявкнул Тихомиров, ткнув в живот ство­лом «бульдога» перепуганного швейцара. — Открывай! Ну же! Застрелю.

Он ушел и на этот раз. Ушел сквозными подъездами, про­ходными дворами, по скользким камням набухших весен­ней сыростью переулков. Ушел, потому что назубок помнил тайные маршруты Михайлова, помнил схему друга, и друг этот из смрада Алексеевского равелина словно бы тянул и тянул, изнемогая, перед ним спасительную ариаднову нить.

Ночью его била дрожь. Губы вышептывали: «Иммортели, иммортели, вам они не надоели? Иммортели.» Хотелось в Орел — к Катюше, к дочке.

Иммортели. В переводе с французского: бессмертные. Как же приятно было Коленьке Муравьеву дарить лимонные, словно напоенные солнцем, букетики легких цветов милой голубоглазой девочке Соне! Тогда, в Пскове, жизнь казалась бесконечной.

Да, с французского. И ведь именно в Париже товарищ прокурора столичной судебной палаты Муравьев впервые серьезно задумался о смерти, о том, что светлое течение дней может враз оборваться. Слава Богу, рана от ножа злых апа­шей оказалась неопасной, он давно оправился, подлечился и теперь работал в Петербурге, как обычно, много.

И вдруг... «Вам доверено исполнять обязанности обвини­теля в Особом присутствии Правительствующего Сената по делу о злодеянии 1 марта 1881 года, жертвой коего стал в Бозе почивший император Александр II Николаевич. В случае успеха будете представлены к ордену Святой Анны I степе­ни. Получите место прокурора Санкт-петербургской судеб­ной палаты.»

Но разве он служил за ордена, за должности влиятельные?

Николай Валерианович ответил согласием и погрузился в изучение материалов дела.

Он понимал: убийство Государя — величайшее из злодея­ний, когда-либо совершившихся на русской земле. Но не ясно было молодому прокурору, отчего горстка людей (едва ли более 50 человек), в напряжении всех своих сил ополчи­лась именно на самодержавие. Разве не знали они, что пра­вославная монархия — форма правления не заемная, таин­ственно-сакральная, выработанная за века русскими совер­шенно самостоятельно (Богом данная!); всякие же респуб­лики, парламенты и прочая — то принесено неразборчивыми революционными ветрами с Запада, и неизвестно, прижи­вется ли сие на нашей почве, и не вырастет ли потом такой уродец, что останется лишь за голову схватиться. И еще по­ражало его, что действовала «Народная Воля» вовсе не по воле народной, а по своему упрямому и жестокому разумению, вбив в свои горячие лбы идею улучшения жизни через цареу­бийство, страстно желая немедленно заменить самодержа­вие одного самодержавием всего народа. (Представлял, по­еживаясь, как многомиллионное население империи скопом карабкается на престол!).

Кроме того, подпольная партия, встав на путь кровавой терроризации, демонстрировала полное презрение к русско­му обществу, к его чаяниям и раздумьям. Нигилисты все ре­шали сами: кто сатрап, а кто друг; кому жить, а кому уми­рать. Непостижимо: бороться за интересы народа, общества, и при этом плевать на эти интересы. Рушить царство, осно­ванное на главенстве духа, смирении ума и самоограниче­нии плоти.

Но как же верно выразился писатель Достоевский — о са­модержавии сказал, перед кончиной своей. Если смотреть гла­зами русских иностранцев (социалистов-нигилистов, ткаче­вых-лавровых), то это — тирания, а если по-русски думать, самостоятельно, без европейского обезьянничанья, — источ­ник всех свобод. Мысль воодушевила прокурора — такой про­стой и ясной она была. Выходит, истинное народничество — есть исповедание идеи самодержавия. Именно, именно!

В Сенате торопили, и Муравьев уже начал репетировать прокурорскую речь.

«Господа сенаторы, господа сословные представители! Я чувствую себя совершенно подавленным скорбным величи­ем лежащей на мне задачи. Перед свежею, едва закрывшею­ся могилой нашего возлюбленного монарха, среди всеобще­го плача Отечества, потерявшего так неожиданно и так ужас­но своего незабвенного отца и преобразователя.»

