95229.fb2 Кумби - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Кумби - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

ГЕННАДИЙ ГОР

Кумби

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Геннадий Гор родился в 1907 году в городе Верхнеудинске (ныне Улан-Удэ) и первый год жизни провел в читинской тюрьме вместе с родителями, осужденными за революционную деятельность. В 1930 году окончил историко-филологический факультет Ленинградского государственного университета. Участвовал в Отечественной войне в дивизии народного ополчения. Первый рассказ опубликовал в 1925 году в комсомольском журнале "Юный пролетарий". В 1933 году в Ленинграде вышла первая книжка рассказов "Живопись", а в 1934 году автор был принят в Союз советских писателей. С тех пор было издано более двадцати книг Геннадия Гора - рассказов, повестей, романов, очерков. Многие книги переиздавались за рубежом - во Франции, Китае, Чехословакии, Болгарии, Румынии, ГДР. В научно-фантастическом жанре писатель начал работать недавно. В 1961 году в журнале "Звезда" была опубликована фантастическая повесть "Докучливый собеседник", а в 1962 году - повесть "Странник и Время".

1

Мой отец работал в Институте времени. Хотя в любую, самую далекую точку земного шара можно было попасть за несколько минут, отец все же предпочитал жить рядом со своим институтом в старом доме, построенном еще в конце XX века. Я, как и все современные дети, рано расстался с родителями и жил в интернате. Наш интернат был расположен в горах возле прозрачного озера в детском городке Лесное Эхо. В зимние и летние каникулы я появлялся в доме родителей на небольшой срок. Отец бывал занят, и беседовали мы с ним редко. Иногда он задавал мне какой-нибудь вопрос, почти всегда поражавший меня своей неожиданностью и парадоксальностью. Помню, как он подвел меня к своей геологической коллекции, взял продолговатый камень и провел указательным пальцем вокруг него, как бы очерчивая его форму. - В чем суть этой формы? - спросил он меня. - Мы этого еще не проходили. - Но ты подумай... Подумай и отвечай. Я долго не отвечал, но, когда уже нельзя было больше молчать, я с неохотой признался: - Не знаю. - Форма - это граница, - сказал отец. -. Она проходит там, где бытие и небытие предмета сливаются... Тебе пятнадцать лет, а ты не сумел ответить на такой простой вопрос! Простой? Нет, вопросы отца отнюдь не были простыми. И я знал, что даже лучшие ученики, учившиеся вместе со мной в школе, не сумели бы на них ответить. Отец бывал недоволен моими ответами и, по-видимому, не только мною, но и моими учителями. Однажды, когда я сидел у себя в комнате, отделенной старинной звукопроницаемой перегородкой от отцовского кабинета, я нечаянно услышал слова, которые мне не следовало бы слышать. Отец говорил матери: - Пассивное допотопное воспитание в духе отсталого антропоцентризма. Я уже несколько раз писал об этом в Комитет просвещения. Их методы отстают от современности почти на двадцать лет. Но я сделаю по-своему! - Не делай этого, Александр, - уговаривала мать. - Нельзя экспериментировать над своим собственным сыном. - Я сделаю то, о чем говорю. Я не хочу, чтобы мой сын был отсталым человеком, пассивным и жалким антропоцентристом! Я знал, что слово "антропоцентрист" в личном словаре отца было символом всего самого отсталого. Они стали говорить тише, и, как я ни прислушивался, я не мог больше уловить ни одного слова. Я отдавал себе полный отчет в том, как нехорошо подслушивать, но ведь речь шла обо мне. И мое любопытство было естественным. После этого разговора отец больше не задавал мне никаких вопросов. А в глазах матери, подолгу и нежно смотревших на меня, я заметил оттенок грусти, словно перед долгой разлукой. Я почему-то решил, что отец собирается забрать меня из Лесного Эха, где я жил и учился, и отправить куда-нибудь на Венеру или на Марс, где тоже были школы. Может быть, отец считал, что в земных школах сильнее чувствуются пережитки ненавистного ему антропоцентризма. Я уже упоминал о том, что мой отец работал в научно-исследовательском Институте времени. Это был научный городок, расположенный вокруг Пулковских высот: множество зданий, лабораторий и обсерваторий. В институте работали люди всех специальностей, имеющих отношение к изучению природы времени: математики, физики, химики, астрономы, палеонтологи, геологи, психологи, генетики, кибернетики, археологи, историки и, разумеется, философы. Каждый будущий сотрудник, поступая в институт, должен был сдать конкурсный экзамен, продемонстрировать свою способность к теоретическому или экспериментальному мышлению. Экзаменовал же обычно мой отец, а он умел задавать вопросы. Но зато в этом институте все сотрудники, в какой бы узкой и специальной области они ни работали, были способны охватить своим диалектическим разумом целое, глубоко вникать в сложнейшие проблемы науки и мышления. По-видимому, отец рассчитывал, что я, закончив учение, тоже поступлю работать в его институт, и заранее беспокоился, сумею ли я сдать конкурсный экзамен, продемонстрировать силу и гибкость логики, чуждой наивному антропоцентризму, мешавшему проникать в самые глубокие тайны природы, в том числе и в сущность времени. По правде говоря, меня мало интересовала сущность времени. Я ощущал "бремя" времени только в те минуты, когда скучал или куда-нибудь опаздывал. Я был в том возрасте, когда люди, хотя и смотрят на часы или на календарь, воспринимают действительность, не дробя ее на мгновения, словно впереди у них целая вечность. Вообще я еще плохо знал жизнь и не мог понять людей вроде своего отца, который больше всего на свете любил решать чрезвычайно трудные задачи. Я не любил математики, хотя никогда не решился бы признаться в этом отцу, зная, как он этому огорчился бы. Недавно я узнал, что был человек, да к тому же великий, который осмелился сказать, что не любит этой науки наук. Его звали Вольфганг Гете. Преподавательница литературы, рассказывавшая об этом, чуточку смутилась и после длительной паузы пояснила: - Гете, разумеется, шутил. - Вот видишь, - сказал мне после уроков мой приятель Рудольф Арбатов, поэт и мыслитель Гете тоже не любил математики. - Но ведь он шутил. - Такими вещами не шутят. А ты хочешь быть мыслителем? - Я? А на что мне это нужно? Мне и так хорошо. Ты больше похож на мудреца. - Не ври!.. Я хочу стать капитаном космолета. - Я тоже. Я, как и многие мои одноклассники, знал историю освоения космоса, биографию героических космонавтов, начиная от первых исследователей Гагарина, Титова, Николаева и Поповича и кончая Виталием Далуа, знаменитым Далуа, первым из людей Земли принявшим сигналы высокоразумных существ, наших братьев по духу и мысли, обитателей далекой планеты Уазы. Мы, школьники, жители Лесного Эха, восхищались подвигами Виталия Далуа и завидовали ему. Рудольф Арбатов хранил оптико-пространственное изображение Виталия Далуа, подаренное знаменитым космонавтом родителям Рудольфа еще тогда, когда родители и будущий космонавт учились в школе и только мечтали о подвигах. Рудольф вынимал из большого кармана конверт, доставал тоненькую пластинку. Она как бы оживала, и сразу же перед нами возникало мужественное лицо будущего героя, улыбавшееся нам сквозь время.

2

Время и пространство! Это любимые слова моего отца. Но между нами, земными людьми, и обитателями планеты Уазы было столько пространства и столько времени, что их не смогла бы преодолеть не только жизнь отдельного человека, но и жизнь всех поколений от верхнего палеолита до наших дней. И однако, мысль в конце концов преодолела это, не антропоцентрическая мысль отдельного ученого, а мысль мудрой машины. Большого аналитического мозга, созданного кибернетиками, математиками и физиологами Института времени под руководством моего отца. Большому аналитическому мозгу удалось расшифровать кое-какие сигналы из тех, что были приняты аппаратом на космическом корабле "Баргузин", том самом корабле, который вел Виталий Далуа далеко за пределами солнечной системы. Мы, маленькие жители Лесного Эха, не раз в своих разговорах возвращались к этому гигантскому искусственному мозгу, обсуждая его действительно безграничные интеллектуальные возможности. Но, за исключением слишком честолюбивого мальчика Бориса Заметнова, никто из ребят не завидовал этому мозгу и его необыкновенным логическим способностям. - Что толку, - говорили мои приятели, - ну, умеет хорошо думать, а дальше что? Ничего. У него нет никаких желаний. Он ничего не хочет! Что в этом хорошего? И только Борис Заметнов пытался оправдать бесстрастное поведение Большого мозга. - Подумаешь, желания! Зато он может решить любую задачу и знает больше самого разученого преподавателя! Вечером после этого спора, ложась спать, я размышлял о том, прав ли был Борис Заметнов. У меня, как у каждого пятнадцатилетнего подростка, было множество желаний одновременных или сменявших одно другое. Я бывал доволен, когда эти желания исполнялись, но потом появлялись другие, еще более трудновыполнимые. И я думал: интересно было бы посмотреть на Бориса Заметнова, как он будет выглядеть, если откажется от всех желаний, кроме одного - быть таким же умным, как Большой мозг. Благодаря работе Большого мозга человечеству в конце концов удалось узнать кое-что о далекой планете Уазе. Но я забегаю на много лет вперед. А тогда мы еще ничего не знали об уазцах и представляли их себе совсем не такими, какими они были на самом деле.

