9476.fb2
— Будем, сынок.
Значит, он не погубил своего мальчика! Кого же благодарить за эту минуту? Сердце дрогнуло, несмело еще подсказало: Бога, конечно, Бога. Да, сам он грешил, возможно, и погубил себя, но успел, смог привести любимого Сашурку сюда, в русский храм на Дару, к правде. Значит, не зря высоким пророческим словом опровергалась пословица земли Израилевой: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Он съел много кислых ягод, он надышался злой динамитной скверной. Но Саша. Нет, он не будет отвечать за это. Не должен отвечать.
Какая же поддержка — 18 глава книги пророка Иезекииля! В полупустом флигеле Ла-Ренси Тихомиров раскрывал Писание и удивительно — вскоре получал ответ на мучающий вопрос. Все это походило на таинственный безмолвный разговор, к которому он привык за зиму и весну. Однажды раскрылось: «Вы говорите: «почему же сын не несет вины отца своего?» Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их; он будет жив». (Иез. 18, 19).
Будет жив, будет! Как точно, как справедливо. Не несет вины. И до чего же славно думать об этом в уютной церковной ограде.
Саша доел свой калач. Они поднялись со скамейки и вышли за ворота. Перекрестились с поклоном, постояли немного, а затем двинулись по переулку к трамваю. Трамвай уже позванивал, торопя пассажиров в дорогу.
Но прошло и это лето. И осень, и зима миновали. Наступила весна 1888 года.
Тихомиров о многом передумал в эти месяцы. Снова начал вести дневник, свою «памятную книжку». Записал: «Саша жил именно «под Богом». Я ощущал таинственную силу. Религиозное чувство замечательно охватывало мальчика, который, больной, хилый, был в то же время замечательно хорош душой, с какой-то особенной тонкостью духовного восприятия. Я учился верить в духовное начало, наблюдая этого милого ребенка, и сам от него больше получал, кажется, нежели давал ему..»
Знать бы ему, мятущемуся революционеру, что в 1902 году его Сашурка поступит в московскую Духовную академию, будет пострижен в монашество с именем Тихон, примет сан иеромонаха, начнет подвижническую жизнь. Он понесет молитвенный подвиг — почти без сна, не давая себе прилечь и на минуту, ночами переводя кондаки преподобного Романа Сладкопевца. В 1920-м он будет хиротонисан во епископа Череповецкого, затем Кирилловского — с назначением на кафедру, уже обагренную кровью новомученика владыки Варсонофия. Обновленцы изгонят его, обвинят в контрреволюции. Несколько лет епископ Тихон проведет в советском лагере, на лесоповале, таская бревна по грудь в ледяной воде.
Его мучили, чекисты грозили револьверами, с которыми не расставались еще народовольцы, друзья отца, а он писал акафисты, исполненные ликующей радости, благодарения Богу и веры в то, что сила Его всегда побеждает. Потому что Христос сказал: «Мужайтесь, Я победил мир» (Ин. 16, 33).
Кажется, владыка вспомнил тогда, молясь об упокоении души давно умершего Льва Александровича, ту старую запись в отцовской «памятной книжке», сбереженной в Сергиевом Посаде матерью и старшими сестрами.
Улыбнулся, сердя озябшего охранника, и понес бревно дальше, хлюпая по студеной жиже разбитыми башмаками. Такими же, как у юного Тигрыча в тесной камере Петропавловской крепости. Почти такими.
Глава тридцатая
Заведующий русской зарубежной агентурой, губернский секретарь Рачковский снова был вызван из Парижа в Санкт- Петербург для личного доклада министру внутренних дел Дмитрию Андреевичу Толстому. Граф принял своего любимца в здании на Фонтанке незамедлительно. Беседа продолжалась более двух часов.
— Мне сообщили Дурново и Скандраков, что вам удалось перехватить письма Льва Тихомирова, — министр кивнул штаб-офицеру, принесшему чай, и приглашающим жестом указал Рачковскому на ароматно дымящиеся стаканы, на вазочки со сластями: угощайтесь, мол.
Петр Иванович графа уважал. Поговаривали, что при назначении на пост главы МВД тот прямо спросил у Александра III: «Угодно ли будет Государю иметь министром человека, который убежден, что реформы прошлого царствования были ошибкой?», и получил утвердительный ответ.
— Да, Ваше сиятельство, — почтительно привстал заведующий агентурой. — Письма отправлены в Лондон. Также и в Россию, но зашифрованные. Мы сумели раскрыть тайные криптограммы. В Лондоне давно проживает Ольга Алексеевна Новикова, вдова генерал-лейтенанта Ивана Петровича Новикова. К сей почтенной особе и пишет наш сбежавший народоволец. Смею заметить, что.
