94930.fb2
Марксисты подразделяли войны на справедливые и несправедливые, или, другими словами, на национально-освободительные и захватнические, империалистические. Спору нет, с точки зрения ледяной политики в этом подразделении есть какой-то смысл, хотя, глядя с высот опыта, приобретенного нами к концу XX века, трудно усмотреть полное совпадение понятий войны национально-освободительной и войны справедливой - не говоря уже о том, что вообще понятие справедливости является в значительной степени абстракцией, и всяк волен вертеть им, как хочет, вкладывая в него любой угодный ему в данный момент смысл. Но с точки зрения общегуманистической мы можем выделить две другие группы войн.
Войны первой из них и впрямь являются не более чем продолжением политики иными средствами. Победа в войне и подписание выгодного для победителя мира, в условия которого включаются те политические и экономические требования, которые до войны предъявляла победоносная сторона к стороне, потерпевшей поражение, по сути, венчают дело - во всяком случае, постольку, поскольку проигравшая сторона соблюдает эти условия. При подобных конфликтах ни та, ни другая сторона не стремится вовсе уничтожить противника. Они хотят лишь чего-то добиться друг от друга, и поэтому, как бы парадоксально это ни звучало, даже в разгаре битв нуждаются друг в друге - точь-в-точь, как ссорящиеся, но по-прежнему любящие друг друга супруги. Применительно к европейской истории подобного рода войны ведут свое происхождение от рыцарских столкновений за тот или иной лен, тот или иной вариант престолонаследия, контроль над тем или иным городом. Поэтому, при понятной ожесточенности самих столкновений, уже через час после окончания кровопролития победитель мог склоняться перед побежденным в поклоне, помахивая шляпой и говорить: "Соблаговолите, сударь, быть моим пленником". И вчерашние противники, отнюдь не испытывая друг к другу лютой ненависти - не более, чем победивший и проигравший спортсмены на каких-нибудь Играх Доброй Воли отдавали дань рейнскому, потом мозельскому, потом токайскому, потом... в общем, понятно.
Совсем другое дело, когда война возникает и ведется с целью полного навязывания противнику своего мировоззрения, своей системы ценностей, своей веры - в самом широком смысле этого слова. Сами военные действия ведутся здесь, как правило, на полное уничтожение. И капитуляция побежденной стороны означает для нее не подчинение победителю в каких-то аспектах своего политического и экономического бытия, но лишь развязывает победителю руки для эскалации духовного и, зачастую, физического насилия. Цель победителя не достигается военной победой; эта победа лишь устраняет препятствия к достижению действительной цели - захвата полного духовного контроля над противником и прямого истребления тех личностей, которые продолжают индивидуальное духовное сопротивление и после военного поражения. Понятно, что при таких столкновениях не может быть и речи об уважении и милосердии к мужественному и бескомпромиссному противнику. Напротив, именно эти войны, как никакие другие, способствуют выдавливанию на социально-политический верх людей, которые способны легко поступаться своими убеждениями, то есть беспринципных прагматиков, приспособленцев, предателей. Честь побежденного, которая при рыцарских войнах всегда была более или менее в чести, здесь, при войнах, которые мы можем назвать религиозными, оказывается главным противником победителя. Подлежащая искоренению вера может быть какой угодно: вера в свой народ, вера в своего бога, вера в свою модель развития общества... В зависимости от ее характера и возникают различные, но единые в своей предельной чудовищности и антигуманности способы ведения войны: геноцид, массовые депортации, массовая деятельность разного рода инквизиций, насильственные обращения и многие иные изобретения ума человеческого, призванные либо полностью сломить, либо полностью истребить инакомыслящих. Средневековая история Европы богата на войны этого класса не менее, чем на войны рыцарские. Тут и испанская реконкиста с ее депортацией морисков, тут и гусисткие войны, тут и религиозные войны во Франции с их знаменитой, но отнюдь не кульминационной в смысле жестокости Варфоломеевской ночью, тут и британская война парламента с королем, завершившаяся чисто идеологическим, первобытно-ритуальным закланием глупого бедняги Карла, тут и бесконечные кровавые столкновения на Балканской границе христианского и мусульманского миров, тут и - уже на заре Нового времени - гражданская война во Франции и, в особенности, в Вандее...
