9476.fb2 Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Великаны сумрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

За тонкой стеной рыдала жена. После мушек и компресса мальчик затих, уснул. Тигрыч поправил сбитое одеяло и по­чти упал на стул; отупело уставился в темный угол полупус­той комнаты. Мрак багрово дрогнул, заклубился, почему-то превращаясь в сухонького керченского учителя Рещикова, чью легкую фигурку, должно быть, занес сюда волглый па­рижский ветер. Тигрыч прикрыл глаза, чтобы лучше рассмот­реть Николая Ивановича. А тот молчал. И только слезы ка­пали на золотые пуговицы его вицмундира. Одна слезинка, сияя все ярче, вдруг сорвалась и полетела к лицу Тихомиро­ва. Он испугался, очнулся.

Француз-врач стоял в дверях, терпеливо ожидая гонорара.

Глава шестая

Москва, Москва. Он мало что запомнил, пока они с бра­том Володей неслись с вокзала на Спиридоновку. Разве что огненный куст боярышника за чьим-то забором да московс­кий выговор извозчика: «Перьвый. Перьвый поворот, ба­рин!»

Устроился на Стрелке у кухмистера Моисея Ивановича Ульянова. Комната с зеленоватым, как дома, абажуром, уют­ная и светлая. Радовало и то, что за умеренную приплату можно было столоваться прямо у хозяина. Постояльцев все больше потчевали гурьевскими кашами и солянками, но по воскресеньям кухарка готовила щи с головизной, котлеты с куриной кнелью и грибами, подавали и соусы с эстрагоном, а на сладкое — мусс клюквенный с мороженым.

В университете Левушка набросился на учебу — с интере­сом, даже с пылом. Не пропускал ни одной лекции, на прак­тических занятиях смело резал трупы, пытался делать пре­параты, хотя это и не позволялось студентам-первокурсни- кам. Все тот же Зборомирский свел его со сторожем мертвец­кой, который за полтинник продал Тихомирову тельце ре­бенка, и теперь вечерами он был занят: кромсал трупик, до­бирался до мускулов, отгоняя брезгливо-пугливые мыслиш­ки, укрепляя дух базаровским — работать неутомимо, пови­новаться непосредственному влечению, действовать по вер­ному расчету.

Самостоятельно заспиртовав ладошку безродного младен­ца в какой-то научной банке, Левушка показал ее сокурсни­кам и тут же почувствовал сладкое бремя известности; о нем заговорили, показывали друг другу, даже старшие студенты на равных пожимали ему руку, зазывая в свои компании с настоящими модистками. От этого сладко ныло под ложеч­кой.

На одной из лекций профессор Зернов заметил, что между весом человеческого мозга и умственными способностями нет пропорциональной зависимости.

— Что скажете, Тихомиров? — спросил сидевший рядом Николай Морозов.

— Думаю, Зернов говорит тенденциозно.— важно произ­нес Левушка. — Немецкий зоолог Карл Фогт.

— Именно! — жарко прошептал Морозов. — Здоровый материализм Фогта легко опровергает это утверждение.

Они сошлись на том, что профессор Зернов заурядный ре­акционер. И перестали посещать его лекции.

Хозяин Моисей Иванович был человеком строгим: поря­док чтил. Когда что не так, он и полицию мог позвать. Напри­мер, к соседу и однокашнику Левушки студенту Шульге, ис­тинному геркулесу и забияке, чей прадед, говорили, выкрал из султанского гарема первую красавицу. Шульга мог выпить за один присест двадцать бутылок пива, да и водки — сколько поставят. В минувшую субботу, похоже, этот медвежеватый потомок запорожца принял на широкую грудь не то пива пе­ребродившего, не то злого черкизовского горлодера, посколь­ку явился на Стрелку пьян-распьян, полночи плясал в комна­те камаринскую, лужено выкрикивая: «Мамзель, пообожди­те, куда вы так спешите? Вы, может быть, хотите.», а полночи отбивался от полиции, которую вызвал разгневанный хозяин. Тот был неумолим — выгнал Шульгу вон.