— Вот как? — перебил Толстой. — Я генерала знавал еще в бытность его попечителем учебного округа в Петербурге. Кое- что сделали мы с ним, дабы вольномыслие в университетах изжить, нигилятину мерзкую, юные сердца разъедающую. И Ольгу Алексеевну помню. Она же из Киреевых-славяно- филов, из круга Хомякова, Аксаковых. Крестница Государя. И она этому.. Тигрычу отвечает? Что ж у них общего? — разволновался граф, топя седеющие усы в остывшем чае.
— В церкви они познакомились, что на улице Дару, у нашего посольства. Прошлым летом еще. Их свел некий Павловский. Агенты Турин и Милевский выследили.
Граф резко поднялся, посуда мелко звякнула; из-под тяжеловатых век гневливо сверкнули глаза. Заходил по кабинету широким шагом.
— У самого посольства? И отчего не заарестовали, не затащили туда подлеца, рекалию беглую?
— Он с сыном болящим был. И с женой, — вытянулся Рачковский. — К тому же директор Департамента полиции Дурново распорядился не прекращать филерского наблюдения. И вскоре выяснилось удивительное.
— Что же? — нахмурился министр: упоминание имени Дурново не слишком-то понравилось. У этого бывшего моряка дальнего плавания терпения явно было побольше.
— Новикова уехала. Они с Тихомировым стали переписываться. Но содержание его писем — вот что поражает! Этот злоумышленный революционер как бы уже и не вполне революционер. Да-да, Ваше сиятельство! — Рачковский раскрыл портфель и стал вынимать скрепленные бумаги.
— Все как-то странно. Знакомство в храме. Но сей беглец-социалист никогда не отличался религиозностью, — пожал плечами Дмитрий Андреевич. — Так что же у вас, любезный, припасено? — нетерпеливо протянул руку.
Это была записка Рачковского с извлечениями из корреспонденций Тихомирова в Лондон к Новиковой. И от нее к идейному вождю «Народной Воли». Граф надел очки. Глаза цепко побежали по строкам. Удивленные кустистые брови поползли вверх, напряженно морщиня высокий лоб.
— Та-ак. «Я окончательно убедился, что революционной России в смысле серьезной созидательной силы не существует.» Интересно, интересно. «Отныне нужно ждать всего лишь от России, русского народа, почти ничего не ожидая от революционеров. Сообразно с этим я начал перестраивать и свою жизнь.» Ай да Тигрыч! И что же любезная Ольга Алексеевна отвечает? Та-а-ак. «Народовольчество погибло, потому что Александр III сумел вызвать в Империи высокий подъем национального чувства, стать представителем национальной России. Либералы пишут: реакция, реакция! Но, согласитесь, Лев Александрович: в живом организме всегда реакция. Иначе — смерть.»
Граф Толстой вскинул на заведующего агентурой отрешен- но-округлившиеся глаза. Забывшись, махнул ему рукой:
— Чаю, горяченького. Скорее! Вот баба! — и опять уткнулся в бумаги.
— Надо же! Что еще?.. Да он, этот отпетый нигилист, соглашается! И сам-то, сам!.. «Верно, Царь сумел упорядочить государственные дела. Не изменяя образа правления, он твердой рукой изменил способ правления. И страна при нем стала развиваться и процветать. При таких условиях никто не хочет идти в революцию.» Ишь ты! Каков. — обжегся чаем потрясенный министр. Впился взглядом в Рачковского: — А вы-то, Петр Иванович, верите этому.. висельнику?
— Как сказать. Я бы не стал спешить, — задумался заведующий агентурой. — Не прост сей господин, ох, не прост, Ваше сиятельство! Полагаю, следует провести еще ряд мероприятий — по части его деморализации. Я заказал огромный чертеж Парижа и установил для агентов график слежения за Тихомировым. Мои лучшие филеры.
— Превосходно! Передайте вашим людям: они будут награждены, и щедро, — улыбнулся в усы Толстой. — Я доложу Государю. Но наблюдение продолжить еще с большим усердием. То что вы, голубчик, сообщили — весьма и весьма интересно.
Между тем Тихомировы снова перебрались в Париж, на авеню du Maine в квартале Монруж. Квартиру помогла подобрать через своих французских знакомых все та же Ольга Алексеевна, с которой Лев и Катя больше и больше сближались, отстраняясь от прежних единомышленников. Сближались они и с Павловским: тот всерьез засобирался домой, в Россию; надеялся, что ему простят грехи бунтовской молодости.