Наверное, не стоило бы и огород городить, проводя эту основанную на абстрактном гуманизме классификацию, если бы не странный факт. Дело в том, что после по меньшей мере полуторавекового статистического преобладания в Европе войн, которые по большинству параметров можно отнести к рыцарским, XX век вновь, уже на новом технологическом и пропагандистском уровне, явил миру лик войн религиозных.
История развития религий - в огромной мере есть история развития составляющих их основу потусторонних суперавторитетов. А эти последние развиваются едва ли не в первую очередь в своей способности считать "своими" как можно больше людей, все меньше внимания обращая на их племенную, национальную, профессиональную, классовую и даже конфессиональную - до обращения - принадлежность. Дело в том, что этика, обеспечивающая ненасильственное взаимодействие индивидуумов в обществе, была доселе только религиозной - скорее всего, в нашем культурном регионе она и может быть только религиозной. Почему нельзя дать в глаз ползущей из булочной бабульке и отобрать у нее купленный на последние тысячи батон? Ни логика, ни здравый смысл не дают на этот вопрос ответа. Но если большинство людей начнет вытворять все, что разрешает здравый смысл - то есть срабатывающий на сиюминутном уровне инстинкт самосохранения - общество быстро превратится в ад. Спасает лишь не обсуждаемое, с молоком матери впитанное ощущение, что бить бабушек в глаз нехорошо. Но вдруг человек задастся вопросом, что такое "нехорошо"? Вот тут-то и нужен суперавторитет.
На родо-племенной стадии - это первопредок, напридумывавший массу всякого рода табу: то нельзя, это нельзя... Но только по отношению к людям, то есть членам рода. Остальные двуногие и людьми-то не называются, обозначаются совсем иными словами. Но по отношению к своим - многое нельзя. Нельзя, потому что запретил великий предок. А совершишь, что нельзя - такого перцу предок задаст из того, потустороннего мира!.. свету не взвидишь! Бог в это время еще не спаситель, а только наказыватель. Он не зовет вверх, а лишь старается не дать выбиться из строя. И невдомек дикарям, что именно так, стреноживая эгоизм этикой, срабатывает на высшем, уже не сиюминутно-ситуационном, а долговременно-социальном, нащупанном в процессе вековых проб и ошибок уровне все тот же инстинкт самосохранения. Раз человек не способен жить вне общества, значит, общество должно жить, а, коли так, человеку в обществе многое нельзя. Но это мы словами формулируем; в основе же поступков лежат не слова, и даже не соображения, а в основном переживания, которые всегда предметны: по отношению к тому, и к тому, и вот к этому конкретному человеку - ко всем, кто ощущается, как входящий в общество, как "свой" многое нельзя.
Однако стоит обществу усложниться настолько, что представители различных племен начинают взаимодействовать более или менее постоянно, архаичные племенные суперавторитеты выходят в тираж, ибо вместо того, чтобы склеивать массу толкущихся бок о бок индивидуумов в совокупность этически взаимозащищенных единиц, дробят их на "своих" и "чужих". А это чревато взаимоистреблением. Жизнь зовет новых, интегрирующих богов. И они приходят. Постепенно появляются и завоевывают мир этические религии, для которых "несть ни эллина, ни иудея". Критерием "своего" становится братство уже не по крови, а по вере - и, таким образом, вход в братство формально открыт каждому. И возникает новый мощнейший манок посмертное спасение.
Но в конце концов мир суживается до такой степени, что и представители различных мировых религий, поначалу очень удаленные друг от друга - где Иудея, а где Индия? начинают тесно взаимодействовать. Тогда назревает новый скачок. Какой? В объединение мировых религий я не верю - каждой из них пришлось бы поступиться для этого едва ли не основными своими догматами, каждая утратила бы ядро. И не в том дело, что они предлагают очень уж различные модели человеческого общежития и взаимодействия. Модели-то в основе своей сходны. И для неверующей личности здесь есть свидетельство того, что основу эту сформировали дорелигиозные протомодели, вытекающие из вечного противостояния в человеке биологического и социального, эгоистического и коллективистского. Ну, а для личности верующей здесь возможно было бы поразмышлять о том, что, не исключено, с пророками, принадлежащими к разным культурам, говорил один и тот же Бог, но культуры, сформировавшие личности пророков, заставили их расшифровать божественные откровения по-разному. Допустим, есть три народа, у одного из которых красный свет давно и прочно ассоциируется с сигналом светофора, у другого - с фонариком над борделем, а у третьего с Кремлевскими звездами. Тогда одну и ту же боговдохновенную заповедь "Не ходи на красный свет" эти народы будут интерпретировать совершенно по-разному. И все три интерпретации окажутся чрезвычайно здравыми, вот что интересно. Так что этические требования, предъявляемые различными потусторонними суперавторитетами, вполне способны слиться, и даже прекрасно дополнить друг друга. Но вот сами суперавторитеты слиться не способны, каждому из них пришлось бы поступиться едва ли не самыми существенными чертами своей индивидуальности. И, вдобавок, ни один из них всерьез не способен счесть "своим" весь род людской, вне зависимости от конфессиальной принадлежности индивидуума в любой данный момент - а именно эта задача давно уже стоит, что называется, на повестке дня.
