9476.fb2
Но зачем, зачем столько солнца? С восьми утра оно заливало огромный Семеновский плац, примыкающие к нему улицы и переулки. Над мостовыми висело марево, и от этого казалось, что все вокруг струится, и в этих струях нездешне и ломко плыло, поднималось, мерцало обширное место казни— с толпой горожан, шпалерами войск, эшафотом с виселицей, подъезжающими к площади позорными колесницами.
Тигрыч почти бежит к Литейному. Драгоценное время уходит, но он еще верит, что товарищей можно спасти. Наспех принят план, и по этому плану на трех выходящих на проспект улицах должны собраться человек триста распропагандированных Рысаковым рабочих. Рабочие разделятся на группы: на крайних улицах — малые, на средней — большая, ударная. Член кронштадтского кружка «Народной Воли» лейтенант Эспер Серебряков предложил: когда колесницы поравняются со средней улицей, то все три группы по сигналу бросятся вперед, в толпу, прорывая шпалеры войск. Дело боковых групп — посеять панику, замешательство. Ударную поведут морские офицеры. Но где же они? Где рабочие?
В отчаянии Лев подбегает к случайным зевакам в заводских картузах:
— Вы? Вы?! Чего медлим?
От него шарахаются, как от полоумного.
— Простите. Я ошибся, — и тут же отчаянно свирепеет: «Простите? Это когда каждое мгновение решает—жизнь или смерть?!»
Задумано, что рабочие возьмут колесницы в круг, и ловкие морские офицеры вскочат, обрежут веревки на осужденных, и тут же увлекут их в толпу, а там — в переулок, к ожидающим каретам.
Никого. Ни фабричных, ни кронштадтцев. Должно быть, что-то случилось.
Лучи бьют в лицо Тигрычу, и это очень опасно: свет открывает, разоблачает грим; любой, даже начинающий филер может взять его в оборот. Но Лев не думает об этом. В груди тесно от горького жара.
Все пропало. Время упущено. Господи.
По бесконечной Николаевской он пробирается в толчее к плацу, чтобы увидеть Соню. Зачем? Он и сам не знает.
Колесницы совсем рядом. Пять фигур в черных арестантских шинелях — точно большие больные птицы. Где? Где она? Да вот же, вот! Невольно подался, шагнул с тротуара, наткнулся на окрик: «Назад! Па-а-апрашу! Не положено.» Но и окрик помог. Показалось, что Соня вздрогнула, подняла на него утонувшие в сером лице пронзительно посиневшие глаза.
«Прощай. Не смогли. Но. Зачем? Все напрасно», — сами вышептали пересохшие губы.
Вертится на колеснице Кибальчич:
— Соня, я хочу найти философскую формулу, которая бы убедила меня, что жить не стоит. И как ни ломаю голову, никак не найду: жить так хочется.
Глупости, конечно: Тигрыч ничего не слышит. Только скрип колес, отдаленную барабанную дробь, взвизги флейты. И еще — перестук военных каблуков, глухие хлопки: это озябшие офицеры топчутся, бьют перчатками по бокам, пытаясь согреться.
— Эй, Тучков, не желаете ли тепла вовнутрь? — зовет лейб- гвардеец приятеля из оцепления. — Тут шинкарь нашелся, буфет с водкою в подъезде открыл. Ловок, каналья!
Тигрыч идет за офицерами. Улыбчивый еврей, обнажив влажные десна, наливает ему водку в большие рюмки; он пьет и снова пьет, но все без толку — лишь быстрее и причудливее струится в утреннем мареве происходящее вокруг.
— Господин Обухов! И вам бы в буфет, — советует субъект в фуражке с наушниками. — Застудитесь. Кумоха, не дай Бог, привяжется.
— Нельзя. Служба у нас с тобой.
Ясное дело, агенты охранки. У этого Обухова даже брюки все с тем же красным шнуром. Тихомиров чувствует на себе цепкий взгляд, но ему все равно. И филер понимает, что ему все равно, и потому почти равнодушно отводит глаза.
Из притормозившей пролетки кто-то бросает в колесницу букетик сухих иммортелей. Но цветы не долетают до Сони. Падают на булыжник, и лошади давят их.
Кто же это? Кто? Пролетка уносится прочь.
В толпе — голоса: бранят цареубийц. А цареубийцы целуются на прощание. Вот Желябов склонился к Соне. Наверное, он так же склонялся к ней в их комнатке на 1-й роте Измайловского полка. Ему-то, Тигрычу, какое дело? Ревность? И что за наваждение — ревность к висельникам? Чушь.
Ничего, еще есть несколько секунд. Сейчас, вот сейчас на эшафот ворвутся отчаянные лейтенанты, рабочие и.