3

Я помню вечер поэтов в школьном городке Лесное Эхо. Читали стихи ученики старших классов. А в конце вечера выступил Алик, искусственный механический лирик, существо, созданное в одной из кибернетических лабораторий моего отца. Отец подарил Алика школе. Директор школы прозвал нашего лирика искусственным соловьем китайского императора из старинной сказки Андерсена. Он невзлюбил Алика, и металлический лирик пылился вместе со всяким хламом в школьном запаснике. Почему выпустили Алика? Не знаю. Да и никто из школьников этого не знал. Может, директор школы специально выпустил его, предполагая, что Алик осрамится и докажет всем присутствующим, в том числе и будущим кибернетикам, что лирика не может быть созданием механического ума, что она рождается, как пение соловья в лесу, как светлый свист иволги, как эхо, как перебой человеческого сердца, предчувствующего нечаянную радость или столь же внезапную беду. Алик вышел на сцену автоматической походкой. Кибернетики, создавшие его, по-видимому, не очень заботились о том, чтобы придать ему красивую внешность. У него было неподвижное лицо старинного Петрушки или Степки-растрепки: длинный, несуразный нос, большой рот и растерянные глаза зверька, пойманного в капкан. Появление его вызвало смех сидящих в зале. Игрушечный комик? Актер-кукла? Какую глупость или пошлость он сейчас скажет, чтобы рассмешить нас? Но минуту спустя нам стало стыдно. Он начал читать стихи. Его голос, живой и невыразимо искренний, соответствовал тому, что он читал. Сквозь строчки и слова пробивалось наружу чувство, обнаженное и мудрое чувство, раскрывая нам нас самих, то глубокое и сокровенное в наших душах, чего мы не замечали в обыденные часы. Я смотрел на Алика. Его лицо оставалось таким же деревянным и неподвижным. И от несоответствия между лицом читавшего и тем, что он читал, создавалось странное и щемящее чувство двойственности. Бездушие облика и глубокая душевность голоса, тона и мысли создавали впечатление, которое вспоминалось мне потом не раз. Я смотрел на Алика с восхищением и жалостью. Мне даже показалось, что он очень страдает от неслитности своего механического бытия с тонкой и сложной мыслью, запертой в неодухотворенную оболочку, что его стихи отражают его душевное состояние. Но вот он кончил читать. Я взглянул на директора школы. На его лице отразились недоумение и досада. Он не ожидал, что механический поэт окажется подлинным лириком. Директор пожал плечами и сделал жест, который делают люди, осуждая плутоватую ловкость фокусника и шарлатана. Как я затем убедился, директор не подобрел к Алику, и после окончания вечера Алика отнесли туда же, в пыльный отсек чердака, и поставили рядом с рухлядью. Стихи и выступление Алика произвели сильное впечатление не только на меня, но и на всех школьников. Во время короткого перерыва ко мне подошел Борис Заметное и восторженно сказал: - Твой отец гениальный человек! Я в этом никогда не сомневался. Сегодня он посрамил директора и преподавательницу литературы. Чего стоит их утверждение, что машина в лучшем случае может быть Сальери и никогда Моцартом. А кто же Алик, как не Моцарт? Какая глубина и душевность! Прошло несколько дней, а я все думал и думал об Алике. Я не запомнил слов его стихов, но музыка их возникала во мне, унося меня на простор мечты, в самые глубины природы и чувства. Меня невыразимо тянуло к Алику, хотелось еще раз взглянуть на него, на его деревянное неподвижное лицо Степки-растрепки, на его большой рот, произносящий дивные, то грустные, то полные радости, слова. Я спросил директора: - Где Алик? - Где и должен быть, - ответил директор. - На чердаке. - Почему? - тихо спросил я. - Очень просто. Потому что он вещь. Вещь? Как же так? Разве может вещь сказать о мире и о себе с такой искренностью и силой, с какой говорил Алик?

4

Вот я снова у родителей в старинном доме, построенном из бетона и стекла. Я расспрашивал отца об Алике. Он улыбался. - Алик безделка, пустяк. Нам удалось создать искусную модель, почти повторение внутреннего мира одного современного поэта, увлекающегося кибернетикой и охотно согласившегося на этот не столь уж сложный эксперимент. Но, пожалуйста, не воображай, что возможности Алика неисчерпаемы. Он все же зависит от программы. Отец брал лист бумаги и чертил схему устройства, писал формулы. Я был в недоумении. Какое отношение имели эта схема и эти цифры к тем дивным стихам, которые я слышал на школьном вечере? Потом, отец уходил. Его звали дела. Он возвращался из института возбужденным, после того как провел много увлекательных и напряженных часов возле Большого мозга, занятого расшифровкой сигналов, полученных с Уазы. Работа подвигалась медленно, слишком медленно даже для такого терпеливого и настойчивого человека, как мой отец. Проходили буквально недели, а иногда и месяцы, пока обозначение какого-нибудь уазского предмета или явления чуточку приоткрывало свой смысл, странный, загадочный, парадоксальный смысл, намекая людям на то, что бытие разумных существ Уазы имеет не так уж много общего с земной жизнью. Отец рассказывал об этом в общих чертах. И я не все мог понять из того, что он говорил своим друзьям. Он утверждал, что земной человек - это, метафорически говоря, эволюция, осознавшая самое себя. На Уазе темпы процесса были, по-видимому, более быстрыми, и эволюция осознала себя раньше, чем на Земле. И, кроме того, цивилизация Уазы на много миллионов лет ушла вперед, обогнала нашу земную цивилизацию. Уазское мышление достигло необычайного развития, раскрылась сокровенная сущность всех вещей. Абсолютное знание? Знание не может быть абсолютным. Скажем осторожнее, глубокое знание. Но странно другое, в чем до сих пор не может разобраться Большой мозг. Там, на Уазе, по-видимому, существует среда, не имеющая ничего общего с той, что у нас на Земле. Что это за среда? Пока не ясно. И именно это обстоятельство осложняет и затрудняет расшифровку. Друзья моего отца, сотрудники его института, горячо и подолгу спорили, обсуждая эту проблему. Особенно горячился Виктор Капустин, молодой теоретик, знаток математической логики. - Человеческое мышление, - говорил он, - его логика соответствует логике вещей, логике самой природы. Этому учили великие мыслители Маркс и Энгельс. Чтобы понять логику уазцев, нужно знать мир, который их окружает. - А может, у них все наоборот, - вмешалась Марина Вербова. - Предметы дышат, смеются и плачут, размышляют, а люди - это "вещи в себе", погруженные в невозмутимое спокойствие сонного бытия. Я, разумеется, шучу. Но что мы можем сказать об этом мире, о котором мы пока так ничтожно мало знаем. - И будем ли знать больше, дорогая Марина? - сказал скептически настроенный Евгений Сироткин. - Сомневаюсь. Отец рассердился. - А давно ли мы взялись за расшифровку? Терпение, Сироткин! Год или два и мы проникнем в тайну их мышления и ответим им на их языке. Каникулы близились к концу. Но на лице матери я уже больше не замечал тревоги. По-видимому, отец отказался от своего первоначального замысла взять меня из Лесного Эха и отправить туда, где меньше пережитков наивного антропоцентризма. Теперь я чувствовал себя дома спокойнее, но, странное дело, весь отдался интересам отца, занятого изучением далекой Уазы. Большой мозг снился мне. Совсем по-детски я почему-то представлял его себе красавцем и героем, вроде античного бога, с правильными чертами длинного, узкого лица. Я как-то сказал об этом отцу. Он рассмеялся: - Зачем ему человеческая внешность, а тем более божественная? Он и без того умнее и прекраснее любого божества. У него, может быть, нет ни лица, ни тела. - А душа? - вырвалось у меня. - У него есть интеллект. Логика. Умение вникать в сущность самых сложных явлений. Разве тебе этого мало? Отец насмешливо взглянул на меня. - У вас в вашем Лесном Эхе слишком большое значение придают внешности, форме. Судя по тому немногому, что мы знаем об Уазе и уазцах, там высокоразвитый мозг обошелся... Отец не успел закончить фразу. Его спешно вызвали в институт. Незаконченная фраза очень заинтересовала меня. "Высокоразвитый мозг обошелся..." Без чего обошелся? Уж не без тела ли? Как только придет отец, надо будет его спросить. Но отец пробыл в институте пять суток, не выходя из лаборатории и почти не смыкая глаз. Только через полгода мы с матерью узнали, почему мой отец пять суток не выходил из лаборатории. Именно за эти пять суток чуточку приоткрылась одна из тайн уазского мышления, и мир узнал об Уазе чуточку больше, чем знал до того. Как удалось выяснить моему отцу, разумеется с помощью Большого мозга, в мышлении уазцев почти не было языковых знаков, то есть слов для обозначения неодушевленных предметов. Можно было подумать, что на этой удивительной планете все состояло только из живых существ. Но это было невероятно, отдавало пережитками древнего витализма, противоречило логике, тысячелетнему опыту и, наконец, здравому смыслу. Мой отец был рад и не рад своему открытию. Как я уже упоминал, он был непримиримым и принципиальным противником антропоцентризма, считая, что дальнейшее развитие диалектической логики все дальше и дальше уводит нас от наивных и банальных способов видения мира. И вдруг эта Уаза с ее странным мышлением! Кто же живет там, на этой парадоксальной планете - поэты, художники или первобытные люди, мысленно одушевляющие все предметы, превращающие все увиденное в грандиозную и поэтическую метафору, как наши далекие палеолитические предки? Чепуха! Тогда как бы они сумели создать кванттелеграф, использовать динамику сверхсовременной физики для связи с людьми Земли? Эти проблемы обсуждали ученые, философы, журналисты и даже мы, школьники в Лесном Эхе. Однажды мы спросили нашу молоденькою преподавательницу литературы Алису Козловскую, что думает она об Уазе и загадочном уазском мышлении? Но Алиса Козловская ужасно смутилась и чистосердечно призналась нам, что чем больше она думает об Уазе, тем удивительнее ей кажется эта странная химеричная планета. Если бы о ней не говорили ученые, она подумала бы, что ее придумали фантасты и поэты. Борис Заметнов частенько приставал ко мне с одним и тем же вопросом: - Как ты думаешь, Микеланджело, значит, вся Уаза один сплошной живой организм? Микеланджело - так звучало мое имя, о чем я, кажется, забыл сказать. Но фамилия у меня была очень простая: Петров, Микеланджело Петров звучало несколько выспренне, но я к этому привык, и привыкли другие. Мой отец с юношеских лет преклонялся перед гигантской мощью великого итальянского мастера и дал мне это имя, не столько думая обо мне и моем будущем, сколько о своем любимце. - Ну, Мика, что же ты молчишь? - Ты, разумеется, хочешь знать не мое мнение, а мнение моего отца. Отец считает мысль о том, что планета Уаза живое существо, абсурдной. - Ну, а почему же тогда в языке уазцев нет слов, обозначающих неодушевленное? - Отец считает это загадкой, которая выяснится, когда мы об этом спросим самих уазцев. - А это скоро, Мика? - Нет, не скоро. Слишком большое расстояние даже для квантов.