Но совершенно другим делался Моисей Иванович, когда к нему приезжал сын Костик, студент Петровской академии, важный малый в синих очках, смазных сапогах и котомкой за костистыми плечами; из котомки всегда торчали грязно­зеленые перья лука и потертые корешки книг. Костик появ­лялся всегда неожиданно, появлялся не один — в компании таких же нечесаных юношей. Гости вели себя вполне по-хо­зяйски — топали по комнатам в обуви, картузы и шляпы кидали куда попало, оглушительно хохотали, переговарива­лись резко и громко. Моисей Иванович делал брови строгой «птичкой», и буфетчик сам, хотя и без желания, тащил в залу самовар, ворча под стариковское шарканье подошв: «Энти. Глисты-неглисты пожаловали. Обереги, Царица небесная!» Нигилисты, стало быть.

— Мы поколение ниспровергателей.

— Уничтожение устаревших ценностей — вот задача.

— Отрицание всех и вся — это способ изменить сознание.

— Вместо веры — разум, вместо теорий — эксперимент, вместо искусства — наука.

— Да, главное суеверие — эстетика. — доносились до Левушки обрывки фраз.

Он стоял в коридоре у окна, бахрома коленкоровой зана­вески путалась в густых бальзаминах. Левушка готов был уже выйти к ниспровергателям (как интересно, ярко!), шаг­нул к открытым дверям, но тут на пороге заметил Моисея Ивановича, строгого хозяина, от строгости которого не оста­лось и следа. Вся крупная фигура кухмистера сжалась, по­никла; он мелко и как-то униженно тряс седой головой, словно бы заранее соглашаясь с каждым словом Костика, и не сво­дил с него преданных, мало что понимающих глаз.

— Ох, уж оно так, сынок! Естетька эта. Круши ее, лови по углам! — вдруг почти крикнул Моисей Иванович, пытаясь напустить на себя самый передовой вид. И это вышло так нелепо, смешно, что студенты грохнули, и только Костик, позеленев от стыда и злости, выбежал из комнаты, чуть не свалив горшки с бальзаминами на оцепеневшего Левушку.

Оставшиеся нигилисты помолчали с минуту, а потом один из них стал рассказывать, как еще гимназистом, вкусив в церкви Святых Даров, не проглотил причастия, а отошел по­дальше и выплюнул его за углом. Товарищи посмотрели на него, точно на героя.

Левушка ушел к себе. Через неделю он съехал из комнаты на Стрелке.

В тесных номерах мадам Келлер, что в Мерзляковском пе­реулке, пахнет мышами, грибной плесенью и томпаковым жаром пузатого, уютно посвистывающего водогрея с изящ­ной чеканкой на сверкающем боку: «самовары братьев Лиси­цыных». Подгнившие половицы ходят ходуном под ботинка­ми Шульги; а огромный буян прохаживается взад вперед по комнате, бережно держа под ручку помятую красавицу Фрузу, которую называет исключительно Ефросиньей Петровной и которая жеманно поводит плечиками, выдувая из капризного ротика сладковатый дымок папирос. Время от времени Шульга замирает у столика, чтобы пропустить рюмочку, и снова про­должает променады по стонущему полу. У Левушки на коле­нях сидит толстенькая модистка Нора, ерзает задом и хихика­ет. Левушка был бы рад спихнуть ее, но у товарищей на коле­нях восседают такие же девицы, и терпеть этот пахнущий ду­хами и потом гнет — дело чести для настоящего мужчины.

— Представьте, Ефросинья Петровна, жил такой чудик — Герберт Спенсер, — потешается Шульга.

— Ах, да будет вам! — томно отмахивается Фруза.

— Против свободы воли выступал, зато за свободу инди­вида как самоценности. Путаник.

— Ах, уж какие у вас ценности? Вошь на аркане.

— И что придумал: правительство — это, мол, мозг. Тор­говля в обществе — кровообращение, а телеграфные провода сравнил с нервной системой.

— Ах, да никаких невров, головой от ландрина болею. Хрумкаю, вот в темечко и отдает.

— Да еще, — опрокинул рюмку Шульга, — гомогенности ему мало было, гетерогенность социальную утверждал.

— Пс.Псу.— наморщила лобик Фруза. — Пси.. «Псик- тер с гетерами». Я в одном доме на Тверской была. Так там картинка такая, в рамке. Только вот клопов да блох в той квартерке — ох, видимо-невидимо!

