94996.fb2
Князь показал шрам на руке и еще один — на губе. Он говорил о том, что пережил на самом деле, и все слушали затаив дыхание. Его рассказ продолжался минут десять или чуть больше, затем Минский неожиданно умолк, огляделся и, увидев бокал вина, осушил его.
Настала пауза. Послышались вздохи, кто-то беспокойно заерзал в кресле, кто-то закурил новую сигарету, однако никто и не думал скучать, ведь там, где собираются русские, жизнь постоянно бьет ключом. Эти люди, точно взрослые дети, всей душой отдаются тому, что занимает их в данный момент, они относятся к жизни с какой-то бесшабашной удалью, словно пытаясь прогнать глубокую тайную печаль, проникшую в самую кровь их нации.
— Полночь! — возвестил Палазов, взглянув на свои часы и все вдруг принялись обсуждать эти часы, восхищаться ими и задавать вопросы. На какое-то время ничем не примечательные часы оказались в центре общего внимания. Палазов сообщил их цену. — Они никогда не останавливаются, — заявил он, — даже в воде, — и, обведя присутствующих гордым взглядом, рассказал, как однажды в загородном имении заключил пари, что доплывет до островка на озере, и выиграл его. Вместе с ним пари выиграла еще одна девушка, но так как на кон была поставлена всего одна лошадь, пришлось отдать ее девушке, а сам он остался ни с чем. В голосе Палазова звучала неподдельная обида, казалось, он вот-вот заплачет. — Но часы шли исправно все время, пока я плыл, — сказал он с восхищением и поднял драгоценную вещицу, чтобы все могли ее лицезреть. — Я пробыл в воде минут двадцать… Прямо в одежде плыл…
Однако и этот сумбурный разговор, и то слишком уж акцентированное внимание, с которым присутствующие разглядывали чудо-механизм, были явно нарочитыми. Из зала в конце коридора доносился стук бильярдных шаров. Снова возникла пауза. Она была вызвана не леностью ума и не отсутствием идей — у всех из головы не шел другой предмет, о котором никто не решался заговорить. Наконец Палазов, не выдержав напряжения, повернулся к Хилкову, который заказывал виски с содовой, так как шампанское было для него слишком сладким, и что-то тихо прошептал ему на ухо. Хилков, забыв про виски, бросил быстрый взгляд в сторону сестры, пожал плечами и скривил лицо в саркастической гримасе.
— Теперь с ним все в порядке, — ответил он тихо, — он с Плицингером, — и кивком головы указал туда, откуда доносился стук бильярдных шаров.
Предмет разговора был найден. Все повернули головы. Загудели голоса, посыпались вопросы и ответы, точнее, полуответы. Собеседники поднимали брови, пожимали плечами, возбужденно разводили руками. Повеяло дурными предчувствиями, тайной. Зашевелились первобытные инстинкты. Ожил глубинный национальный страх перед непонятными эмоциями, которые при случае могут одержать верх. Присутствующие не желали смотреть правде в лицо, а то, чего они боялись, все ближе подбиралось к ним. Они обсуждали Биновича и его странное поведение. Хорошенькая хрупкая Вера слушала с круглыми от беспокойства глазами, не проронив ищи слова. Официант-араб погасил свет в коридоре, и теперь единственная люстра горела у них над головой, оставляя лица в тени. Вдали по-прежнему стучали бильярдные шары.
— Это не розыгрыш, — с жаром говорил Минский. — Бинович не притворялся. С волками я привык справляться, но с птицами… особенно с человеком-птицей… — Оказавшись свидетелем того, чего не понимал, он был охвачен инстинктивным страхом и с трудом подбирал слова. — Когда Бинович бросился на Веру, я почему-то вспомнил о волках. Только какой из него волк…
Одни с ним согласились, другие нет.
— Сначала это была игра, но потом игра кончилась, — прошептал кто-то. — Но подражал он не животному, а птице, хищной птице!