5

Лесное Эхо! Мне на всю жизнь запомнилось озеро среди берез, тропинка в лесу, крутая гора с карабкающимися на нее соснами, раскаты грома в конце весны, свист иволги, негромкий монотонно лепечущий звон воды в ручье. Я любил своих школьных товарищей и, окончив школу, не порывал с ними связи, как бы далеко ни забросила их судьба. Я получал от них известия с Марса или из окрестностей Сатурна, из обжитого и освоенного космоса и носил в кармане их возникающие изображения, их добрые лица, глядящие на меня из прошлого в будущее, из прошлого, которое навсегда связало и соединило нас. Но был у меня еще один приятель, существо, не принадлежащее к человеческому роду, но проявлявшее, однако, временами высшую человечность и одухотворенность. Алик! Мы извлекли его с чердака, упросив директора школы разрешить нам это. Мы отнесли его в одну из школьных лабораторий. Отнесли? Разве он не умел ходить? Нет, мы просто не хотели без надобности включать программу, ибо он мог двигаться, только читая стихи. Говорил ли он? Нет. Рассуждал? Ни в коем случае. Спрашивал? Нет. Отвечал? Тоже нет. Он мог только читать стихи, превращая в поэму весь мир, самого себя и нас. Потом он снова превращался в неподвижный предмет, такой далекий от того, что он только что читал. Своим чтением он останавливал бегущие секунды, погружая нас в мир своих и наших чувств. Слова, которые он произносил чуточку картавя, ликовали и грустили, плакат и смеялись. Это плакало и смеялось человеческое сердце, как в древней сказке замурованное в бездушную оболочку - в дерево или камень. Это плакал и смеялся мир вне и внутри каждого из нас. Однажды Алик прочел нам стихотворение про неизвестную планету, чем-то похожую на Уазу. Казалось, он преодолел пространство, победил время и побывал там, где не бывал еще никто. Он рассказывал нам, как проснулись вещи и заговорили камни. Затем он погружался в сон, сам превращался в вещь. И возле него была тишина. Нет, не та, что возле озера в лесу на тропе, а совсем другая, неподвижная тишина вещей, тишина полного небытия. Мы жили шумной, веселой жизнью. Я чуть было не сказал: неповторимо веселой и шумной. Нет, впоследствии я мог при желании вновь переживать сладость или горечь возвращавшихся минут детства или юности благодаря заботе и предусмотрительности моего отца. Аппарат, созданный Институтом времени, вобрал в себя многие минуты и часы моего ускользнувшего прошлого, "замоделировав" мое бытие. А потом этот аппарат-двойник долгие годы стоял в одной из кладовых института, не нужный мне, ибо я больше всего на свете ценил настоящее и вовсе не хотел возвращаться в прошлое. Живя в Лесном Эхе, я много бегал, плавал, ездил, летал. Летали мы медленно на стареньких аппаратах, как в прошлом веке. Это были спортивные аппараты, давно вышедшие из употребления. Но я уже говорил о том, что директор школы был старомодным человеком, принципиально старомодным. Возле школы не было глубоких водоемов, и нам было незнакомо то сильное и своеобразное чувство, которое испытывают люди, спускающиеся на океанское или морское дно. Я любил плавать и летать, но еще больше ходить. Когда идешь пешком, не пользуясь никаким транспортом, кроме своих легких мускулистых ног, испытываешь огромное наслаждение. Став старше, я понял почему. Быстрое движение как бы растворяло мир живых форм; глаз не замечал коричневых стволов сосен, зеленого овала холма, синей ряби речной быстрины, яблока, свисавшего с ветки, птичьего клюва, ягод в траве, медленно плывущего облака, лиц прохожих. Но когда я шел по тропе, вместе со мной не спеша шествовал мир. Он был как симпатичный собеседник, нежданный друг, показывающий свои края. Как-то во время каникул отец спросил меня: - Я обратил внимание - ты, кажется, любишь ходить пешком? - Да. - Но ходьба отнимает много времени. А время бесценно. Я не стал, разумеется, рассказывать отцу, почему я так люблю ходить пешком. Я опасался, что мое объяснение может показаться ему недостаточно логичным или, еще того хуже, наивным. - И к тому же ходьба, - продолжал отец, - приучает к пассивному созерцанию. Отец, по-видимому, не очень любил спорт. А природу? Не знаю. Не уверен, что он ее очень любил, а если и любил, то по-своему. Он был слишком энергичен и подвижен, чтобы пассивно любоваться восходом или закатом солнца. И, кроме того, он слишком много знал о Солнце. Я же очень любил природу и был счастлив оттого, что нашу школу окружали леса. Зимой в снегу можно было увидеть петляющие следы зайца, белку на ветвях кедра, большие детские глаза оленя. Зверей никто не трогал, и они не боялись людей. Я знал, что этот лесной мир станет приятным воспоминанием. Как только я кончу школу, я возвращусь в мир быстрого движения, где люди больше всего на свете ценят время, посвященное познанию и труду.

