9476.fb2
— Конечно, перед Судиею, конечно, — соглашался Тихомиров, и в один из дней с бьющимся сердцем спросил священника: — Понимаете. Я как-то открыл Евангелие. И снова открыл, и опять на том же месте: «И избавил его от всех скорбей его, и даровал мудрость ему и благоволение царя Египетского фараона» (Деян. 7, 10). Что это? Почему?
Тишина повисла в церковной ограде. Лишь где-то в высоких ветвях всезнающе ухала горлинка. Наверное, горлинка. Очень похоже.
От ожидания заломило в висках, кровь ударила в лицо, делая тело чужим и невесомым. А отец Арсений молчал, перебирая четки.
— И вот что я думаю, по недостоинству своему, — глухо произнес он. — Царя благоволение. Стало быть, Лев Александрович, отбунтовали уж вы. Домой скоро вернетесь. Государь Александр III успокоил Россию, взбодрил ее. Даст Бог, помилуют вас. И вам там дело найдется.
— Да что вы? Как же? — потемнело в глазах.
— Папа, папуся! Смотри, мы божью коровку нашли! — спас его ликующий голос сына. — Два пятнышка на крылышках, значит, ей два года, так? Выходит, когда она родилась мне было. Мне было.
Бедный ребенок! Он пытается отнять от шести два, но быстро не получается. Эта проклятая болезнь. Ничего, не надо отчаиваться. Ведь Саша уже научился сам узнавать номера домов.
К Рождеству за пять франков они купили сыну крепкую деревянную лошадку на колесах. Когда он уставал, то садился верхом, а Лев Александрович тянул игрушку за веревочку. По сплошным парижским асфальтам они могли проезжать целые версты. Мальчик был счастлив. Дома в городе высокие, но узкие, а потому их номера доходят до многих сотен. Вокруг ярко шумела жизнь, но Сашу интересовали только цифры. Он спрашивал поминутно: «Что это? Как?» — «Ну двадцать пять». — «А это что?» — «Тридцать девять». — «А тут, папуся?» — «Пятьдесят три». Конечно, это изрядно надоедало взрослым. Но делать нечего, приходилось отвечать.
Это продолжалось, наверное, с месяц. И в один из дней сын поразил Тихомирова. Он глянул на первый попавшийся дом и вдруг вскрикнул: «Не говорите мне, я сам скажу но-мер!» И тотчас же назвал — правильно. Потом еще и еще. Что тут началось! Сашу нельзя было остановить. Счастливый мальчик тоном первооткрывателя произносил, даже выпевал цифры — и по порядку, и вразбивку; и ни разу не ошибся.
— Ура! Я понял все номера, все цифры! — смеялся сын и, как всегда, от радости закрывал пылающее лицо руками; и это выходило так застенчиво, так трогательно.
Саша подбежал к скамейке. По раскрытой его ладошке медленно ползла божия коровка.
— Вот! Я сосчитал. Мне было четыре года, когда она родилась!
— Умница, — провел ладонью по его кудрям отец Арсений. Раскрыл коробочку с монпасье: — Выбирай, милый, конфетку. Не простые они: съешь, и все хорошо будет. Господь сохранит.
Надо сказать, Павловский оказался неплохим товарищем. Деньги в долг давал неохотно, зато советов — сколько угодно. И связей у него хватало. С его помощью Тихомирова взяли парижским корреспондентом «Санкт-Петербургских ведомостей», пригласили к сотрудничеству с газетой «La Revue Franco-Russe». Появились какие-то деньги, а то хоть плачь: только в мясную лавку задолжали почти 200 франков.
Теперь он вхож в парламент, пишет заметки из Palais Bourbon, где заседают депутаты. Перед ним вереницей проходят спасители отечества, кумиры республиканской Франции. И что же? Ведь еще совсем недавно все эти Флоке, Клемансо, Вильсоны, Греви были «досточтимыми, честными демократами», а теперь их имена склоняются бульварными щелкоперами. Теперь они — изменники и воры. Пусть не все, но многие.
Что за удивительный Дворец, превращающий великих граждан в мелких негодяев!
Никак не одолеть досадного чувства, когда видишь суету сотен двух репортеров, отправляющих отсюда материалы во все концы света. Шум, возбуждение, точно на бирже. Здесь великая нация собрала представителей своей мысли, своего гения.
А роскошная зала амфитеатром, с креслами, обитыми красным сукном? Для зрелищ — чудное место. Тут еще не аплодируют, но порой кричат депутатам: «О, канальи! О, куча дряни!» Входя в лабораторию политической жизни, только и спросишь: «А что, сегодня будет интересное заседание?» Интересное — это значит: ждать ли скандала? Без него — тоска, скука. Народных избранников — по пальцам сосчитать. Пустующие кресла краснеют обивкой.
Но вот — скандал, разоблачение, интрига. И все меняется. Красноту кресел сразу забивают чернеющие депутатские сюртуки. Никакого просвета. Оживленные лица. Бурные прения и речи. Увлекаешься, точно в театре, завороженно следишь за искусными маневрами фехтовальщиков слова и голосования. Во, шельма! Всех обошел!
Выйдешь потом на набережную, очнешься, подумаешь: да ведь этот Дворец, такой важный снаружи, — всего лишь жалкий базар житейской суеты.
А разоблаченные «спасители отечества» — и вправду все они злодеи? Нет, конечно. Просто. Просто это обычный парламентаризм как он есть. И только. И все это трещит, шумит, самодовольно действует совсем не для проявления народной воли, а как средство внушения народу некоторого подобия его воли. Хорошо, а народ — что для них? Органическое историко-социальное явление? Сложное, живое. Как бы не так! Все упрощается демократами. И народ — всего лишь сумма наличных обывателей, проживающих в стране.