Тишина. Только бьют барабаны и по-бабьи взвизгивают флейты. И дикая команда: «На караул!»
Кибальчича повесили первым, следом — грузного Тимофея (лишь с третьего раза). Теперь палачи в синих поддевках накладывают петлю на шею Перовской. Тигрыч в упрямом ожидании все еще крутит головой: а вдруг еще успеют, отобьют? Он тоже готов; вот и револьвер в кармане. Лев понимает, что смотреть нельзя, но смотрит, как завороженный. Марево увеличивает, приближает веревку к его вращающимся глазам; он видит каждую ворсинку, каждый грубый серый извив. Петля коснулась нежной прямой шеи, которую он когда-то любил целовать. Как давно это было! Да и было ли? Теперь, перед смертью, Соня все равно смотрит на Желябова, а тот—на нее. Ну и пусть, пусть! Простите. Прощайте, друзья!
Палач кивает головой: сейчас все будет кончено. И тут Соня цепляется ногами за выступающую часть лестницы, да так сильно, что два дюжих молодца не могут оторвать от перекладины ее словно приросшие к дереву ступни. Начинается борьба — судорожная, безмолвно-жуткая. На помощь палачам приходит еще кто-то, и еще.
Но Тигрыч этого уже не видел. Наталкиваясь на прохожих, он брел по залитой солнцем Николаевской. Оглянулся только у овощной лавки, и лучше бы уж и не оглядывался: из гудящей толпы в темные силуэты повешенных летели комья льда и грязи.
— Тихомиров?! — вздрогнул от крика. Из подворотни шел к нему позабытый Зборомирский: испитое лицо, засаленная шляпа, давно не стиранный серый шарф. — Не призналдруга любезного? А я помню. Как, съел мышь-то? Вижу, вижу, съел! Ха-ха!
— Вы обознались! — вскочил на площадку спасительной конки. — Обознались.
Потом было лето, следом осень пришла. Все складывалось удачно: филеры Судейкина так и не арестовали его. А в ноябре Катюша родила еще одну дочку — Верочку.
Глава двадцать пятая
И все же не зря красавицу Веру Фигнер прозвали «Вероч- кой-топни-ножкой». Презрев всякую осторожность, она уп- рямо металась по губерниям, пытаясь собрать последние силы «Народной Воли». Где-то и вправду топала ножкой, где- то пускала в ход женские чары, и всегда успевала уйти от полиции или агентов «Священной Дружины» — в самый крайний момент успевала, когда и самовар после ее чаепития не остыл. Тигрыч просил ветреницу быть осмотрительнее, но та одно твердила: «Буду подбирать порванные нити и концы связывать в узелки. В Одессе у нас не проваленная печатня Сергея Дегаева. Ничего.»
В Одессе — это хорошо. Но в Петербурге вовсю разворачивался жандармский подполковник Судейкин, приглашенный в столицу на специально созданную для него должность: инспектор секретной полиции.
Итак, из старых членов Исполкома партии на свободе оставались лишь трое — Тихомиров, Фигнер, Маша Оловен- никова, недавно удачно сбежавшая в Париж. Была еще и Катюша, да она не в счет: куда ей с малютками на руках?
Однако девочек пришлось снова отвезти в Орел к родителям Кати, после и того дальше — в Новороссийск, где Христина Николаевна, поохав, взяла над крохами опеку. Даже Александра Александровича не послушалась: рассерженный на сына военврач был против всяческих послаблений неуемному социалисту..
Перебрались в более спокойную Москву. Вера Фигнер настойчиво предлагала ввести в Исполком молодого, умного и решительного Сергея Дегаева. Тигрыч уговаривал повременить. Огнеокая Верочка убегала, топнув острым каблучком. А он думал.
Думал в Москве. Думал в санных бегах по России. Шла зима 1882-го. Филеры охранного отделения шли за ним по пятам.
То, что убийство Александра II никак не потрясло основ монархии, еще раз убедило его в пагубности террора. Обновленному Исполкому он предложил созвать съезд народовольцев, который бы утвердил предложенную им реорганизацию партии, выработал бы новую тактику. Но большинство членов комитета не поддержали Тигрыча. Даже известный по «Чигиринскому делу» Яков Стефанович, вернувшийся с риском из-за границы для усиления «Народной Воли», выступил против. Да и что с него взять: авантюрист от революции, певец самозванщины, обмана, сочинивший подложный манифест, где крестьян подстрекал к бунту против чиновников и дворян — от царского имени. Под стать ему был и новый член ИК Герасим Романенко: все трын-трава, никаких принципов. И опять эта истерика: «Интеллигенция обязана вынести на своих плечах политические свободы в России, пользуясь террором как средством!» Ну, чем не Николай Морозов, с его идеей кровавой борьбы по методу Вильгельма Телля и Шарлотты Кордэ? С той лишь разницей, что бедный «Воробей» уже сидит в Петропавловке, а Герасим еще прыгает на свободе.