С другой стороны, эту же проблему, только в ином ракурсе, поставила на повестку дня секуляризация и затем обвальная атеизация европейского общества в XVIII и в особенности в XIX веках. Выбив авторитет Христа из-под морали, развитие культуры фактически сделала мораль недееспособной, превратило ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитный перед издевательствами прагматиков, живущих здравым смыслом. Именно это на некоторое время деидеалогизировало войны; несколько затруднительно победителю навязывать свою веру побежденному, если и тот, и другой ни во что особенно не верят. Но это же поставило мирное состояние общества перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено. Позволить этой перспективе реализоваться культура, безусловно, не могла.
Вне зависимости от желания тех или иных тогдашних философов, разрабатывавших свои учения в том или ином направлении, ни один из них не мог пройти мимо этой проблемы. Сознательно или нет, они просто не могли не попытаться отыскать некий новый суперавторитет, который, став для каждого уверовавшего в него индивидуума ценностью большей, нежели собственное "я" с его разгульными и бессовестными запросами, подкрепил бы мораль, сделал бы ее заповеди непререкаемыми, не подверженными индивидуалистическому размыванию и искажению.
Как раз в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории. Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в определенной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный.
Не стоит сейчас касаться вопроса о том, верна ли вообще эта концепция. Для нас сейчас важно лишь то, что именно она позволила начать отыскивать качественно новые, секуляризованные суперавторитеты, объединяющие людей в обширные, способные к беспредельному расширению братства по совершенно иному принципу. Суперавторитеты эти - модели посюстороннего будущего. Стоит предложить некий вариант будущего общественного устройства, с той или иной степенью наукообразной убедительности доказать его возможность и желательность, и, буде найдутся люди, для которых это будущее окажется эмоционально притягательным, соблазнительным, которые, более того, готовы общими усилиями попытаться достичь его - они все окажутся братьями по этой странной вере, дающей, как и всякая чисто религиозная вера, столь необходимый индивидууму надиндивидуальный смысл бытия. И если брат ведет себя по отношению к брату аморально, суперавторитет накажет: желаемое будущее может не сбыться.
Очень показательно, что эти, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой - докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она спокон веку там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет государство/семья. Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна - там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении; кружить по плоскости стало уже негде, пришлось вспрыгивать на новую ступень - а там, разумеется, поджидали новые проблемы. Как и при всяком качественном скачке, предвидеть их заранее было невозможно. И тем более невозможно было разработать заблаговременно методики их разрешения.
Марксизм, хоть и принято считать его экономическим учением, был, как мне представляется, не вполне осознанной, но исторически самой значимой попыткой нащупать ответ на вопрос, поставленный самим развитием культуры: почему люди должны любить друг друга не во Христе, а просто так, в реальной посюсторонней жизни. Другое дело, что Маркс в своих теоретических построениях тоже не смог обойтись без деления людей на "своих" и "чужих", проведенного по классовому принципу - и, стоило дойти до дела, до конкретной политики, это привело к возникновению кровавой каши, весьма напоминающей кровавую кашу первых веков христианства, когда различные христианские секты ожесточенно грызлись друг с другом, насмерть воюя в то же самое время со всем остальным языческим миром. Нет, правда, знакомая ведь картина - абсолютная нетерпимость, безудержная тяга к идеологической и политической экспансии, безоговорочное и поголовное объявление всех предшествующих богов злобными демонами-искусителями, программное разрушение их храмов и даже статуй, развратность и продажность руководства... Тупость, догматичность, озверелость и растленность, а иногда и явная психическая неполноценность руководителей и приверженцев были тогда настолько очевидны, что всерьез компрометировали человеколюбивые заветы основателей и казались для многих современников неоспоримыми свидетелями ущербности самой религии. Император Юлиан Отступник даже попытался аннулировать христианство, будто его дюжина придурков с бодуна выдумала, и вернуть государство к богам предыдущих ступеней. Увы, никому не дано повернуть вспять колесо истории...