6

Нет, эта Алиса Козловская совершенно не знала нас подростков. Представьте себе, она попросила нас написать классное сочинение на тему о том, что такое старость. Прежде чем сесть писать, я вспомнил все, что знал о старости. А я знал о ней пока не много. Мой отец считал слово "старость" наивным и устаревшим выражением, искажавшим суть явления. - Старость, - говорил мне отец, - вот это уж вовсе не обязательно. Процесс старения - это процесс порчи наследственно-информационного аппарата. По выражению твоего лица я вижу, что ты не понимаешь, о чем я говорю. Ну, а если я тебя спрошу, почему ты сегодня совершенно такой же, каким был в прошлом году, хотя все знают, что каждый организм биохимически обновляется за восемьдесят дней? Представь себе, что ты проснулся, взглянул в зеркало и не узнал себя. На тебя из зеркала смотрело лицо, не имеющее с твоим лицом ничего общего. Оно изменилось, стало некрасивым, черствым. Не беспокойся, ни с тобой, ни с кем из твоих приятелей это не случится. Почему? Потому, что каждая возникающая, вернее - обновляющаяся, клетка с ее сложным химическим аппаратом получает от нуклеиновых кислот, от их наследственной "памяти" точное указание, как себя строить. Говоря образно, тебя помнит каждая клетка твоего организма, вернее - не тебя, а себя, то есть частность, но в целом получаешься ты, хотя целое и частность - это не одно и то же. Слушай дальше: но вот наследственно-информационный аппарат, клеточная и молекулярная "память" начинают портиться от действия энтропии. Человек, занятый и долго не смотревшийся в зеркало, вдруг видит, что его лицо изменилось, деформировались губы, нос, щеки, поседели волосы. Клетки организма не в состоянии себя строить с той бесподобной точностью, как они это делали, пока организм был молод и сопротивлялся действию энтропии. Кто же ответствен за это? Информационно-наследственный аппарат, клетки и молекулы начинают забывать, каким ты был еще недавно. Как видишь, опять все упирается в "память". Но если устранить порчу этого аппарата, то не будет никакой старости. Одна из лабораторий нашего института занимается решением этой проблемы. Может быть, ты доживешь, Микеланджело, до того времени, когда клетки и молекулы долго-долго, бесконечно долго будут помнить, каким ты был вчера, чтобы не дать тебе измениться к худшему завтра. Слова отца произвели на меня сильное впечатление. Я сразу же вообразил себе мир, населенный живыми существами, но без этого столь важного и необходимого аппарата. Они "обновлялись" бы каждые полгода, меняя глаза, нос, губы, весь облик. Если бы это было так, мир походил бы на беспрерывный маскарад, на безобразный спектакль. Но, к счастью, это не так. Я изложил эти мысли в классной работе. Но моя работа, по-видимому, не понравилась учительнице. Она сказала мне: - Петров, вы неправильно поняли тему. Я просила написать не о старении машин, а о старении человека. Когда она сердилась на меня, она всегда называла меня просто Петровым. Я промолчал, хотя готовый ответ уже висел на кончике моего дерзкого языка. Неужели она не может понять, что второму закону термодинамики подвластны не только вещи, но и она сама, Алиса Козловская? А через час после этого разговора я забыл об энтропии, термодинамике, старости, старении, школе - я встретил на лесной тропе Таню. Она шла и негромко читала стихи, которые сочинил поэт, чьей моделью был Алик. И я не знал, читала ли она шутя или всерьез. Она картавила, явно передразнивая моего неодушевленного друга. - Таня! - окликнул я ее. - А, это ты, Петров? - Да, я. Если ты не забыла, меня зовут Микеланджело. - Петров звучит проще. Естественнее. И твоя фамилия больше похожа на тебя, чем твое имя. Микеланджело? Торжественно и смешно. Но ты не сердись на меня, Петров. Ты же не виноват, что тебя так назвали. - Не виноват. - Ты куда идешь? К озеру? Пойдем вместе. - Пойдем. - Ты такой ненаходчивый, Петров. Повторяешь все, как автомат, как хорошее запоминающее устройство. А скажи, пожалуйста, правда, что твой Алик плагиатор? Говорят, что он заимствовал свои стихи у одного современного поэта. - И правда, и неправда. Он же двойник поэта, его модель. И то, о чем ты говоришь, нельзя назвать заимствованием. - А ты уверен в этом? - Уверен. - А твой знаменитый отец? - Тоже уверен. Таня рассмеялась. - "Тоже"? Ты "тоже", или "тоже" твой отец? Или вы оба "тоже"? Ну, не хмурься, пожалуйста. Ты умеешь свистеть? А я умею. Она вложила в рот два пальца и громко свистнула. Лицо у нее стало озорным, как у мальчишки. - Слушай, Петров, а правда, что там, на Уазе, люди растерянные и грустные, а вещи веселые и очень умные? - Может, да, - ответил я уклончиво. - А может, нет. - Но Большой мозг-то, наверное, это знает? - Спроси у него. Что ты у меня спрашиваешь? - А если он ответит, как ответил мне ты: "Может, да, а может, нет", - этот твой Большой серьезный и очень скучный мозг? - Не все такие веселые, как ты. - Ладно! Оставим в покое Большой мозг. Послушай, расскажи мне лучше о Микеланджело, о его жизни. - Он тоже не был веселым. - Я спрашиваю не о нем, а о тебе. О великом скульпторе я могу узнать из книжки. Я покраснел и начал подыскивать слова, чтобы ответить ей, но ничего не приходило в голову, как у доски, когда не знаешь урока. - Ты всегда смеешься, всегда шутишь. - Ну нет. Не всегда. А только когда разговариваю с тобой, Петров. - А почему? Она не ответила на мой вопрос. И, немножко помолчав, сказала: - Мне говорили, что Микеланджело слишком самоуверен и нескромен... - Неправда. Я... - Я спрашиваю не о тебе. О настоящем Микеланджело. О том, у которого фамилия Буонарроти. - Ну и обращайся к нему, к этому Буонарроти. - Но его нет. И нет даже его внутренней копии, его модели. В том далеком веке, когда он жил, ученые еще не умели моделировать работу мозга. Как скучно с тобой, Петров. Я сейчас исчезну. - Убежишь? Свернешь с тропинки в лес? - Нет. Просто исчезну. Ты мне надоел. Примерь-ка вот эти очки. Быть может, они сделают тебя более наблюдательным. Она вынула из висевшей на боку сумки полупрозрачную вещь, действительно чем-то напоминавшую очки, и надела мне на нос. Рассмеялась и исчезла. Я слышал смех. Кто-то смеялся рядом. Но у того, кто смеялся, не было материальной оболочки - ни лица, ни фигуры. Наконец, вдоволь насмеявшись, она сказала: - Это мне старший брат подарил. Нравятся тебе? Но какой ты рассеянный! Ведь не я надела на себя шапку-невидимку. Скорей ты ее надел. Ведь у тебя на носу волшебные очки. Пауза. Затем веселый крик: - Ну, что ж ты стоишь? Лови! Я кинулся, но поймал пустоту. Невидимая Таня была рядом. Тогда я снял очки, и вот из пустоты возникло ее лицо, смеющийся рот, бегущие ноги.

7

Лесное Эхо стало воспоминанием. Я окончил школу, сдал трудный экзамен и поступил в Институт времени работать и учиться на отделение математической лингвистики. Впоследствии я перешел в другую лабораторию, к знаменитому кибернетику Евгению Сироткину, где столкнулся с проблемами куда более сложными. Институт времени был одним из самых старых научно-исследовательских центров Земли, он был создан еще в конце XX века. Тогда не только физиологи, но и ученые многих других специальностей начали изучать человеческую память во всех аспектах. До конца XX века памяти не уделяли того внимания, которую она заслуживала. Память была сравнительно мало изучена. Усиленный теоретический интерес к проблеме памяти возник в связи с развитием кибернетики, а также с изучением удивительных свойств нуклеиновых кислот, хранителей и передатчиков наследственной информации для химических процессов, происходящих в организме. Ученые поняли грандиозное значение всех видов информации и памяти в эволюционном процессе, в становлении человека и развитии человеческого мышления. По-новому взглянули ученые на такие явления как возникновение языка, рисунка, письменности, книгопечатания, документального кино, телевидения и всех других бесчисленных видов связи. Всем стало ясно, что стремительное развитие средств информации от возникновения человеческого языка в эпоху среднего палеолита и до создания квантового телеграфа было стремительным увеличением могущества человека, его победы над временем и пространством. Могущество коммунистического общества, его власть над природой увеличивались с каждым десятилетием. Наступила эпоха "одухотворенной" техники. Что бы это значило? Это значило, что аппараты стали выполнять не только физические функции, но и функции интеллектуальные. Машина научилась "думать", вернее - ее этому обучили. Необычайные успехи физиологии и физиологической кибернетики породили множество дискуссионных вопросов, требующих ответа. Физиологи, кибернетики и философы спорили уже не о том, может ли машина "думать", этот вопрос давно решила жизнь, а может ли она "чувствовать"? Имеет ли право ученый, не придя в конфликт с традиционными нормами этики, создать "чувствующую", "эмоциональную" вещь? "Вещь" следовало бы взять в кавычки, потому что, став чувствующей, вещь тем самым приобретала новые качества, несвойственные вещам. Запретить ученым заниматься изучением этих проблем было нельзя, это могло бы затормозить развитие науки. Ученые и философы спорили, но споры не мешали, а, наоборот, содействовали успехам науки в коммунистическом обществе. Ученых в их теоретических поисках и экспериментах стимулировало одно важное обстоятельство. Освоение космоса, особенно далеко за пределами солнечной системы, требовало необыкновенного могущества информации и всех видов памяти. В помощь космонавтам и исследователям-ученым в тех районах вселенной, где физико-химическая среда была опасной даже для жизни, защищенной всеми имеющимися средствами, потребовались новые способы постижения неведомого. Таким средством могло быть искусственно созданное существо, обладающее не только гигантской памятью, но и эмоциональным восприятием действительности. Такое существо могло бы передать человечеству и науке полную информацию о той части вселенной, где не мог пребывать сам человек. Таким образом человечество смогло бы послать вместо своих живых представителей "разум" и "чувства", внедренные в аппараты нового типа, искусственное психическое поле. Изучением поля "пси" в Институте времени занимались две большие экспериментальные лаборатории. Одну из них возглавлял Евгений Сироткин, другую - Марина Вербова. Евгений Сироткин вел большую экспериментальную работу, пытаясь создать размышляющий и чувствующий аппарат - искусственное психическое поле. Он был человек очень талантливый, но увлекающийся и нередко давал философам и журналистам повод сомневаться в правильности избранного им пути и упрекать его в том, что изучение "чужого" и создание искусственного "я" стало для него чуть ли не самоцелью. В институте многие сотрудники говорили, что он дал повод для этих упреков, создав на стыке кибернетики и искусства что-то вроде литературного персонажа, названного условно Кумби, но сотворенного не из слов, а из материала, из которого создавались "думающие" машины. Сироткин обычно отшучивался и говорил, что созданный им персонаж - это первая ступень на той лестнице познания, которую он создает. Был ли прав он или правы были философы и журналисты - сказать трудно. Мой отец был на его стороне и говорил, что полезен всякий смелый эксперимент на пути к решению гигантской задачи создания искусственного психического поля. Проблематика лаборатории, возглавляемой Мариной Вербовой, до поры до времени вызывала гораздо меньше споров. Вербова и сотрудники ее лаборатории изучали химическую и физиологическую сущность памяти. Значение ее работ для развития науки трудно было переоценить. Многие считали, что достижение лаборатории Вербовой приведет к еще большей победе над временем. Тщательное изучение человеческой памяти показало, что множество фактов и событий хранятся в резерве памяти и остаются неиспользованными человеком в продолжение его жизни. Природа как бы превращала человека в хранителя неиспользованных богатств. Можно ли этот резерв использовать? И как? На все эти вопросы пыталась ответить Вербова. Несравненно более скромные задачи ставила себе лаборатория математической лингвистики. Заведующий отделом машинного перевода лингвист Рин уделял мне много внимания, знакомя меня с языкознанием и кибернетической техникой. Это был пожилой, необычайно бодрый человек, влюбленный во все человеческие языки, древние и новые. Он терпеливо и настойчиво прививал мне любовь к языкам и математике. Зная множество древних и забытых языков, он, однако, очень любил современность и следил за всем новым и интересным, что появлялось в жизни общества, в быту, в науке, в технике и искусстве. Из всех искусств он больше всего ценил архитектуру и музыку. В свободные от работы дни и часы он вместе с сотрудниками лаборатории, такими же жизнерадостными, как он сам, садился в машину быстрого движения и отправлялся в путешествие. По его желанию или желанию его спутников машина замедляла движение. И тогда сквозь прозрачную стенку аппарата была видна местность, где луга и поля перемежались большими, похожими на рощу садами. Специальные оптические приборы то приближали, то удаляли пейзаж, иногда выделяя то, на чем стоило остановить внимание. Так на фоне плывущего облака возникал кедр или озеро, видное до самого дна, - живой и прекрасный аквариум, впаянный в природу. Мне нравились эти чудесные прогулки, встречи с людьми самых разных профессий. Однажды мы провели день на агрофизической ферме. Все здания здесь были построены по проекту одного из агрофизиков, занимавшихся в свободное время архитектурой. Постройки были с такой органической необходимостью и музыкальной легкостью вписаны в пейзажи, как живые и дышащие слова бывают впаяны в лирическое стихотворение. Ритм местности и вписанного в него поселка действовал на воображение, сердце здесь билось учащенно, дышалось, как в хвойном лесу. Но самое поэтичное - это цвета, которыми были окрашены жилые дома и лаборатории. Играя всеми оттенками, они создавали живую картину, созданную не в воображении и не на холсте, а в самой действительности. Сады, дома - все было окутано тихой и светлой мелодией. - Кто сочинил эту музыку? - спросил я Рина. - Здешний Моцарт. По специальности он пчеловод. Хотите, я вас познакомлю? Он познакомил меня с нашими гостеприимными хозяевами-агрофизиками, знатоками фотосинтеза, полупроводниковой техники и Солнца. Директор агрофизической фермы, очень живой молодой спортивного вида человек, был влюблен в Солнце, в полупроводники и в историю своего края. Он повел нас в фильмотеку, и я как бы взглянул в поток времени, стремительного и яркого. Перед нами прошли картины середины прошлого века, когда на месте агрофизической фермы был целинный совхоз и по степи ходили тракторы и комбайны, а молодые энтузиасты-комсомольцы жили в палатках. Затем вместе с историей края мы перенеслись в совсем недавнее прошлое, в то десятилетие, когда люди коммунистического общества овладели тайнами фотосинтеза и Солнце из явления физического и поэтического превратилось в явление домашнее и было приобщено к производству и быту. Солнце! Оно здесь было везде: и на картинах, и в приборах, и на лицах сотрудников, все было залито Солнцем, лаборатории и поля. - Я солнцепоклонник, - сказал, улыбаясь, директор агрофизической фермы. И он прочел нам стихи старинного поэта о Солнце.

Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и Солнца.

Теперь я хочу рассказать о своей работе в лаборатории математической лингвистики. Сначала, как и полагается новичку, я получил не слишком сложное поручение от лингвиста Рина. Я обучал новую, только что выпущенную из производства машину искусству перевода. Машина, разумеется, не знала, что в другом помещении и в другие часы я ходил учиться сам к другой и очень опытной машине. Я был как бы посредником между двумя машинами, но это отнюдь не унижало мое человеческое достоинство, ведь я отлично понимал, что машины вобрали в себя человеческую память, во много раз усиленную, и человеческую понятливость, тоже умноженную. Машины переводили с древних языков и как бы воссоздавали давно утраченный мир с его духовными богатствами. Как удивились бы древние греки и римляне, если бы знали, что посредниками между ними и их далекими потомками станут машины, безошибочно улавливающие все оттенки древней мысли, все семантические особенности древних языков. Моим машинам, конечно, было далеко до Большого мозга, взявшего на себя обязанности тоже в своем роде посредника, но не между древними и нами, а между Землей и далекой планетой Уазой. Ведь Большой мозг решал задачу гигантской семантической сложности, он пытался расшифровать способ отражения мира далекими и непонятными существами. Многие машины нашей лаборатории помогали Большому мозгу, подсчитывая, классифицируя, сравнивая, анализируя знаки загадочного языка. Каких только машин у нас не было! Машины-семантики, машины-фонетики, машины математической логики, машины, специализировавшиеся на анализе грамматических форм. Руководитель лаборатории Рин любил повторять слова великого лингвиста Вильгельма Гумбольдта, сказанные им задолго до победы Коммунизма, когда все народы еще не объединились в одну великую семью: - Человек окружает себя миром звуков для того чтобы воспринять и переработать в себе мир предметов. Каждый народ обведен кругом своего языка... Вот и мы старались с помощью лингвистических машин перейти через круг, которым обвел себя народ далекой и загадочной Уазы. Из всех машин филологической лаборатории мне, пожалуй, больше всего нравились машины-фонетики. Я любил заходить в тот зал, где они стояли. Это был словно мир звуков. Мелодичными девичьими и детскими голосами фонетические аппараты воспроизводили звуки всех земных языков. Эти голоса как бы раскрывали фонетическую суть слов, приобщал нас к бесконечному разнообразию звуковых форм. Но однажды вечером, войдя в фонетический зал, я остановился, сильно взволнованный. Я услышал странные и причудливые звуки неземного языка. Звуки то набегали, то удалялись, создавая чудесную звукопись неизвестных фонетических форм. Машина воспроизводила звуки, как бы приближая меня к чему-то неведомому, что страстно хотелось узнать и узнать поскорей. Казалось, сама Уаза с помощью этих машин обращалась ко мне, но я не в силах был ее понять. Не сразу я пришел в себя и сообразил, что все эти неземные и причудливые звуки - отголоски неизвестного и прекрасного - не больше чем фонетическая гипотеза, созданная лингвистом Рином. Логика сорвала покров с истины. Но мне все же хотелось верить, что это не только гипотеза. Да, каждый народ был обведен кругом своего языка, думал я, но люди коммунистического общества преодолели все языковые и этнические барьеры. Наступит день, когда мы перейдем через круг звуков, которым окружил себя народ Уазы. Послышались шаги. Я оглянулся. Вошел лингвист Рин с усталым и озабоченным лицом. - К нашему несчастью, - сказал он, - в уазском послании слишком мало слов. О, если бы оно было таким же обстоятельным, как "Илиада" или "Война и мир"! Тогда бы нашим машинным логикам и семантикам гораздо легче было бы определить и сравнить грамматические формы. В эти дни я много думал о языке, в котором не было знаков для обозначения неодушевленных предметов. Я пытался представить себе мир, где все жило, дышало, даже скалы, как в древней сказке или в великих поэмах Гомера. Мой отец постарел, осунулся, он напрягал все свои духовные и физические силы в единоборстве с загадкой, которая водила за нос его и всех его помощников, программировавших работу искусственного аналитика, математика и лингвиста. Логики, философы и нетерпеливые журналисты уже начали высказывать сомнения, намекая на то, что Институт времени идет по ложному пути. "Мир без предметов", - так называли они Уазу. И упрекали отца за то, что его гипотезы и догадки противоречат законам природы. И нашелся один, по-видимому очень дерзкий, человек, который назвал моего отца отсталым антропоцентристом. Отец ходил с терпеливой улыбкой на исхудавшем лице. Что ему оставалось делать? Молчать. Пока только молчать и улыбаться. Он еще скажет свое слово, он и Большой мозг, аналитические способности которого стали мишенью для скептически настроенных фельетонистов и карикатуристов. В узком кругу своих помощников, учеников и друзей, сотрудников Института времени мой отец высказал одну гипотезу, еще одну после многих, высказанных раньше. Отец сказал задумчиво и тихо, как бы спрашивая самого себя и своих единомышленников: - Разве мы не можем допустить, что цивилизация Уазы обогнала земную цивилизацию на много миллионов лет? Можем. А если это верно, почему нам не допустить следующую возможность: необычайное развитие кибернетики позволило уазцам создать иную среду вокруг себя, среду, пропитанную памятью, интеллектом, одушевив и оразумив почти весь окружающий их мир. Возможно ли это? Я спрашиваю не только самого себя, но и вас... - Сомнительно... - сказали друзья и ученики отца - Во всяком случае, маловероятно. - Но поймите меня, - горячился отец, - я ломаю голову над этой загадкой. И я высказываю это предположение, чтобы не думать, будто уазцы пошутили и решили нас разыграть, специально для этого создав язык, обозначающий только одушевленный мир. - Не исключена и такая возможность с точки Зрения теории вероятностей, сказала Марина Вербова, улыбаясь насмешливо и ласково, как только она одна умела улыбаться. Отец обиженно нахмурился. Он не мог допустить, чтобы кто-то осмелился его дурачить, даже загадочные существа. - Чепуха! - ворчал он. - Просто пережитки антропоцентризма мешают всем взглянуть на интересующую нас проблему не предвзято, объективно, со стороны. Мы во всех случаях подставляем самих себя, свои понятия, свои привычки, свои представления, свои чувства, свой опыт. Чтобы понять язык Уазы, нужно вывернуть наизнанку привычную логику. Вот и все.