Вообще, «Народная Воля» очень поюнела. Полицейско- революционный котел кипел вовсю. Начинающие нигилисты бегали по тайным сходкам, филеры бегали за ними. Облавы, аресты только оживляли эту, как ему казалось, бестолковую гоньбу. Правда, кое-что удавалось сделать: снова устроили типографию, восстановили «паспортный стол». Но все это происходило слишком уж неосторожно, шумно, совсем не по-старому. Пришли люди «пониженного ценза».
Хорошо, что из Москвы им с Катей удалось уехать тайно. И все же на волжском льду, сразу после Лискова, сани вынесли их к дымящейся проруби, в которой тонул жандармский полковник; и он, революционер Тигрыч, спас его. Да не просто полковника, а, как оказалось, — самого Кириллова, начальника спецэкспедиции полицейского Департамента. Это у него служил оберегаемый Дворником контршпион Николай Капелькин, внедренный в III Отделение. (Ничего себе, совпаденьице!).
«Был полковник, стал покойник.» — нетрезво смеялся жандарм. Но ведь, бестия, узнал его! Повезло, что разморило водкой, уснул, а не то уж ему, Тихомирову, быть бы покойником. Это если Романенко поймают, то посадят в Домзак или отправят в административную ссылку. А для него арест — это казнь, виселица.
Романенко на пару с бароном фон Лауренбергом (тоже из новеньких) носился с идеей контршпионства: мечтали провести в охранное отделение своего человека, на манер Ка- пелькина. Ничего не вышло.
«Еще недавно мы были ловчее полиции, — размышлял Лев. — Мы получали сведения обо всех действиях правительства и жандармов. У нас были умные люди, а у них не было. Мы имели в их рядах сочувствующих нам, мы держали среди них своих агентов. Теперь — наоборот. У них — умные люди, у нас — мальчишки и дураки. У них — никто не изменяет, а у нас—изменник на изменнике, шпионство, малодушие. Ясно, что этому должны быть общие, более глубокие причины. Ясно, что мы почему-то не годимся, что мы делаем что-то не то. Впрочем, с такими отбросками ничего и нельзя сделать.»
Казалось Тигрычу: еще немного и отчаяние вконец одолеет его. Но этого не происходило — ни в Казани, ни в Ростове, ни в Харькове. Что же спасало? Он пытался понять это, ус- лышать ответ — в скрипе санных полозьев, в уютном тепле заезжих станций, в шуме губернских городов, в щедром раз- ноцветьи южных базаров. В одну из бессонных ночей пришла негромкая, спокойная мысль: Россия спасала. И в этом надо было признаться.
Тигрыч поймал себя на том, что вполне охладел к собственной персоне, но зато с каким-то особым наслаждением наблюдал Россию, будто бы открывая ее заново. Он позже запишет: «Казалось, Россия здорова: таково было мое впечатление, страна полна жизненной силы — но почему же чахнет революционное движение?.. Мне это казалось невероятным противоречием.»
Дважды в Казани, по разу в Ростове и Харькове он был на волосок от ареста. Лев знал, чувствовал, что дни его сочтены. Но — Катя, она снова беременна (а если будет сын?), что станется с ней? Это терзало, мучило. Погибать никак нельзя. К тому же — задевалось самолюбие опытного заговорщика. Из стариков разбитой «Народной Воли» он остался один. Как же так: ведь они, народовольцы, прежде всегда были изобретательнее полиции. Теперь их переловили. Поймают его — и тогда полная победа. Чья победа? Жандарма Судейкина? Так? Этого Тигрыч допустить не мог. Почему? Да он и сам не знал. Впрочем, заговорщики его поймут.
Пользуясь отъездом Тихомировых, Вера Фигнер все же ввела в Исполком отставного штабс-капитана кронштадтской крепостной артиллерии Сергея Дегаева. Красавица топнула ножкой, и дело было сделано. И очень кстати, потому что подполковник Судейкин уже подцепил на крючок младшего брата Дегаева — Володю, исключенного из Морского кадетского корпуса за неблагонадежность и успевшего посидеть в Доме предварительного заключения. Вообще, Георгий Порфирье- вич рыбаком был знатным; еще в киевскую пору, в нечастые дни отдыха ловил красноперок в Пуще-Водице сразу на две удочки, заразив занятием наезжающего в отпуск из Петербурга военного прокурора генерала Стрельникова, старинного приятеля жандармского полковника Новицкого.