Вера вздрогнула. В русских женщинах дремлет нечто архаичное, первобытное: им нравится, когда их преследуют, покоряют, уводят силой и наконец берут в сладкий плен те, у кого достанет на это мужества. Она поднялась с места и подсела к женщине в летах, которая заботливо взяла ее за руку. На маленьком личике Веры в ореоле пышных золотых волос отражались смешанные чувства: грусть и в то же время некая исступленность. Было ясно, что Бинович ей небезразличен.
— Он одержим навязчивой идеей, — сказала женщина в летах. — Просто помешался на всем, что связано с птицами. Помните, еще в Эдфу этот сумасброд вздумал поклоняться огромным каменным изваяниям возле храма — изображениям Гора. Он впал в настоящий экстаз.
Лучше бы ей не вспоминать, как Бинович вел себя в Эдфу: легкая дрожь пробежала по спинам присутствующих, каждый ждал от других слов, способных объяснить охватившее их чувство, однако никто не решался заговорить первым. Вдруг Вера вздрогнула.
— Тише! — воскликнула она прерывающимся шепотом, впервые нарушив молчание. — Тише! — повторила девушка, напряженно прислушиваясь. — Вот опять, только ближе, ближе. Слышите?
Она затрепетала. Ее голос, движения, особенно огромные остановившиеся глаза вселяли ужас. Несколько секунд все молчали, напрягая слух. Огромный отель был погружен во тьму, постояльцы спали, даже стук шаров прекратился.
— Что мы должны слышать? — спросила женщина в летах, пытаясь успокоить Веру, однако ее голос заметно дрожал.
Рука девушки крепко сжала ее руку.
— Неужели вы не слышите? — пролепетала Вера.
Все молча замерли, вглядываясь в ее побледневшее лицо. Казалось, нечто таинственное и непостижимое заполнило собой пространство. Какой-то приглушенный, еле уловимый, непонятно откуда идущий шорох. Все сжались, внезапно охваченные хорошо знакомым русским предчувствием беды, которое принадлежало тому первобытному миру, где властвует не разум, а подсознание.
— Что ты слышишь, черт возьми? — спросил ее брат с невольным раздражением.
— Когда он бросился на меня, — ответила Вера очень тихо, — я услышала этот звук впервые. Теперь я снова его слышу. Он приближается!
И в тот же миг из темной пасти коридора вынырнули две фигуры, Плицингер и Бинович. Игра закончилась. Они направлялись в свои номера спать. Когда они проходили мимо распахнутой двери игорного зала, то все заметили, что доктор сдерживал Биновича, который пытался продвигаться вперед летящими балетными па. Он походил на большую птицу, что рвется ввысь, стараясь оторваться от земли. Когда они вошли в полосу света, Плицингер сделал шаг в сторону, мгновенно встав между Биновичем и теми, кто сидел в темном углу. Он увлекал пациента вперед, не позволяя заглянуть внутрь зала. Вскоре они исчезли во мраке коридора. Сидевшие в зале обменялись тревожными и недоуменными взглядами. Казалось, удалявшуюся пару сопровождали странные колебания воздуха.
Первой нарушила молчание Вера.
— Значит, вы тоже слышали, — тихо сказала она, и лицо ее стало белее мела.
— Что за ерунда! — не выдержал ее брат. — Это ветер бился о стены, ветер пустыни. Зыбучие пески движутся.