Коммунизм сгорел на возведенной в ранг священного долга и почетной обязанности аморальности по отношению к классовым врагам, на вседозволенности во имя реализации модели посюстороннего грядущего. И тем не менее построение бесклассового общества надолго оказалось, а для многих и сейчас еще является, чрезвычайно притягательным религиозным идеалом.
Другую исторически чрезвычайно значимую модель сконструированного будущего предложил нацизм. Сейчас модно стало - в том числе и среди моих коллег-фантастов повторять, что коммунизм и нацизм суть близнецы-братья. Это верно в том смысле, что нацизм политически возник и не без влияния коммунизма, и как реакция на брошенный коммунизмом вызов. Это верно в том смысле, что для реализации и той, и другой модели были созданы чудовищные тоталитарные машины. И все же есть весьма существенная и, возможно, принципиальная разница.
В нацизме предметом религиозного поклонения является собственная нация, а сутью предлагаемой модели будущего - ее мировое или хотя бы региональное господство. Это старая, как мир, идея, питавшая любую агрессию спокон веков, только доведенная до абсурда. Поэтому нацистское общество замкнуто, изолировано, как первобытное племя. Для коммунизма же нет ни эллина, ни иудея - и поэтому вход в религиозное братство всегда открыт, достаточно лишь уверовать в бесклассовую утопию. Нацизм предлагает постоянное для всего обозримого будущего противостояние расы господ и расы рабов, разделенных более или менее многочисленными прослойками так ли, сяк ли пораженных в правах получеловеков, недочеловеков, фольксдойчей каких-нибудь, или военных пенсионеров... Коммунизм, прошедший через горнило экспроприации экспроприаторов, теоретически должен был вскорости утвердить в человецех благоволение, основанное на равенстве, во веки веков. Именно поэтому коммунизм оказался притягательнее и жизнеспособнее нацизма. Именно поэтому коммунизм, пока практическая реализация его догм не бросила его в пропасть резни, столь часто удостаивался сравнений с христианством, чего нацизму не выпадало никогда. Именно поэтому в шестидесятых годах, когда коммунизм попытался порвать и на некоторое время довольно убедительно сделал вид, что и впрямь порвал - с ГУЛагом, на его религиозных идеях смогло вырасти поколение шестидесятников - при всех своих недостатках, при всей своей двойственности и даже разорванности, вероятно, самое порядочное, самое бескорыстное и самое доброе из всех поколений, родившихся при Советской власти. И выросло оно, между прочим, не без влияния основанных на коммунистических идеалах блестящих литературных утопий, до сих пор не утративших своей художественной ценности - таких, как романы и повести Ефремова и Стругацких. Ни подобных утопий, ни подобных людей нацизм не дал и не мог дать.
Зато и та, и другая модель, лишенные христианской возможности манить загробным спасением, прекрасным потусторонним грядущим, совершенно в равной мере и буквально наперебой призывали жить во имя внуков и правнуков, во имя грядущих посюсторонних поколений. Манок не хуже первого: один играет на инстинкте самосохранения, другой на инстинкте продолжения рода, а это два самых мощных инстинкта, как нельзя лучше годящиеся для того, чтобы на физиологическом уровне подпереть предъявляемые суперавторитетами моральные требования.
Уже первая мировая война, открывшая череду мясницких вакханалий XX века, несла в себе элементы религиозной войны. Чудовищной религиозной войной была гражданская война в России. Самое крупное военное столкновение в истории человечества Великая Отечественная война - от начала до конца была войной религиозной. А Корея, а Вьетнам, а Палестина? Все горячие точки последних десятилетий...
А потом эти горячие точки запузырились вокруг границ СССР. А потом - бывшего СССР.
С обвальной атеизацией коммунистического региона мира в семидесятых и восьмидесятых годах, чрезвычайно напоминающих обвальную атеизацию христианской Европы в прошлом веке, вновь с прежней остротой встал вопрос о надиндивидуальном смысле индивидуального существования и о суперавторитете, способном объединять людей в братства и защищать братьев друг от друга, накидывая на них живительные путы морали. Неизвестно, может ли быть дан на него какой-то новый ответ. Но, так или иначе, на внезапно оказавшееся вакантным узловое место в системе ценностей в самой вульгарной, самой упрощенной, самой уродливой форме полезли старые боги. И прежде всего возведенный в статус бога древний родо-племенной фетиш: свой народ. Свой первопредок, свой тотем. Свой нацизм.
