9476.fb2
А образок святителя мама все же купила.
Тигрыч очнулся. Ветер стих, в спокойном синеющем небе мерцали первые звезды. Ямщик остановил лошадей и теперь снова колдовал над рассыпающимися узелками упряжи.
— Небось, барин! Последняя станция скоро. А там уж Ка- зань-город.
Он узнал это небо. Так же спокойно синело оно в тот день в узком окне камеры Петропавловки, в которой он просидел более четырех лет.
Что-то странное творилось в равелинах крепости с самого утра. На прогулку никого не вывели. Время от времени в коридорах раздавались возбужденные голоса тюремщиков, кто- то бегал взад-вперед, испуганно звеня шпорами по каменному полу. Загремели запоры, и к заросшему бородой узнику просунулась плоская лысина Ирода, тюремного смотрителя Соколова, уже, что никогда не бывало, в третий раз за день. Ирод косоглазо и тревожно осмотрел камеру, нахмурился и почему-то погрозил корявым пальцем: дескать, вот я тебе.
— Отчего нет свидания? Ко мне должна была придти невеста. — спросил Тихомиров.
— Невеста без места, месит кислое тесто, — скривился Ирод, и плешь его исчезла за дверью.
Сегодня время тянулось особенно медленно: он ждал Соню Перовскую, с которой не виделся целых пять дней. Это было невыносимо.
В минувшую среду Сонечка незаметно сунула ефрейтору местной команды двугривенный, и их оставили одних. Они кинулись друг к другу, задохнулись в объятиях. Он снова пил эти розовые полные губы, в затхлом полумраке рядом светились любимые голубые глаза. А ведь прав был мудрец Гельвеций: прижимая губы к губам, обмениваются душами. Ему страстно хотелось этого обмена. Без него не вынесешь смрада тюремной одиночки.
— Вот видишь, запонку от рукавичек потеряла. — трога- тельно морща свой высокий чистый лоб, шептала она. — Потерпи, Левушка! Еще год-другой, и в России начнется революция!
— Год-другой? Но.
— Не думай, мы тебя тут не оставим. — еще тише зашептала Соня. — Устроим побег. Помнишь того стражника, через которого передаем записки? И еще людей найдем. Да и ты молодец! — кивнула она на кучку песка в углу камеры.
Чтобы вовсе не захиреть в этом каменном мешке, Лев придумал себе упражнение: по нескольку раз в день пересыпал песок с одного места на другое. Посмеивался над собой: пора, дескать, заводить песочные часы.
— Я тебе кое-что принесла. Ведь не догадаешься? — Перовская шагнула к двери, приложила ухо к железу, прислушиваясь. — Смотри-ка!
Она сняла круглую бархатную шляпку с серым пером, отогнула подкладку; тоненькая брошюрка оказалась в ее руке.
— Что такое, Соня?
— Левушка, да это твоя «Сказка о четырех братьях»! Ведь Николай теперь в Америке. Вместе с этим. С Маликовым. богочеловечеством увлекся.
— Какой Николай? — отрешенно спросил Тихомиров.
— Да что ты, что ты! Забыл? Коля Чайковский, наш кружок, посиделки у Синегуба за Невской заставой. Натансон, Сердюков, Лермонтов, Чарушин.
— Ничего я не забыл, — чуть обиженно поморщился Лев. Ему не нравилось, когда Соня подлавливала его на мелочах. — Просто. Америка, Чайковский, моя книжка. Не ожидал.
— У Чайковского заграничные связи. Помогли издать. Третьего дня доставили. — Перовская снова оглянулась на дверь. — Сказку читают. Особенно рабочие. Жаль Николая, с этим его. Богочеловечеством.— разочарованно вздохнула она. — Мракобесие какое-то.
Почему-то его всегда волновали эти Сонины вздохи. Трогала стремительная перемена в ее лице, когда она сердилась, негодовала, и тут же скоро радовалась другому враз набежавшему чувству; свежий голос ее уже звенел, и так нежно и чисто вздрагивала необыкновенная линия полудетского подбородка. Была ли она совершенной красавицей? Нет, пожалуй, нет. Облик ее не ослеплял с первого взгляда, но удивительное дело: чем больше Тихомиров всматривался в Сонино лицо, тем прекраснее оно ему казалось.