Вера подняла на него глаза и, прижавшись к своей соседке, которая крепко обняла ее за плечи, просто сказала:
— Это не ветер… — Все напряженно ждали конца фразы, не сводя с нее глаз, словно наивные крестьяне, ждущие чуда. — Крылья, — прошептала Вера. — Это шумели крылья…
В четыре утра, когда компания русских вернулась с прогулки по пустыне, маленький Бинович крепко и безмятежно спал в своей постели. Мимо его дверей они прошли на цыпочках, но их старания были напрасны: Бинович все равно ничего не слышал — он видел сон. Душа его пребывала в Эдфу, где вместе с древним божеством, господином всякого полета, он предавался неизъяснимому блаженству, к которому рвалось его измученное человеческое сердце. Доверившись могучему соколу, которого он осыпал проклятьями всего несколько часов назад, его душа вольной птицей летела над землей. Это было изумительно, великолепно. Со скоростью молнии он проносился над Нилом, ринувшись вниз с Великой пирамиды, камнем падал на маленькую голубку, что тщетно пыталась укрыться в пальмовых ветвях. Он вершил свой полет во славу того, кому поклонялся. Величие гигантских статуй распалило его воображение до того крайнего предела, на подступах к которому оно неминуемо изливается в творчестве.
Однако в сладчайший миг, когда его когти готовы были вонзиться в плоть голубки, сон неожиданно обернулся кошмаром. Лазурь небес и солнечный свет померкли. Далеко внизу крошечная голубка заманивала его в неведомую бездну. Он мчался все быстрее, однако ему никак не удавалось ее схватить. И вдруг над ним нависла огромная тень. От взгляда хищных глаз леденела кровь, от зловещего шелеста крыльев сжималось сердце. Он задыхался. Чудовище гналось за ним, заполнив собой пространство. Он чувствовал над собой страшный клюв — острый, изогнутый, как ятаган. Он начал падать. Заметался. Попытался крикнуть.
Он падал, задыхаясь, в пустом пространстве. Исполинский призрак сокола настиг его и, схватив за шею, вонзил когти в сердце. Во сне Бинович вспомнил свои проклятия, каждое неосторожное слово. Проклятие непосвященного — пустой звук, проклятие адепта исполнено сокровенного смысла. Его душа в опасности. Он сам во всем виноват. И в следующий миг Бинович с ужасом осознал, что голубка, которую он преследовал, была просто-напросто приманкой, намеренно влекущей его к гибели… Он очнулся в холодном поту, задыхаясь от ужаса, и услышал за распахнутым окном шум крыльев, уносящийся в темное небо.
Кошмарный сон произвел на неуравновешенного, нервного Биновича огромное впечатление, обострив его болезненное состояние. На следующий день он с громким смехом, под которым некоторые люди пытаются скрыть свои истинные чувства, пересказал свой сон графине Дрюн, подруге Веры, но не встретил ни малейшего понимания. Настроение прошедшей ночи кануло в прошлое и больше никого не интересовало. Русские не допускают банальной ошибки, повторяя острое ощущение до тех пор, пока оно вконец не приестся, — они ищут свежих впечатлений. Жизнь, мелькая, проносится перед ними, ни на миг не задерживаясь, чтобы их мозг не снял с нее фотографического снимка. Однако мадам Дрюн сочла себя обязанной сообщить о видениях пациента доктору Плицингеру, ибо тот вслед за Фрейдом полагал, что во сне проявляются подсознательные стремления, которые рано или поздно обнаружат себя в конкретных поступках.
— Благодарю за информацию, — доктор вежливо улыбнулся, — но он уже сам мне все рассказал. — Секунду он смотрел ей в глаза, словно читая в ее душе. — Видите ли, — продолжал он, явно довольный тем, что увидел, — я считаю Биновича редким феноменом — гением, не находящим себе применения. Его в высшей степени творческий дух не может найти подходящего выражения, творческие силы этого человека огромны и неиссякаемы, однако он ничего не творит. — Плицингер с минуту помолчал. — Таким образом, ему грозит, отравление, самоотравление. — Он пристально поглядел на графиню, словно прикидывая в уме, можно ли ей доверять. — Итак, — продолжал доктор, — если вы найдете ему применение, область, в которой его бурлящий творческий гений сможет приносить плоды, тогда, — он пожал плечами, — ваш друг спасен. В противном случае, — вид у Плицингера был чрезвычайно внушительный, — рано или поздно наступит…
— Безумие? — спросила графиня очень тихо.