Именно поэтому так называемые локальные конфликты в нашей стране - или, скажем, межплеменная рознь в Афганистане, тоже лишившемся предложенной еще при короле модели будущего, или, скажем, борьба на Балканах - носят такой затяжной, такой безысходный характер. Противники в глубине души уже ничего не хотят друг от друга - никакого, пусть даже самого почетного компромисса, никаких уступок, никаких контрибуций. Они хотят, чтобы противника просто не было. Или, на худой конец, чтобы он подчинился настолько, что как бы вообще исчез.
Такова плата за то, что культура не смогла вовремя предложить новый, не первобытный идеал.
Казалось бы, чего проще подождать, пока народы не выбьют и эти последние идеалистические бредни друг из друга и не начнут с устатку, на горе трупов, существовать по замечательному принципу, обеспечившему, скажем, Северо-Американским Соединенным Штатам процветание: "лив энд лет лив" - "живи и не мешай жить другим". Если верить слухам, кто-то из нынешних российских власть имущих даже говорил о полезности для России экономической и политической катастрофы - она, дескать, окончательно отшибет у простого народа тягу к идеалам и заставит шустрить просто ради ежедневного, хотя бы минимально необходимого, набития живота; и вот тогда, дескать, Россия двинется наконец общечеловеческим путем развития и займет подобающее ей место в ряду цивилизованных государств. По-ученому это называется разрушением идеократической ментальности.
Увы, не все так просто.
И дело даже не в том, что в очередной раз пытаться доломать национальный характер угрозой голодной смерти есть дело подлое и чреватое, что называется, непредсказуемыми последствиями вне зависимости, сознательно это делается или нет. И дело не в том, что в Америке, где вроде бы все так распрекрасно живут и дают жить другим, нет-нет да и прорвется тоска по идеалу. Ричард Никсон в свое время даже воскликнул в сердцах: "Мы страдаем от раскола и нуждаемся в единстве. Мы богаты товарами, но бедны духом". А когда, молясь на свое суперавторитетное, сакральное "я" жена усекает мужу причинное место был такой казус у них в раю не так давно - и суд присяжных ее оправдывает, и борцессы за женское равноправие призывают всех женщин страны следовать примеру героини... меньшая ли это шизуха, чем наш Жирик с его радиоактивными ветродуями, направленными на прибалтов? Те же яйца, только сбоку. И великолепные космические программы, и претензии Штатов на мировую гегемонию - в значительной степени ни что иное, как попытки создать хоть какой-то эрзац общенациональной идеи, подкормить государственную религию не имеющего государственной религии государства: веру в свою страну; не в народ народов там много, а именно в одну на всех величайшую и прекраснейшую в мире державу... Дело не в этом. Не только в этом.
Дело в том, что бездумно и безудержно развивающаяся индустриально-потребительская цивилизация, влиться в которую мы сейчас так стремимся, протянет еще, по различным прогнозам, лет шестьдесят-восемьдесят, не больше. С неимоверной и все увеличивающейся скоростью она сжирает мир, переваривает его и топит в нечистотах. Еще недавно мы знали это, просто забыли в политической круговерти последних лет. Неоднократно и очень подробно писал об этом, например, Бестужев-Лада, с цифрами и фактами в руках доказывая, что если человечество намерено выжить, ему уже в ближайшие годы придется менять всю систему хозяйствования: энергетику, транспорт, рынок... Мы, со своим очередным отчаянным "догнать!!!" рискуем построить остервенелое общество остервенелого потребления аккурат к тому моменту, когда ему окончательно нечего станет потреблять.
На западе о грядущем кризисе пишут и говорят уже четверть века по меньшей мере. Но все слова скатываются с деловитых прагматиков, как с гусей вода. Дескать, живи и не мешай жить другим своими страшными прогнозами... Умные, рационалистичные философы голосят в пустыне. Уж слишком унылые слова они произносят, слишком многого требуют ради какого-то человечества; и безупречная логика рассуждений виснет в воздухе, оказываясь не в силах пробиться сквозь барьер бытового возмущения: как это ограничивать передвижение воздушного транспорта ради сохранения озонного экрана, если в будущем году я рассчитываю нахапать столько, что смогу полететь на Кипр? Как это ограничивать ассортимент товаров за счет наиболее некачественных и многочисленных, если именно сейчас русские ларьки схлебнут в любом количестве любую дрянь?