Квартал Монруж был ухоженным и чистым, широкие улицы тонули в густой зелени каштанов, и на каждом шагу — недорогие магазины и лавки. Саше после болезни нужен был свежий воздух, и воздуха хватало здесь с избытком: он просто звенел и струился над широким двором, поросшим мягкой травой. Гуляй хоть день напролет. И они гуляли.
Хорошо, что тут не селились русские эмигранты, предпочитающие грязноватые переулки Глясьери и Пор-Рояль. Поэтому шансов столкнуться с бывшими товарищами по борьбе почти не было. Открытый разрыв с ними еще не наступил, но, похоже, все шло к тому. Правда, Лавров и Оло- венникова даже пришли к Тихомировым на новоселье. С ними увязались недавно прибывшая из России девица Федосья Вандакурова, с полным сумбуром русского радикализма в прехорошенькой голове, и горячий Гриша Бек, из молодых эмигрантов.
— Меня уполномочило русское студенчество. Ответьте же, Петр Лаврович! — после шампанского приступила барышня к Лаврову. — Всяческие шевеления, волнения молодежи, мы считаем, необходимы. Но правительство настроено крайне реакционно.
— И что же вы от меня хотите? — заважничал ученый представитель революции.
— Как же быть? Бунтовать или нет?
— Бунтовать! Несомненно бунтовать! — решительно тряхнул желтыми прядями автор «Исторических писем».
— Но правительство закроет университеты. И это, не считая гибели молодежи, всем остальным, невиновным, прервет образование. А еще. — отставила бокал честная Вандаку- рова.
— Ну, и пускай! Да, кого-то посадят в крепость, сошлют на каторгу в Кару. Без жертв не бывает прогресса.
— Однако.. — раскрыла было коралловый ротик барышня.
— И что за беда, коли вовсе закроют два-три университета, — властно перебил Лавров. — Студенты в них не учатся, а затупляются. Именно! А если просвещения желают, то пусть обратятся к свободным учителям науки.
«К тебе, стало быть? — готов был взорваться Тихомиров. — Куда ж ты толкаешь наивную юность? Два-три университета. Можно подумать, у нас их сотни. Вместо того, чтобы заняться культурной работой, глупые мальчишки полезут в революцию. И свернут шею. А тебе все нипочем. Даже твой Маркс щелкнул по носу: «Лавров слишком много читал, чтобы что-то знать.» Ах, старая ученая скотина!».
Тихомиров вспылил. Наговорил гостям колкостей. А в передней, задержав Вандакурову, сказал, да так, чтобы и Оло- венникова услышала: «Посоветуйте своим друзьям учиться. И университетами дорожить.» Само собой, Маша все тут же передала разгневанному старику.
А ему хотелось кричать: юные, наблюдайте, учитесь, не верьте на слово, не поддавайтесь громким фразам, не позволяйте себя стращать ни «великими могилами», ни «переметными сумами». Примерьте двадцать раз, прежде чем отрежете! Вслушайтесь, что говорят о вас эти «властители дум»: «Пусть бунтуют; это, конечно, пустяки, но из этих людей все равно ничего серьезного не может выйти, а тут все-таки — протест».
Лев вдруг окончательно понял: он, безусловно, уже ничего общего с «властителями» не имеет; более того, его начинает просто трясти от упрямого бунтовского настроения, которое составляет подкладку революционного движения. Строки нервно прыгали по дневниковой странице: «Передо мною все чаще является предчувствие или, правильнее, ощущение конца. Я уже почти не имею времени что-нибудь создать: мне уже, — страшно сказать, — тридцать шесть лет. Еще немного, — и конец, и ничего не сделано. И сгинуть в бессмысленном изгнании, когда чувствуешь себя так глубоко русским, когда ценишь Россию даже в ее слабостях, когда видишь, что ее слабости вовсе не унизительны, а сила так величественна. Это ужасно, это возмутительно!»
Теперь, снова живя в Париже, они все чаще и чаще отправлялись на свое маленькое богомолье — в деревянный храм на улице Дару. Потом Катюша гуляла с Сашей по скверу, а он, терпеливо дождавшись настоятеля церкви отца Арсения, внимал ласково-рокочущему баритону протоиерея:
— Как молиться-то? Сказано: стой, будто осужденный, с поникшею головой, не смея воззреть на небо. Вот. А руки опусти или сложи сзади. Вроде, связаны они у тебя, как у схваченного преступника.
— Преступника? — холодея, переспрашивал Лев. — Впрочем, да.