— Скажем, взрыв, — со значением поправил доктор. — Возьмем, к примеру, эту одержимость Гором, крайне нелепую с точки зрения археологии. По сути, перед нами мания величия в самой неожиданной форме. Его интерес, его любовь к птицам, восхищение ими, достаточно безобидные сами по себе, не находят себе применения. Человек, по-настоящему любящий птиц, не станет держать их в клетке, охотиться на них или откармливать на убой. Что ему остается делать? Заурядный любитель птиц наблюдает за ними в бинокль, изучает повадки, а затем пишет книгу, но такому человеку, как Бинович, этого мало — ему важно понять их изнутри, почувствовать, что чувствуют они. Он хочет жить их жизнью, хочет стать птицей… Вы улавливаете мою мысль? Не совсем. Так вот, он отождествляет себя с предметом своего страстного, благоговейного поклонения. Всякий гений стремится познать вещь-в-себе изнутри, так сказать, с ее собственной точки зрения. Он мечтает о союзе. Эта тенденция, которую он, пожалуй, сам не осознает, то есть тенденция подсознательная, коренится в самой его душе. — Плицингер сделал паузу. — И вдруг он видит эти величественные изваяния в Эдфу, свои идеи, воплощенные в граните, и вот уже одержимость птицами ищет выхода в конкретном действии. Бинович иногда чувствует себя птицей! Вы видели, что произошло прошлой ночью?
Графиня кивнула, чуть вздрогнув.
— Весьма любопытное зрелище, — пробормотала она, — но у меня нет ни малейшего желания увидеть это вновь.
— Самое любопытное в этом зрелище, — ответил доктор одно, — его подлинность.
— Подлинность! — у графини перехватило дыхание. Что-то в голосе и выражении глаз доктора испугало ее. Ее ум отказывался понимать смысл сказанного, так сказать, дальше начиналась область потустороннего. — Вы хотите сказать, что на какое-то мгновение Бинович… повис… в воздухе? — Другое, более подходящее к случаю слово она не решалась произвести.
Лицо великого психиатра оставалось загадочным. Он обращался скорее к сердцу своей собеседницы, чем к ее уму.
— Истинная гениальность, — произнес он с улыбкой, — встречается крайне редко, тогда как талант, даже большой талант, довольно распространен. Это означает, что гениальный человек, хоть на единый миг, становится всем. Становится мировой душой, целой вселенной. Происходит вспышка, отождествление с универсальной жизнью. В этот сверкающий миг он является всем, находится всюду, может все: каменеть в неподвижности с кристаллами, расти с травой, летать с птицами. Он соединяет в себе три этих мира. Вот что означает слово «творческий». Это вера. Тогда вы ходите по воде, аки посуху, двигаете горами, воспаряете в небеса. Потому что вы и есть огонь, вода, земля, воздух. Видите ли, гений — это ненормальный человек, сверхчеловек в высоком смысле слова. А Бинович — гений.
Плицингер вдруг замолчал, заметив, что графиня не понимает. Сознательно погасив охватившее его воодушевление, он продолжал, более осторожно подбирая слова:
— Задача в том, чтобы направить этот страстный творческий гений в человеческое русло, которое поглотит его и сделает безопасным.
— Он влюблен в Веру, — сказала графиня наугад, однако, верно ухватив суть дела.
— Он может жениться на ней? — быстро спросил Плицингер.
— Он уже женат.
Доктор внимательно поглядел на собеседницу, не зная, го ворить ли ей все до конца.
— В этом случае, — медленно произнес он после паузы, — лучше, чтобы один из них уехал.
Тон и выражение лица психиатра не оставляли сомнений в серьезности его слов.
— Вы хотите сказать, что существует опасность?
— Я хочу сказать, — произнес он сурово, — что этот могучий творческий порыв, так странно сфокусировавшийся на идее Гора-сокола, может вылиться в некий насильственный акт…