Чтобы привести в движение массы людей, им нужно предлагать не научные выкладки, а эмоционально притягательную модель посюстороннего будущего, способную стать объектом религиозного поклонения. Причем такую, для которой, как для коммунизма, не будет ни эллина, ни иудея, ни католика, ни буддиста. И для которой, как для христианства, не будет ни экспроприаторов, ни экспроприируемых. Только тогда будет положен конец религиозным войнам. А с войнами рыцарскими без труда разберутся в ООН. Да и где они, рыцарские-то?
Я не знаю, как сформулировать эту модель и как сделать ее настолько соблазнительной, чтобы она смогла занять место нового посюстороннего авторитета, делающего самых разных людей братьями по вере. Я не знаю даже, возможна ли такая модель. Я знаю лишь, что она, по всей видимости, необходима.
Еще я знаю, что современная вспышка религиозного фундаментализма, в том числе и православного, возникшая как результат краха посюсторонних суперавторитетов стремления ли приобщиться к европейской цивилизации, или завоевать мировое господство, или построить коммунизм к восьмидесятому году - может сослужить здесь добрую службу. Более того, она весьма своевременна. Ибо она способна вернее, лишь она способна способствовать - введению в рамки традиционной морали всех возможных попыток реализовать предлагаемые модели будущего. Чтобы не допустить их реализации любыми средствами. А ведь только так можно подстраховаться на случай повторения катастрофы, которую еще в эмбриональной своей стадии начал учинять коммунистический эксперимент, и тем сразу покончил с собой как с явлением, имеющим историческую перспективу.
И еще я знаю, что огромная роль в этом процессе будет принадлежать всем остальным ненасильственным методам эмоционального воздействия на человеческое сознание. Искусству. И, в первую очередь, литературе. И, возможно, главным образом - фантастике.
Если, скажем, замечательный прозаик Айтматов изрядную часть своего "Буранного полустанка" посвящает ракетам, гипотетическим интернациональным космическим предприятиям и контактам с пришельцами, никому и в голову не придет считать его роман научно-фантастическим. Разумеется, в силу того, что автор - известный реалист, реалист настолько, что в фантастической части романа путает галактику с планетной системой одной, отдельно взятой звезды. Поэтому, скажем, для столь серьезного литературного журнала, как "Новый мир", "Полустанок" в свое время явился лакомым кусочком, а, будучи опубликован - и событием.
Если же некий автор помоложе, запоем читавший в детстве фантастику и поэтому знающий точно, что такое звезда, что такое звездное скопление и что такое галактика, в юности написавший и опубликовавший что-нибудь про ракеты, попытается создавать серьезную литературу, пользуясь традиционным для фантастики антуражем, толстые журналы, как правило, его изблюют из уст. "Фантастику не печатаем!"
Исключение составляет, пожалуй, лишь блистательный феномен Пелевина. Не в последнюю очередь, полагаю, потому, что, во-первых, Виктор Пелевин не запятнал себя участием в фантастических упражнениях восьмидесятых годов, и, во-вторых, космодромы и луноходы помогли ему запоздало поиздеваться над ныне как бы не существующим и поэтому рекомендованным к поруганию строем. Обличение уже не страшной ни автору, ни редактору империи оказалось профилирующим направлением в литературе - и если этому обличению мог послужить облеченный в космодромные формы гротеск, пусть временами доходящий до кощунства - можно оказалось простить и космодромы. Кто осмелился бы применить термин "фантастика"? Советскую же власть человек в открытую ругает - значит, серьезная литература.
В среде следящих за этим видом словесности читателей так и укореняется уже: есть фантастика, то есть развлекательное чтиво, и есть несколько интересных, самобытных прозаиков, использующих для создания серьезной литературы фантастические приемы тот же Пелевин, Столяров, Лазарчук, Веллер, Геворкян, Штерн, Щеголев, Тюрин (я намеренно перечисляю лишь фантастов так называемой "четвертой волны", то есть тех, кто пришел в литературу в восьмидесятых годах, не ранее).
Следовательно, применив элементарную подстановку, мы можем заменить сакраментальную формулу отлупа "Фантастику не печатаем" на как бы равноценную ей "Развлекательную литературу не печатаем".