— .Исходили мы всю Русь-матушку, и одно мы повсюду видели: везде богатые грабят бедного, везде давят народ мироеды проклятые, те дворяне, фабриканты и хозяева! — ус- лышал он негромкий голос Сони; узнал: Соня читала его «Сказку». — Ах, счастливое же будет времечко, как не будет на земле никакого зла, ни неправды, ни прижимки, ни насилия. Будет, Левушка, будет!
Она расстегнула коричневое пальтецо с котиковой отделкой, принимая бледного узника в свои объятия; Лев с судорожным вздохом прильнул к ней, вдруг почувствовав, что от любимой веет свежим запахом геленджикской магнолии; это потрясло его: невероятно, сюда, в мертвый склеп равелина, ворвался с детства родной аромат черноморского юга, обещающий скорое счастье. Не хватало лишь запаха волн, отдающих солоноватое солнечное тепло.
— Ты не поверишь, Левушка! — вдруг рассмеялась Перовская. — Через отца я узнала: Коля Муравьев сделался прокурором. Он же сын бывшего псковского губернатора, наши дома отделял лишь забор. Мы лазали друг к другу, катались на паромчике по их пруду.
— К чему это ты, Соня? — чуть раздраженно спросил Тихомиров.
— Право же, не знаю. Мы с братом очень жалели Нико- лашу, когда у него умерла мать. И однажды. Да, он упал в пруд и начал тонуть. А мы, маленькие совсем, спасли его. Надо же: важный теперь — прокурор! А тогда. Тогда он был влюблен в меня.
— Влюблен? Что ж, превосходная партия.
— Не ревнуй. Это детская влюбленность. Такая трогательная. — обняла его Перовская. — Представляешь, он собирал тесемочки от моих башмачков, хранил букетики иммортелей, которые я ему дарила. И он мне дарил. А однажды. — она рассмеялась, да так, что Левушка ей все простил. — Однажды Коля взял огарок свечи и накапал на мой мизинец, чтобы снять с него формочку. Потом долго берег отпечаток моего детского пальчика. Говорит, берег, как драгоценность. А может, и теперь? Вот смеху-то: строгий прокурор — и мой мизинчик.
Но где же Соня? Тихомиров в нетерпении прошелся по камере, снова прислушиваясь к звукам в гулких каменных коридорах. Нагнулся над кучкой песка, взял пригоршню и отнес к противоположной стене. Вернулся, опять погрузил ладони в холодную сыпучую глубину. Привычные восемь шагов — восемь туда, и обратно восемь. Шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре. Сыплется, струится песок, будто в цилиндре беззвучных часов, где реальность втягивается в удушливо-узкую горловину, где под вязкой тяжестью гаснет, пропадает неподвижное умирающее время.
Лев вспомнил, как в тот день вдруг сжались, затвердели Сонины нежные губы, и она отчужденно вырвалась из объятий, почти оттолкнула его; заговорила — порывисто и недобро:
— Юрковский и Попко убили шпиона Тавлеева. Вера Засулич стреляла в градоначальника Трепова. Это не только ему, это суд народа над правительством — за истязание розгами Боголюбова. Дейч и Малинка в Елисаветграде оглушили предателя Гориновича, залили ему лицо серной кислотой. Получили свое еще несколько изменников. Надвигается кровь. «И от голоса того мужик ободряется. закипает в нем кровь ключом. загудит, зашумит Русь-матушка.», — узнал он снова свою «Сказку».
Неужели сегодня Соня не придет?
Он нес последнюю пригоршню песка (последнюю — это запомнилось!), когда оглушительно загремели запоры, дверь распахнулась, сердце рванулось навстречу, но в полутемную камеру влетела не Соня, нет. В камеру, тяжело ступая в ботфортах, вошел император Александр II. Песок просыпался из дрогнувших рук, колко набиваясь в растоптанные арестантские башмаки.