Еще раз прочитал вслух. В гулком домашнем кабинете (тут не было ничего лишнего) слова звучали отчетливо и весомо. Тихо вошла мать; в ее глазах стояли слезы. Что ж, теперь — о злоумышленниках.

«.я боюсь не найти в своих слабых силах достаточно яр­кого и могучего слова, достойного того великого народного горя, во имя которого я являюсь теперь перед вами требовать правосудия виновным, требовать возмездия, а поруганной ими, проклинающей их России удовлетворения.»

С ледяным негодованием Муравьев листал дела террорис­тов — Желябова, Рысакова, Тимофея Михайлова (однофа­мильца Дворника), техника Кибальчича. И чем более вчи­тывался, тем страшнее ему становилось. Нет, не может им быть места среди Божиего мира. Им, отрицателям веры, бой­цам всемирного разрушения и всеобщего дикого безначалия, противникам нравственности, беспощадным развратителям молодости; повсюду несут они жуткую проповедь бунта и крови, отмечая убийствами свой отвратительный след. Все, дальше идти им некуда: мера злодейства переполнена. Они запятнали Россию драгоценной царской кровью.

Признаться, немного жаль было Кибальчича. Даже гене­рал Тотлебен обмолвился: «Таких нельзя вешать. Засадить бы в тюрьму и пускай изобретает.» Говорили, что в камере он просит бумаги — для проекта воздухоплавательного при­бора.

Но среди цареубийц была единственная женщина, назван­ная душой заговора. Необъяснимое волнение охватило про­курора, когда он перевернул страницу.

Та-а-к, та-а-к. Ага, «в той же местности события. по стран­ной случайности. была задержана женщина, которая с перво­го же слова захотела откупиться взяткою в 30 рублей. А когда это не удалось, должна была признать, что она сожительница Желябова—Лидия Воинова, в действительности же.»

Воздух кончился. Показалось Муравьеву, что со скольз­ких досок детского парома он снова срывается в темный пруд и с застывающим от страха сердцем идет ко дну — навстречу звонко вспыхивающим зеленым пузырькам, и этот звон на­растает, заполняет все вокруг. «Соня! Соня! Ты спасешь меня! Спасешь.»

Дочитал: «.в действительности же — Софья Перовская. У Перовской большое революционное прошлое».

Перед глазами поплыли лимонные круги, — словно бы кто- то махал на прощание легкими букетиками иммортелей. Не может быть! Соня?!

«Цареубийца. Сожительница Желябова. А еще раньше это­го. Тихомирова. Вон его книжонка «Сказка о четырех бра­тьях». Помнится, Победоносцев передал — для ознакомле­ния. Из МВД сообщили: прокламацию дерзкую и письмо исполкома «Народной Воли» к новому Государю — тоже его рук дело. Кличка у прохвоста. Да-да, Тигрыч. Судейкин его ловит, никак не поймает.»

Кудрявый мальчик в матроске, белокурая девочка в на­рядном платье с турнюром. И добрый пони, уносящий их по золотой аллее губернаторского сада. Пони идет мерным ша­гом, и стук копытцев все глуше, все дальше.

Это если прикрыть измученные глаза. А если открыть? И тотчас всхрапывают, бьют копытами другие кони; изящная курсистка, так похожая и непохожая на девочку из сада, ма­шет кружевным платком, огненный столб взмывает вверх, отгрызая динамитным оскалом заднюю часть царской каре­ты. Раненые, много раненых. Но главное — там тоже маль­чик: бьется в грязи, кричит от боли. И оглушенный Государь, отклонив помощь, спешит к ребенку, потому что он отец. Да, он отец всего народа и этого мальчишки, кажется, Заха­рова. «Народная Воля», народовольцы. Как страшно: Соня с ними. Но, может быть, народничество — истинное, без про­кламаций — совсем в другом? В том, хотя бы, что Царь в ми­нуту смертельной опасности думает не о себе. И тут его уби­вают, потому что в этой высшей тревоге о судьбе своего под­данного, о безвинно страдающем мальчике, о каждом из «ма­лых сих» — он беззащитен. Его легко убить.