Сама по себе эта установка довольно спорна. Почему-то считается, что развлекать есть занятие второсортное. Следуя этой установке, организаторы и вдохновители наших литературных побед добились лишь того, что авторов, которые хотят и умеют развлекать людей, у нас практически вытоптали, и люди, желающие просто отдохнуть после трудового дня, обречены смотреть "Изауру", "Марию" и иже с ними, а читать Гарднера, Стаута, Кристи да Жюльетту Бенцони. Вряд ли сие хорошо. Но это уже совсем другая история, здесь не время и не место разбираться еще и в этом. Тем более, что подобный подход возник отнюдь не вдруг. Взвыть от ужаса и боли, столкнувшись с неразрешимыми проблемами мироздания, припасть с горьким умилением к неизъяснимым тайникам души человеческой - просим, российская литература всегда готова: Гоголь, Достоевский... Ощутить "вкус победы", сладкую дрожь телесных приключений, кристально благородный порыв - Дюма, Хаггард, Сабатини...
И можно - в который раз - повторять, что Гоголь - фантаст, что Достоевский фантастики не чурался, что Булгаков - ва-аще фантаст... Да бросьте, фантастика - это Берроуз, Фармер, несть им числа. А все серьезное - литература. И пусть в этой литературе оживают портреты, смешной человек во сне заражает грехами своими инопланетное человечество, сатана всласть гуляет по Москве - все равно она не фантастика. Почему? Да потому, что она не развлекательная, а серьезная.
Научная фантастика в собственном смысле этого словосочетания возникла совсем недавно. Жизнь призвала ее к существованию, когда принялась набирать обороты промышленная революция, и мало кому понятная индустрия принялась всасывать множество людей. Научно-популярной литературы не существовало. Навыков к общеобразовательному чтению - тем более. В этих условиях оказалась чрезвычайно плодотворной идея создания беллетристических произведений, где на витки по возможности занимательного действия нанизывались бы сюжетно мотивированные изложения тех или иных научных и технических сведений и доказывалось бы, опять-таки сюжетными перипетиями, их нестрашность и даже полезность. В Европе фантастика такого рода расцвела во второй четверти XIX века и связана, прежде всего, с именем Жюля Верна. У нас она полыхнула позднее, в начале XX века и в особенности - в годы первых пятилеток.
Однако очень быстро оказалось, что сюжеты, главным объектом которых является воздействие научно-технических новаций на повседневную жизнь, позволяют авторам показывать не только локальные изменения и улучшения этой жизни, но и, что гораздо интереснее, тотальные, глобальные ее изменения. Показывать, как под воздействием науки и техники трансформируется общество в целом. Показывать социальные результаты так называемого прогресса - того самого представления об истории как процессе восхождения от менее совершенного общества к более совершенному, которое позволило начать формулировать посюсторонние авторитеты. Показывать общества, возникшие как следствие прогресса, и людей, порожденных этими обществами. Уже Жюль Верн нащупал это - вспомним "Пятьсот миллионов бегумы", где сталкиваются два совершенно разных мира, развившихся в результате по-разному ориентированного применения одних и тех же новых технических возможностей. Но на качественно иной уровень поднял этот прием Уэллс. Его "Сон", его "Освобожденный мир", его "Люди как боги" стали невиданными до той поры образцами утопий, сконструированных не просто по принципу "во как здорово!", но как варианты будущего, закономерно и сознательно выращенного людьми из настоящего. Но, начав брать в качестве места действия целиком преображенные общества, фантастика неизбежно вынуждена была отказаться от детальной проработки каждого из научных достижений и каждого привносимого им в мир изменения - и с этого момента перестала быть научной и начала становиться метафоричной.
Уэллсу принадлежат еще два великих открытия. Во-первых, у Жюля Верна мир менялся исключительно в связи с деятельностью людей; природа, как правило, оставалась неизменной и не учитывалась как фактор, способный воздействовать на социум. Уэллс признал нестабильность природы. В "Звезде", например, или в "Днях кометы" новые общества возникают под воздействием сотрясающих человеческий мирок новых могущественных природных сил. И второе, более ценное для формирования арсенала приемов фантастики - признание того, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Все зависит от целей применения. Все зависит от состояния общества, в котором возникают те или иные новации. Так родился жанр антиутопии. И если, скажем, в "Войне в воздухе" крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой "Машине времени" он описывался как результат пошедшего "не в ту степь" прогресса в целом.