Лев потер покрасневшие веки. Сомнений не было: перед ним стоял российский самодержец, голубоглазый деспот, венценосный красавец-тиран и с пристальным спокойствием смотрел узнику прямо в глаза. Тихомиров невольно склонил голову, и лишь теперь заметил, что царь пришел к нему не один. Согбенный испуганный Ирод стоял с яркой лампой, заметно дрожащей в его нелепо задранной руке. А это кто же? Никак генерал Ганецкий, новый комендант крепости. А справа. Темные закрученные усы. Шеф жандармов Николай Владимирович Мезенцев. Рядом с ним сутулится седой, как лунь, старик: тюремный врач Вильмс, известный своей грубостью и нахальством. И далее, за царской спиной — закрученные усы, эполеты, сановитые взоры. Свита.
— Ах, бедный Ганецкий! — дрогнули в улыбке губы государя. — Поди ж, легче было на поле брани с турецкой Портою драться да зеленое знамя у Осман-паши захватывать? — Александр II едва заметно вздохнул. — Нежели. С нигилистами, с ниспровергателями безбожными. Что, Иван Степанович?
— Видит Господь, легче, Ваше величество! — подался вперед честный генерал. — Однако.
— Знаю, знаю. Ты верно служишь престолу и Отечеству... В войсках у тебя был порядок, теперь и в крепости. Но кто же перед нами? — царь снова посмотрел на Тихомирова. У того вдруг застучало сердце. — Условия содержания? Прошения?
— Лев Александров Тихомиров, 26 лет от роду, внук священника, сын военного врача Береговой линии, кавалера Анны III степени.— Видно было, комендант Ганецкий хорошо изучил его дело.
— Военврач Тихомиров? Что-то припоминаю. Мне докладывал о кавказских делах покойный Альбранд. И о коллежском асессоре Тихомирове, который. Похоже, он отличился в экспедиции на Вулканке?
— Это мой отец.— с усилием произнес Лев, не узнавая собственного голоса.
— Вот как? — сдержанно удивился Александр II. — Стало быть, «Опора милая стареющих отцов, младые сыновья.»? Хороша опора. Что натворили?
Генерал-адъютант Мезенцев склонился к царскому уху. До арестанта донеслось:
— „.Тайный кружок Чайковского. Распространение порочащей власть литературы. Дух отрицанья. Сочинение сказок зловредного свойства. Пропаганда социалистических идей. Разврат рабочих книжками Лассаля, Маркса, Луи Бла- на, Вермореля. «Исторические письма» революционера Лаврова. Крамольная брошюра Берви. Сходки в Кушелевке. Арестован на квартире нигилиста Синегуба. По делу 193-х.
— Разумеется, вы вины за собой не признаете, — холодно сказал венценосный гость. Нахмурил высокий лоб, задумался: — Что с бедной Россией? Как аплодировали либералы оправданию Засулич! Воистину, необразованная толпа по своей нравственной чистоте стоит выше толпы образованной.
— Напротив. Я очень виноват. — с каким-то странным, облегчающим сердце чувством негромко произнес Тихомиров. Показалось, что эти слова слетели с подрагивающих губ без его воли, сами собой. И еще показалось: нет, не смалодушничал он, не покривил душой; все так и было: он — виноват. Перед отцом, мамой, перед этим рослым человеком со спокойными голубыми глазами, чьи портреты висят в каждом доме.
— Как вы сказали? —Царь уже собирался уходить, но удивленно остановился. — Мы обошли нынче десятки камер. В них — ваши друзья, мои враги. И все, точно сговорились, утверждали: мы невиновны! И заперли под замок их напрасно. Оклеветанные агнцы. Один вы признали свою вину.
Генерал Ганецкий контуженно повел широколобой головой, шеф жандармов Мезенцев дернул себя за острый ус, побагровевший Ирод еще выше вскинул руку с лампой, в лучах которой, сияя орденами и позументами, качнулась свита.
— А если сие так. — вдруг улыбнулся император, — полагаю невозможным содержать одного «преступника» среди стольких «невиновных». Монаршей милостью дарую вам свободу!