8

Я быстро освоился с Институтом времени и со многими его чудесами. Но, может быть, лучше бы мне с иными из них и вовсе не заводить знакомство. Одним из самых больших чудес был Кумби, Юлиан Кумби, Кумби второй. Существовал и Кумби первый, о котором я расскажу позже, но Кумби первый был человек, хотя и обладал поистине нечеловеческой памятью. Кто же такой Кумби второй и, вернее, что это такое? Я уже вскользь упоминал о нем, когда рассказывал о проблемах, изучением которых занималась лаборатория Сироткина. За Кумби как раз и упрекали Сироткина философы и журналисты, утверждая, что он, Сироткин, идет отнюдь не по главному пути в попытках создать психическое поле, способное заменить мозг человека при освоении вновь открытых планет. По словам сотрудников этой лаборатории, Сироткин вовсе не придавал большого значения Кумби, но считал, что его создание поможет двинуть дело дальше. Да, это не генеральная линия его исследований поля "пси" и бесчисленных экспериментов, а боковая, но тем не менее она нужна. Уже одно то, что Кумби второй обладал искусственным психическим полем, то есть эмоциями, памятью и даже фантазией, а кроме того, был попыткой еще небывалого моделирования человеческого "я", делало его создание чрезвычайно ценным для дальнейшего развития кибернетики. В институтских Ученых записках я прочел, что Кумби нечто вроде литературного персонажа, вымышленного человека, с той только разницей, что его создали не на бумаге, а в реальности. Дальше в Ученых записках говорилось о том, что это искусственная модель человеческого характера, только сделанная не из слов, а из материала, хотя, может быть, и не более прочного, но более вещественного. А затем шли схемы и формулы. Сироткин, автор этой статьи, хотя и был выдающимся изобретателем и ученым, однако, по-видимому, не обладал даром популярного изложения. Из статьи его я все же не вынес ясного впечатления о том, как было создано поле "пси". Возможно, что я еще был слабо подготовлен для восприятия слишком сложных и новых научно-технических идей. Не очень-то прояснилось дело и тогда, когда я расспрашивал сотрудников лаборатории Сироткина и помогал создавать этот феномен. Сотрудник лаборатории Николай Вечин долго мне объяснял, кто такой Кумби, или, точнее, что это такое. Но я не могу сказать, чтобы его объяснения обладали строгой логичностью и ясностью. Казалось, он не столько объяснял, сколько играл в словесные жмурки, то приоткрывая смысл явления, о котором рассказывал, то снова закрывая его туманом неясных и смутных слов. Может, он потешался надо мной, этот Коля Вечин, как в Лесном Эхе, где мы вместе учились? Он был большой шутник и насмешник. Но, увидя растерянное выражение моего лица, Коля сказал: - О Кумби ясно и просто рассказать нельзя. Он весь состоит из противоречий. Но он так задуман его создателями. Ведь его создал один из помощников твоего отца, инженер Евгений Сироткин в соавторстве с писателем Уэсли вторым. Точная мысль инженера-конструктора и капризное воображение Уэсли второго, знатока человеческого характера... - Он сделал короткую паузу и сказал фамильярно-игривым тоном, как в школе Лесное Эхо на большой перемене: - Хочешь, соединю? - Соединишь? С кем? - не понял я. - И зачем? - Зачем? Это ты потом узнаешь. А с кем? Да вот с этим вечновспоминающим субъектом-объектом. - С Кумби? - Угу! Ты, я вижу, смышлен. Понимаешь с полуслова. - Ну, ну! Полегче! Нашел дурака. Соединяйся с ним сам... А меня избавь. Наверно, подключался не раз? - Случалось. - Ну и как? Не жалел потом? - О чем жалеть? Считай, что ты прочел приключенческий роман. Но, читая, ты все время знаешь, что эти часто опасные приключения случались не с тобой. А тут, брат, другое. Совсем другое. Тут себя от него не отделишь... - От кого? - Ну, например, от Кумби. И за его ошибки приходится расплачиваться тебе. Не только за ошибки, но и за удовольствия. А это уже не так плохо. - Не понимаю. Что же, я превращусь в него, как в древней сказке? - Вроде и да, вроде и нет. Зачем расспрашивать? Попробуй. Если хочешь, хоть сейчас. - Нет, только не сейчас. Во-первых, надо идти обедать. А во-вторых, мне и своя личность еще не настолько наскучила, чтобы ее менять на чужую. Пусть подключается твой Сироткин. Прошло несколько дней, и вот мне удалось узнать, что такое чужое "я", слить свою личность с экспериментальной личностью Кумби. Коля Вечин все-таки уговорил меня. - Костюм можешь не снимать, оставить на себе, - сказал он, усмехаясь. - Но свою память, а значит и все свое прошлое, сдашь мне на хранение. Не беспокойся, все будет в полной сохранности. Доводилось тебе сдавать на вешалку пальто и шляпу? Тут почти то же самое, с той разницей, что ты оставляешь не пальто и шляпу, а только самого себя. Ты, я вижу, начинаешь нервничать? Зря. Уверяю тебя, это пустяк. Ведь, в сущности, когда читаешь хорошею книгу, тоже сливаешься с личностью ее автора или героя. - Поставь точку, - сказал я. - Я готов. Через мгновение (это чреватое последствиями мгновение отделило мою собственную жизнь от чужой и чуждой мне жизни) я почувствовал себя приобщенным к чужому прошлому. Стало другим, обновилось все мое существо, каждая молекула, каждая клетка. И самое удивительное было в том, что я ощущал это обновление, переход из одного состояния в другое. Сначала я почувствовал легкое недомогание, кружилась голова, словно я летел с горы, сердце билось учащенно. Затем внезапный прилив энергии и бодрости заставил вскочить меня с места. Я ощущал, что теперь в моих жилах текла как бы не моя, а чужая, хмелившая меня кровь. Во мне возникли воспоминания, разумеется не мои собственные, а чужие воспоминания, сразу унесшие меня далеко за пределы Института времени и моей собственной судьбы.

9

- Кумби, - сказал мне девичий голос, - мне надоели твои фокусы и твои привычки. Ты вечно куда-то торопишься. Что за беспокойная натура! Но зачем тебе торопиться на Венеру? Там необжитой мир, противоестественная, неприспособленная для человека среда. Все это твое очеркистское тщеславие, желание показать, что ты ничего не боишься. Но ведь на самом-то деле ты очень боишься, я знаю. - Ничего ты не знаешь, Мария, - ответил я. - Я боюсь только одного сомнений. В прошлом году провел целых два месяца с тобой и не написал ни строчки. Ты заронила сомнение во мне, ты и твои скептические, насмешливые друзья, находившие, что во мне много энергии и мало таланта, что мои корреспонденции схематичны, а очерки поверхностны, что я не умею сказать о космосе ничего, кроме банальных, всем надоевших фраз. И если я не талантлив, поверхностен, за что же ты любишь меня, Мария? - Разве любят за что-то? Любят ни за что. За то, что ты вот такой как есть, ты и твоя улыбка, ты и твой лоб, ты и твои вечно взлохмаченные волосы... За то, что ты здесь со мной... - Здесь? Но надолго ли? Сейчас я здесь, а через сутки я буду далеко за пределами биосферы. Я и мои волосы превратятся в воспоминание. Разумеется, для тебя. Сам я очень сильно буду чувствовать свое присутствие в безгравитационной среде, в среде, где не на что опереться и где мысль подсказывает тебе, что, потеряв тяжесть, ты значительную часть себя оставил на уютной Земле. - Себя? Опять себя? А разве ты не будешь думать обо мне? - Чтобы думать о тебе, нужна точка опоры, гравитация, твердое тело под ногами. Но когда висишь, не ощущая ни потолка, ни пола, думаешь, что хорошо бы сейчас постоять или посидеть, думаешь о самых элементарных вещах. А ты, дорогая Мария, сложная личность, слишком сложная. И я люблю тебя вместе со всей твоей сложностью, со всеми твоими причудами. Но люблю только тогда, когда чувствую под ногами твердую почву... - Раз ты дорожишь твердой почвой, зачем же тебя тянет туда? - Профессия. Склонности. Я очеркист. Я описываю необыкновенное. А чтобы описывать, надо видеть своими глазами. - У тебя нет фантазии... - Возможно. Но я очеркист. Очеркисту нужна трезвость, точность, любовь к факту. Ты ведь тоже факт, Мария. И за это я люблю тебя. Ты конкретна. Вещественна. Слишком конкретна. А я люблю вещественность, то, к чему можно прикоснуться. - Ты пошляк, Кумби. Обыкновенный, заурядный пошляк. - Возможно. Но почему же ты любишь пошляка? - Не знаю. Не знаю, за что люблю тебя. А вот за что не люблю твои очерки знаю. За отсутствие поэзии. За чрезмерную трезвость. За обыденность. Человечество всегда смотрело на мир сквозь призму мысли, сквозь призму чувства, а ты смотришь на все бесстрастно, как объектив. - Значит, полюбив меня, ты отделила меня от моих очерков, от моей профессии, от моей работы? Раз ты любишь меня, значит все же не отрицаешь? - Не знаю. Может, я люблю тебя, одновременно отрицая. Это слишком сложное чувство, Кумби. - Призма! Призма! Пустые слова. Я смотрю на мир без всякой призмы. Как объектив! Ну и что же! Я очеркист. Мой бог - факт. Я добываю факты с риском для жизни. Космос - это не прогулка в лесу. Там неуютно... Я почувствовал легкую теплую руку девушки на своем плече. Она провела пальцами по моим волосам, взъерошив их. А затем поцеловала меня. - Милый мой объектив, не сердись. Я ведь это нарочно, чтобы тебя немножко подразнить...