Антиутопии практически сразу абстрагировались от научных частностей. Абстрагировались от промежуточных стадий трансформации общества из того, которое окружает читателей в то, которое окружает персонажей. Они стали описывать лишь самый результат - и людей, живущих внутри этого результата.
На нашей ниве оба великих жанра - техногенные утопию и антиутопию - довели до совершенства Ефремов и Стругацкие. И, что парадоксально, ни одна из их блестящих, хоть и очень разных, антиутопий ни под каким видом не может быть отнесена к эпидемически распространившейся во всех видах искусства чернухе. Холодноватые и подчас вопиюще дидактичные коммунистические утопии Ефремова и, тем более, удивительно яркие, человечные коммунистические утопии Стругацких воспитали столько порядочных, добросовестных, верных людей, сколько нынешним десталинизаторам и разоблачителям большевицкой лжи и не снилось. В среде интеллигенции, во всяком случае. Это благодаря их, обманутых утопиями, поту и крови наша страна еще совсем недавно имела, чем гордиться в науке. И это, по-моему, на их горбу Россия лезет сейчас в какой-то капитализм. Потому что лишь они - те, кто не сломался, конечно - еще продолжают работать, а не хапать. Создавать новое, а не перераспределять уже созданное.
Воспитали... Дурацкое слово. Литература не сборник правил хорошего тона и не дрессировщик в детском саду. Индуцируя в читателе положительные переживания относительно человечного мира и добрых людей, она заманивает его в доброту и человечность. Провоцируя переживания по поводу радости творчества, она заманивает читателя в творчество. И так далее...
Долгий и исключительно плодотворный пик творчества Стругацких пришелся на то время, когда постепенно стала ветшать и сходить на нет вера в светлое будущее и, тем более, в то, что достигнуть его поможет технология. Этот процесс привел в частности, к окончательному разрыву слова "фантастика" со словом "научная". Являющийся сценой для действий и переживаний персонажей мир перестал мыслиться как результат научно-технического прогресса и стал мыслиться как результат любого, хоть какого, сколь угодно абстрактного изменения. Этот скачок в принципе значительно увеличивает художественные возможности фантастики. Конечно, развитие техносферы как предлог изменений осталось - просто оно стало из единственно возможного их предлога одним среди многих возможных. Но гораздо более перспективными представляются две сцены, на которых Стругацкие не успели (или не захотели) поставить своих спектаклей, но которые в последние годы все чаще используются фантастами "четвертой волны" - альтернативная история и фэнтэзи. Причем как второй, так и, тем более, первый приемы применяются, по сути, для целей прежних - для конструирования желательных или не желательных, заманчивых или отталкивающих миров и моделирования человеческих чувств и поступков в оных.
Правда, тут имеет место серьезнейший перекос: светлых моделей практически не видно. Это объяснимо, конечно - мы сейчас, в сущности, лишились будущего, в большинстве своем не ждем от него ничего хорошего; мы отчуждены от него. Попытка описать светлое капиталистическое завтра и, скажем, утонченные переживания одухотворенных спонсоров и спонсориц российско-украинского полета на Марс выглядела бы дебильным фарисейством. Но и шквал антиутопий уже не заслуживает доброго слова. Потому что всякое лекарство при передозировке - яд.
Описание нежелательных вариантов бытия - чрезвычайно сильное средство, применяемое тогда, когда надо пробудить людей от спячки, привлечь внимание к проблеме, бьющей в глаза, но почему-то никем не замечаемой. Ударить в набат. Но когда опасность очевидна, описывать миры, в которых спастись от нее не удалось и тем подсознательно убеждать, что она и здесь неотвратима... Говоря высоким языком, это значит еще более нагнетать страх перед будущим и, следовательно, общую паранойю в настоящем. Говоря попросту, это скучно читать. И не зря создатели подобных произведений (не стану никого называть, чтобы не обидеть) всячески стараются замаскировать эмоциональную монотонность и нравственный вакуум своих миров максимально усложненными способами их описания. Так и видишь, как пиит грызет перо в потугах подать все тот же тотальный мордобой так, как еще никто до него...
Как только объектом фантастики стали не трансформации миров, а трансформированные миры, виток спирали оказался полностью пройден и, уже на новом уровне, вооруженная колоссальным новым арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия, фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.