«Соня, Соня. Что же делать, дорогая моя? Теперь тонешь ты, а я стою на палубе парома, и мне не по силам ничего сде­лать, — темнел прокурор бессонным лицом. — Но как ты могла, как посмела? С циническим хладнокровием расстав­ляла метальщиков.»

Казнь назначили на 3 апреля. Спешили: всего лишь два дня назад вынесли приговор.

Загримированный Тигрыч метался между Орлом и Петер­бургом. Он привозил статью в «Дело», отдавал редактору Шелгунову а после кружил по питерским улицам; в редак­ции только и говорили о речи философа Владимира Соловь­ева на Высших женских курсах. Именитый профессор бро­сал в притихшую публику: нельзя осуществить на земле прав­ду путем убийств; только извращенное христианство могло дойти до мысли осуществить ложно истолкованное Царство Божие путем внешних средств — путем насилия. Выходило, что философ осуждал народовольцев.

Но за несколько дней до казни в переполненном зале Кре­дитного общества он уже поучал Государя: «Пусть царь и са­модержец России заявит на деле, что он, прежде всего, хрис­тианин, а как вождь христианского народа, он должен, он. (профессор побледнел от собственной отваги, красиво отки­нул со лба длинные волосы). Он обязан быть христианином. Он не может не простить их! Он должен простить.»

Последние слова утонули в аплодисментах. Тигрыч, пря­чась за колонной, тоже не жалел ладоней. Совсем скоро он увидит, как из плотной толпы летят комья грязи в тела уже повешенных цареубийц, его товарищей по борьбе. Эти ко­мья бросала другая Россия. Другая, так и не узнанная «На­родной Волей». О ней думал обер-прокурор Священного Си­нода Победоносцев, когда, задыхаясь от гнева, спешно пи­сал Александру III: «Я русский человек, живу посреди рус­ских и знаю, что чувствует народ и чего требует. В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из этих злодеев, кто избежит смер­ти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради Бога, Ваше Величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности.»

Трудно дался этот процесс Муравьеву, исполняющему обя­занности прокурора при Особом присутствии Правитель­ствующего Сената. Мало кто знал, сколько молитвенных слез он пролил, сколько мук пережил. Конечно, Соня. Ныло сер­дце, когда он смотрел на нее. Но Соня не сводила глаз с Же­лябова, а тот скалился, огрызался, высмеивал первоприсут­ствующего, и Перовская устало и нежно льнула к любовни­ку. И хорошо, потому что так она отпускала Николая Вале­риановича, отдалялась, таяла в кущах губернаторского сада.

Прочь, мечтательность. Прочь, воспоминания. Пони, доб­рый трудяга пони увез девочку. Навсегда.

Вскоре он вполне овладел собой; голос зазвучал совсем по- прокурорски — напористо, грозно. Тревожило только одно: тяжкое, невыносимое впечатление производил этот процесс, потому что позволял цареубийцам выставляться сильной партией, имеющей право на существование, свидетельство­вать о своем торжестве, быть героями-мучениками. Это по­ходило на парад, который лишь смущал умы, общественную совесть, прельщал и соблазнял неокрепшую юность.

«Зло должно быть пресечено силой, иначе зло будет торже­ствовать, самоутешаясь безнаказанностью, развращая этой безнаказанностью нестойкие души, повергая их в грех; но и носителя злодейства нужно остановить, чтобы он более не нарушал Христовых заповедей, не грешил. Остановить и спасти от вечной смерти его душу. Остановить любыми сред­ствами. — простая и ясная мысль открывалась прокурору Муравьеву. — Но все то, что сотворил Бог, сотворено добрым. Зло сотворено по собственной человеческой воле. Выходит, зло — одно из явлений свободы? Ах, как же много цареубий­цы говорят на суде о свободе.»