10

А вот и Венера. Не очень-то ласковая планета. Жарко. Темно. Душно. Но люди привыкли. Работают. И веселятся кто как умеет. Хотя многие считают меня скептиком, я очень люблю людей. Меня постоянно тянет к ним, где бы они ни трудились: на дне ли Тихого океана, среди бездушных плоскогорий Луны, в бездонных вакуумах, где созидались новые космические станции, искусственные острова и миниатюрные материки. У очень люблю людей, и люди тоже меня любят. Они снисходительно смотрят на мои недостатки и всегда умеют оценить и заметить достоинства. Я очень люблю людей, и, может, потому у меня много друзей и знакомых во всей солнечной системе. Вот и сейчас я только появился на Венере, но уже слышу: - А! Кумби? Здорово! Какой-то парень, по-видимому местный старожил, сверкая жизнерадостными негритянскими зубами, ударяет меня ладонью по плечу. - Здравствуй, - говорю я неуверенно. Где я видел этого парня? - Хороший очерк ты написал. Ребята были довольны. Он смеется. - Только вот перепутал имя того робота, с которым я ремонтировал трассу. Его звали не Дэмби, а Эмби. - Надеюсь, он не обиделся? - Ничуть. Он не из обидчивых. Надолго к нам? Впрочем, надолго тебе нельзя. Ждут на Луне, на Марсе и еще в ста местах. Ты изменился. Пополнел. Это зря. А я? - Ты тоже чуточку изменился. - Еще бы! Я ведь женился. А жена... Самая симпатичная женщина во всей солнечной системе. Парень рад мне. Искренне рад. Мой очерк доставил ему удовольствие. Но не всем доставляют удовольствие мои очерки. Администратор гостиницы спросил меня вчера: - Кумби? Журналист и писатель? Что-то, припоминаю, читал... - И после паузы: - Слишком натуралистично пишете. Поэзии маловато и красоты. Поэзии. - Он нравоучительным тоном повторил это слово. Вероятно, за то, что в моих очерках не хватало поэзии, он дал мне самый тоскливый номер с окном на пустырь и со старым, испорченным роботом, который вместо заказанной мною чашки кофе принес тарелку куриного бульона. - Я заказывал кофе, - сказал я роботу, - не куриный бульон. - Нет, вы заказывали бульон. Я не человек, а машина, и не мог ошибиться. - Бывает, и машины ошибаются, да еще как! - Прошу быть корректным, - сказал робот. - Надо уважать вещи. - Извините. Я был не прав. Не прав? Но я не мог заказать куриный бульон. Не мог! Язык не повернулся бы. С детства не выношу запах куриного бульона. Значит, все-таки робот ошибся, а не я. Но он вещь. А с вещами тоже надо обращаться вежливо. Робот ушел и вскоре вернулся. Но вместо кофе он принес чаю. Что-то испортилось в его механическом устройстве. Какой-то винтик. Администратор не мог не знать об этом. Но он, по-видимому, недолюбливал журналистов. Черт с ним, с этим администратором. Выпью чаю вместо кофе и сяду писать очерк. Работа давалась мне нелегко. Но на Венере все много работали. Там никто не ленился. Набросав две страницы (описание венерианского пейзажа), я почему-то вспомнил гостиничного робота. Мне вдруг стало жалко его, словно он был не вещью, а старым, усталым и больным человеком. Бог знает для чего этим роботам придавали сходство с людьми! Конструктору и кибернетику давали в помощники художника или скульптора, чтобы приобщить их к современности, что ли? Художник старался изо всех сил, не хотел отстать от века. И все равно отставал. Ну зачем он придал печальное выражение лица этому механизму? Для чего? Из подражания древнему Рембрандту? Вот эпигон! Утром опять пришел робот с печальным лицом увядшего старика. Я подумал: попрошу-ка у него чаю, он ошибется и вместо чаю принесет то, что нужно, - кофе. - Чаю, - скачал я, - и поджаренную булку с яичницей. Только, пожалуйста, поскорее. Спешу. Через несколько минут он вернулся, неся тарелку куриного бульона. - Я просил чаю. - Нет, вы просили бульон. - Вы ошибаетесь. - Это люди ошибаются. А я машина. Я вышел из себя. Прячется за свою машинную сущность, мошенник. Явно в заговоре с администратором. - Наглец! Это вырвавшееся у меня слово, по-видимому, очень огорчило робота. Он молчал, укоризненно глядя на меня. Потом он сказал тихо: - Я вещь. Только вещь. А вещи беззащитны. Мне стало жалко робота. - Извините, - сказал я. - Нервы. У вас на Венере такой плохой климат. - Да, климат неважнецкий, - сказал робот, подняв обе руки и показывая их мне. - Болят. Особенно к вечеру. - На солнце надо больше греться. - Какое тут солнце. Атмосфера густая. Облачность. Ничего не пропускает. - Это действительно... тяжело. - Грустно, - сказал робот, - не с кем словом перекинуться. - А люди? Ваши постояльцы? - Недовольны почти все. Подаешь им, а они отказываются. Говорят, что я ошибся. Ну, хорошо. Раз ошибся, два. Но не могу же я все время ошибаться. По теории вероятностей... - Конечно, не можете. - Я ошибаюсь, а они - нет. Они никогда. Обидно. - Я вас понимаю, - сказал я, - и в следующий раз не буду настаивать. Вздор все это! Пустяки! Какая разница - бульон, чай, кофе... Особенно когда ты на Венере. - Бульон полезнее, - сказал робот. - Чай и кофе слишком возбуждают нервную систему. А здесь она и без того слишком возбуждена. Весь следующий день я носился по Венере как угорелый, ища интересный материал для газеты. Настроение мое менялось: то каждый пустяк казался мне значительным, то пустяками казались значительные события. У меня было много знакомых. И на Земле, и даже на такой неуютной планете, как Венера. Но земные знакомые как-то лучше удерживались в памяти. Не знаю почему. Надо бы спросить у физиологов, почему на Земле лучше работает память. - А, Кумби! Привет! - кричал какой-то человек с обрадованным лицом. Еще не разделяя его радости, но, стараясь скрыть недоумение, я пытался вспомнить, где и когда я видел этого человека. - Как? Ты забыл меня, Кумби? Не может быть! - А где мы встречались? - Ха! Где? На дне Атлантического океана, когда вели раскопки Атлантиды. Забыл? - Теперь вспоминаю. Ты археолог? - Нет, геолог. - А, да! Чудесно провели время. А что ты тут делаешь, на этой неласковой планете? Здесь нет затонувших цивилизаций. - Но есть полезные ископаемые. Так ты забежишь ко мне, Кумби? А? Запиши адрес: Астрономическая улица, 108. - 108, Астрономическая улица. Так, запомню. У меня отличная память на цифры. Ну, пока! Завтра лечу на космическую станцию "Цветы в вакууме".

11

Ничего не поделаешь, лечу. Безгравитационная среда. Опять не на что опереться. В такие минуты вспоминается дорога, поляна в лесу, горы, пол, все, на чем можно стоять. Да, стоять. Почему люди не умеют это ценить и торопятся сесть или лечь? Много дал бы я, чтобы сейчас постоять, опираясь на нечто твердое, незыблемое. Когда я думал об этом, я еще не знал, что случится со мной через час. Голос командира космолета повторил: - Тре-во-га! Пробоина в обшивке от удара метеорита. Трево-га! Сердце бьется так, словно метеорит пробил отверстие не только в теле корабля, но и в моем собственном. Правда, в космолете, кроме обшивки, есть предохранительные отсеки и роботы-инженеры, умеющие производить быстрый ремонт. И все же сейчас особенно хочется опереться на что-нибудь твердое, положительное, успокаивающее, а не висеть, как вишу я. У астронавигатора и его помощников есть гравитационный пояс-новинка. Этот пояс стоит дороже космолета со всеми его приборами и чуть дешевле средней космической станции. Но он позволяет человеку чувствовать под ногами пол и отличать низ от верха. Я отказался от пояса - думал, что он мне не понадобится. Сейчас помощники астронавигатора возятся с обшивкой, пытаются спасти космолет. А я даже не в состоянии им помочь. У меня под ногами нет опоры. Ну и что ж, неужели я должен терять из-за этого чувство собственного достоинства! Я литератор. Я на своем посту, на работе. Это не важно, что я плаваю в пустоте. Но с гравитационным поясом легче держаться с достоинством. - Надо не теряться. Надо не теряться, - шепчу я себе, забыв о том, что возле моего рта - аппарат, который несет мои слова в помещение астронавигаторов. Мария упрекала меня за то, что у меня нет фантазии, что я слишком приземлен, хотя и облетал все освоенное человечеством космическое пространство. Сейчас, может, и лучше, что у меня нет избытка фантазии. Если не справятся с пробоиной, фантазия не поможет. Рядом бесконечность, бездна, провал, невообразимо огромное ничто. Завтра Мария узнает о моей гибели. Мария и мир, Мария и вся солнечная система. Все без исключения, и даже тот робот, который, заботясь о моем здоровье, приносил куриный бульон. Но бездне, провалу, бесконечности плевать на это. Руки начинают дрожать. Знобит. Бросает в жар. Зачем я отказался от гравитационного пояса? Как хорошо было бы сейчас немножко постоять хотя бы десять минут. Я смотрю на стенку, которая отделяет меня от бездны. Она сделана из сверхпрочных материалов. Ее создавали технологи и химики, хорошо представлявшие себе, что такое бездна. Я доверял им раньше, этим инженерам. Я должен довериться и сейчас. Астронавигаторы и роботы, наверно, не теряют времени. Но я пока ничего не знаю Командир корабля молчит. Он слишком занят, чтобы терять драгоценное время, посвящая единственного пассажира в то, что он, возможно, пока хочет оставить в тайне. Да, я единственный пассажир, если не считать белых мышек, плавающих в пустоте вместе со своей клеткой. Мышки не знают о пробоине. Но они должны чувствовать беду. У них для этого есть инстинкт. Я смотрю на клетку. Мышки явно встревожены. Их чуткий инстинкт уже получил информацию. Откуда? Как? Об этом спорят специалисты. И пусть пишут свои диссертации. Побывали бы они здесь сейчас, когда бездне так хочется заполучить меня, астронавигаторов и этих бедных мышек. Вот будет хорошо, если бездна вытянет пустой номер! Помню эту фразу. Ее любит повторять один мой знакомый телекорреспондент, когда судьба показывает ему шиш. - Мышки, - говорю я, - бросьте унывать. Уверен, бездна на этот раз вытащит пустой номер. Откуда у меня такая уверенность? Я же не видел пробоины. И не знаю, как идут дела у роботов-ремонтеров. Командир космолета пока молчит. Но я не молчу. Я повторяю про себя: - Пустой номер... Пустой номер... Я повторяю эти слова, словно хочу заколдовать, заворожить действительность. Я смотрю на мышек. У них такой вид, словно что-то внутри них работает. Это работает настороженный инстинкт, пытающийся установить контакт с надвигающейся опасностью, определить размеры угрожающей нам беды. Я слышал много раз это выражение: крысы бегут с тонущего корабля. Я читал и слышал, что они бегут, когда еще нет никаких признаков беды. По-видимому, у животных иное чувство времени, чем у людей, для них в критический момент их жизни будущее в большей мере является настоящим, чем для нас, людей. Но не значит ли это, что наука далеко не все знает о времени? Я пытаюсь уйти в эту проблему, чтобы не думать о том, почему молчит командир космолета. Тишина. Можно подумать, что команда забыла обо мне и об этих мышках и покинула космолет. Но в космосе это невозможно. Нельзя покинуть островок биосферы, со всех сторон окруженный бесконечным вакуумом, бесконечным ничто. И даже если бы это каким-то чудом было можно, команда бы никогда этого не сделала. Мышки тоже понимают сложность обстановки каким-то своим шестым, не известным науке чувством. Уж не чувствуют ли они, что вокруг них пустота на сотни миллионов километров, зияющая пропасть без дна? Тишина. Особая тишина, словно остановилось время. Я жду. Что мне остается еще? Жду. И мышки тоже ждут. Но они ждут не бездействуя. Они напряжены. Они пытаются наладить связь с тем, что раньше называли судьбой. Они пытаются получить информацию, узнать, есть ли еще или уже нет никакой надежды. И вдруг раздается человеческий голос, голос командира космолета: - Пассажир, ну как ваши дела? - Мои дела, - отвечаю я, - зависят от ваших. Мой ответ скрывает в себе вопрос, да еще какой вопрос! Нет на свете вопроса важнее этого. Я спрашиваю не судьбу, как насторожившиеся мышки, а живого, конкретного человека, командира корабля. Но он молчит, не отвечает. Я тоже молчу и жду. Терпеливо жду. Но ответа нет. Тогда я посылаю свой вопрос туда, в помещение астронавигаторов: - Как ваши дела? Ответа нет. На корабле все молчит. - Как ваши дела? Нет ответа. - Как ваши дела? Как ваши дела? - кричу я. - Как ваши дела? Ответа нет.