И еще — много слов о свободе, равенстве, гражданских правах. Это выводило Тихомирова из себя. Ну, что они говорят? Да, свобода гражданина простирается до тех пределов, за которыми она задевает чужое право. Тогда вывод: я тем более свободен, чем меньше прав у других людей. Так? Так. Пойдем далее. А поскольку при общем равенстве я имею те же права, что и другие, то и выходит: я тем свободнее, чем меньше у меня прав, или — чем больше у меня прав, тем менее я свободен. А?
Бред, нелепость. И мы в России хотим того же? Демократия, парламентаризм. И за такую чепуху пролито столько крови! Да еще прольется.
А тут и статья незнакомого пока Константина Леонтьева, бывшего дипломата, цензора, умницы, присланная все той же Новиковой, — «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения». Название — убийственное. Даже Герцен ужаснулся перспективой — сведения всех людей к типу европейского буржуа и так называемого честного труженика.
Не тогда ли мелькнула мысль: а если. если монархия выше республики? Ведь почему-то почти за десять столетий Россия выработала свой способ правления. И знаменитое, вызывающее прежде улыбку: Православие, Самодержавие, Народность. Да, православие. Стало быть, вера. Но он молился, когда умирал сын. Саша, милый Саша. Он тянется в храм. «Живет под Богом». Тут есть какая-то связь. Огромная империя и выздоравливающий мальчик со свечой у Распятия. Есть. Какая?
Мысль встревожила и тут же пропала.
И вдруг Павловского вызвали в русское консульство, на улицу Гренель.
— Пожалуй, вы можете вернуться в Россию, — сказал генеральный консул Карцев. — Вас готовы простить, но. Имеется одно препятствие.
— Какое же? — потемнел лицом Павловский.
— Ваша дружба с Тихомировым. Этот господин.
— Да, было! — заторопился Павловский. — Но теперь — вздор. Он вовсе не революционер.
— Неужели? — подпрыгнул Карцев. — Это меняет дело.
Спустя несколько дней на вечереющем бульваре Тихомиров буквально налетел на высокого плотного господина в элегантном летнем пальто. Извинился, сделал попытку обойти, да не тут-то было: незнакомец преградил дорогу.
— Мое почтение, Лев Александрович! — господин приветливо приподнял шляпу, и Тихомиров, холодея, узнал: сам Петр Рачковский!
Сердце заметалось, глаза пустились в тревожную беготню: «Ага, вот скамейка. Оттолкну его — и перескачу. После — через магазинчик дамской одежды, к трамвайным путям. Слышно, как звенит. Раз, и на подножку и. Эх, нет на Париж схемы покойного Михайлова! Жаль. Ушел бы.»
Поздно. Похоже, влип, и серьезно. Привычно рассеивая угол зрения, увидел по бокам в серой мути: еще трое, с ладной выправкой, прыгучей филерской поступью приближаются к нему.
— Побеседовать бы нам, а? Не откажите в любезности! — широко и влажно улыбнулся заведующий заграничной агентурой. — И надо же случай: мы в двух шагах от русского консульства. Идемте же, Лев Александрович! И ради Бога, не щелкайте «бульдогом» в кармане. Лучше отдайте.
Тихомиров медленно протянул револьвер. Рачковский улыбнулся, и напрасно: Лев резко ткнул его в подпупок, Петр Иванович, охнув, перелетел через мусорную урну и растянулся на бульваре. Зачем Тихомиров это сделал, понять было трудно. Отомстил за слежку, за разгром типографии, за шпиономанию последних месяцев? Наверное.
Побледневший Рачковский встал. Трое агентов рьяно заламывали Льву руки, готовые задать трепку.
— Отпустите, пусть сам идет, — едва сдерживаясь, приказал филерам Петр Иванович, брезгливыми движениями стряхивая грязь с пальто. — Ну вы и Тигрыч.
Шагнул на ватных ногах. Сзади — полукругом, они, ищейки. Вспомнился первый арест — в хибаре за Невской заставой, у Синегуба. Нет только «черной кареты». Да, еще стихи были: «Ты помнишь дом за Невскою заставой?..»
«Ага, полицейский посматривает. Крикнуть? Караул, грабители!»
Будто услышавший его Рачковский сам подошел к стражу порядка, сунул какую-то бумагу, что-то сказал.
«Не выйдет. Александра III теперь обожают во Франции. Защитил республику от Германии. Даже песенку о нем распевают — на мотив «Марсельезы.»
Со стороны выглядело: ведут арестованного. Торопят, филеры сопят сердито. Прохожие смотрят с любопытством.
«Все кончено. Тайком привезут в Россию. Как? В мешке? В коробке? В чемодане с дырками? И вздернут, пожалуй. Или — на вечную каторгу... Но что же станется с Сашей? Господи! А Катя? Разрешат ли хотя бы написать, что с ним?»
И вот уже русское консульство. Звонок. Им открывают. Массивная дверь чуть скрипит — тоскливо, безнадежно.
«Но я больше не Тигрыч! Нет. Как объяснить? Подумают, что струсил.»
— Да не волнуйтесь вы так, Лев Александрович! — по- хозяйски расположился в небольшом уютном кабинете Рачковский. — Садитесь. Сейчас мы с вами по маленькой пропустим. А? Коньяку французского. Для контенансу. Для непринужденности, стало быть. Любил так выразиться генерал Мезенцев, а вы его кинжалом в бок.