Левушка поморщился. Отчего-то вспомнилась добродуш­ная морда мохнатого водолаза Цезаря, ловко и хитро избав­ляющегося от блох. Умный пес, верный товарищ по лодоч­ным походам в бухте, вбегал в море и терпеливо ждал, когда блохи перекочуют на сухую часть его шерсти; потом погру­жался глубже, пока докучливые насекомые не сбегались на его макушке. Тогда Цезарь опускал и голову, выставив нару­жу только нос и, выждав, когда блохи почти залепят ноздри, нырял в глубину, смывая глупых паразитов.

Шульга влил в себя новую рюмку. Водка пошла «вкривь», Шульга закашлялся.

Боже мой, и стоило ради этого ехать в Москву! Поступать в университет, о котором отец всякий раз говорил с почтительным придыханием. Брать, наконец, отцовские деньги на учебу..

А не счастливее ли был он, гимназист Левушка Тихоми­ров, в часы одиноких прогулок по каменистым новороссий­ским предместьям или по старым кладбищам, где под над­гробьями покоились люди, тоже зачем-то прожившие свой век? Он со всеусердием предавался смутным раздумьям об этом, и душа наполнялась странным очарованием — неизъ­яснимо сладким и тревожным.

Но душа жила сама в себе. Приятелей — множество, да не было друга, с которым хотелось бы разделить эти прогулки, который бы так же сердечно откликнулся на песню старого шарманщика: «Одинок я сижу и на небо гляжу, но что в небе ищу — я про то не скажу .»

Не скажу, не скажу.. А кому сказать-то? В гимназии — франтику Есакову, доброму, но ленивому малому? Или Же­лябову, затянувшему его на Миллионную, к девкам? А здесь, в Москве, — Шульге, тискающему Фрузу? Но этот великан еще ничего — не дубина стоеросовая; читал что-то, да того же Спенсера, к чему-то стремился (учиться! в университет!), о чем-то думал. Стихи писал. Одно рассказал ему, Левушке: «О альма матер, наш университет, питомец твой свой шлет тебе привет.»Игриво, весело, шутовски даже, но вдумать­ся — горько, безысходно. Привет университету, все заглу­шившему, ничего доброго не давшему. (А может, еще проще: не умели брать?)

Пустота душевная. Кажется, это устраивает начальство: пусть уж лучше с модистками пьют, о карьере думают, зато никакой опасности, никакого вольнодумства. Властям спо­койно.

Пустота. Но она жаждет наполнения. Да разве русское юношество может прожить без идеала, одной лишь карье­рой?

Тихомиров потом, намного позднее, поймет: революции рождаются именно из пустоты.

Вот «горький пьяница» Рудковский заговорил о совершен­но неожиданном — о женском вопросе, да такими словами, каких раньше ни при какой погоде не произносил. Швем- бергер пояснил с таинственной улыбкой: дескать, с Рудков- ским они теперь вхожи в один почтенный дом, где хозяева — просвещенные люди, новых убеждений и передовых взгля­дов. Пойдешь? А почему бы нет? Все лучше, чем эта бульвар­ная гоньба за жеманными белошвейками-модистками.

Квартира у Лашкевичей оказалась большой, богато об­ставленной. За просторным овальным столом — молодежь: все больше студенты, курсистки, начинающие чиновники. А во главе стола — немолодая дама, похоже, изрядно вкусив­шая на своем веку и не желающая понимать, что век ее про­шел; хозяйка дома Надежда Сергеевна, жена знаменитого украинофила Лашкевича. До Левушки долетело: «Эскирос. Эскирос.» Рудковский представил его.

Левушка не успел и глазом моргнуть, как пышногрудая На­дежда Сергеевна взяла его на свое попечение, да так напористо, что спустя четверть часа сообщила вполне доверительно:

— А, знаете ли, Лев Александрович, с мужем своим я не живу.

— Э-э. Так? Почему же? — спросил зачем-то, ложкой вычерчивая на скатерти вавилоны.

— Рутинер совершеннейший. Отсталый человек. Да, я вышла замуж. Я не малороссиянка. Но он — известный украинофил, да! Вы понимаете?

— Я. Но не разделяю.

Госпожа Лашкевич словно и не слышала его. Продолжила с нарастающим волнением:

— Обряды, этнография. Песни-танцы в национальных костюмах. Я ждала, когда же начнется дело? Да, дело, госпо­да! — обвиняла, обличала она своего мужа, глядя в глаза Ти­хомирову, уверенная, что тот разделяет ее негодование.