12

Я открыл глаза. На этот раз уже я сам, а не Юлиан Кумби, Вокруг меня были земные вещи и знакомые стены лаборатории. - Где я? - спросил я тихо. - Там, где и был. В Институте времени. Голос Коли Вечина громок и насмешлив. - Кто я? Вопрос звучит глупо. Ужасно глупо. Но слова уже вылетели, и их не возвратишь. Голос Коли Вечина становится еще более жизнерадостным и насмешливым. - Кто ты? Это тебе лучше знать. По-моему, ты Микеланджело... Микеланджело Петров. - Но где же космолет? Где астронавигаторы? Где, наконец, бедные мышки, пытающиеся установить контакт с неизвестностью и выяснить размеры беды? - Космонавт остался там... И навигаторы тоже... А мышки? Взгляни, они тут. Я взглянул: действительно, среди земных и привычных предметов стояла клетка с подопытными мышами. Разумеется, это были не те мыши. Они насторожились, так же насторожились, как на космолете. - Ну, - спросил Вечин деловым тоном, - как тебе понравилось чужое "я"? Можешь пока не отвечать. Да, пока не придешь в себя. Я советую тебе: вспоминай, вспоминай. Нет, не Кумбино прошлое, а твое. Ведь твоя личность вместе с твоей памятью хранились, как сданное на вешалку пальто, пока ты отсутствовал. Где ты был? В гибнущем космолете. - А что с Кумби и с астронавигаторами? - Не беспокойся. Все в порядке. Ты слишком сильно стал переживать. И пришлось вмешаться мне, прервав действие... Но подними-ка голову. Что с тобой? Вечин подошел ближе. - Что с тобой, Мика? Не могу понять! Ты поседел, Мика. Ты оказался слишком впечатлительным. Не знаю, что и делать... Как огорчится теперь твой отец... Ведь изучение чужого "я" находится в стадии эксперимента, и контакт с Кумби запрещен всем, кроме тех, кто работает вместе с Сироткиным. Попадет мне от твоего отца... - Что ты, что ты, Коля! Разве я тебя выдам! - Ну, а чем же объяснишь родителям, почему ты поседел? Ведь твоя старость пришла к тебе в течение даже не дней, а нескольких часов и минут. Опыт продолжался меньше суток. Чем ты объяснишь, что ты... - Что я стал стариком? - Стариком? Глупости. Поседела только голова. Лицо не изменилось. И, знаешь, седина даже тебе идет. Можно, конечно, вернуть утраченный цвет волосам. Это необходимо сделать, пока не пришел Евгений Сироткин. Он только что вернулся из длительной командировки на космическую станцию "Енисей". А Сироткин не любит таких шуток. - Так, значит, ты пошутил? - Ну вот, я один виноват. А ты и ни при чем? И откуда я мог знать, что ты такой впечатлительный? Откуда? В школе ты держался молодцом. - А разве я тут держался плохо? - Я этого не говорю. Но подвела шевелюра... Понимаешь, ты меня подвел... - Я подвел? Как тебе не стыдно! Пока мы спорили и теряли зря время, в лаборатории появился Евгений Сироткин, и не один, а с моим отцом. Я прикрыл свои волосы, быстро натянув на голову тесный Колин берет, и отошел в сторонку. Но ни отец, ни Сироткин не обратили на меня и Колю Вечина никакого внимания. Они оба были чем-то озабочены. Чем? Об этом мы очень скоро узнали, прислушавшись к их разговору. Впрочем, это был скорее монолог, чем диалог. Говорил мой отец, а Евгении Сироткин внимательно слушал. - Большой мозг, - говорил отец, - могущественно логичен, предельно трезв. Этот электронный Гегель мощью своего разума, как недавно еще казалось мне, способен охватить универсум, беспредельность. - Беспредельность - да, - усмехнулся Сироткин, - а неповторимую конкретность - нет. - Вы правы, Евгений. Одной логики мало, чтобы разгадать душу уазца Нужна еще и фантазия. А Большой мозг не любит фантазировать. Он слишком машина! Ваше сотрудничество с писателем Уэсли-младшим, вместе с которым вы создали Кумби, явление новое в современной технике. Инженеры почти всегда чуждались психологии, эмоциональной мысли, искусства. Искусство, в свою очередь, недооценивало строгую и изящную мысль инженера. Вы, Евгений, вместе с Уэсли сделали смелый шаг и воспроизвели "личность", "характер", но не на бумаге, а в трехмерном пространстве. - В трехмерном? - перебил отца Сироткин. - Вы выразились, дорогой, не совсем точно. Не в трехмерном пространстве, а скорее в сжатом, сконденсированном, в спрессованном времени. - И это, пожалуй, верно, - согласился отец - Теперь несколько слов о вашей новой идее, о которой вы мне рассказывали вчера. Чтобы разгадать внутренний мир загадочного уазца, его рациональное и эмоциональное мышление, его странное видение мира, вы предлагаете создать модель, исходя приблизительно из принципа, который, говоря условно, назовем принципом Кумби. Но как моделировать человеческий внутренний мир, сущность которого нам почти незнакома? Это самое уязвимое место вашей идеи. И все же я готов поддержать вас. Я рассчитываю на ваш большой талант, на ваше техническое чутье и, наконец, на могущество фантазии, способной многое угадать. - Благодарю вас, - сказал растроганно-ироническим тоном Евгений Сироткин. - И все же, - продолжал отец, - я хочу сам лично проверить возможность вашего Кумби. Соедините меня, пожалуйста, с этим персонажем. Я испугался за отца, вспомнив свои напряженные и трагические минуты на гибнущем космолете. А что, если не выдержит его сердце? Отец стар. Испуг был так силен, что я кинулся к отцу, повторяя: - Отец, это опасно! Нельзя! Не надо! - А ты откуда знаешь, что опасно? Ну-ка, иди к себе. Тут не полагается присутствовать посторонним. - Я не посторонний. Я сотрудник Института времени. - В этой лаборатории ты посторонний. Мне пришлось уйти, и я так и не видел, как мой отец слил свое существование с парадоксальным и острым существованием персонажа, созданного соединенными усилиями рационалистической техники и эмоциональной мысли.

13

Мы с Колей Вечиным стояли в коридоре и ждали конца эксперимента, которому подверг себя мой отец. Я тревожился за отца. Он был стар, хотя само понятие старости казалось ему пережитком эпохи наивного антропоцентризма. С годами здоровье его ухудшалось И кто знает, может быть, сейчас, слившись с Кумби, он сидит в гибнущем космолете и ждет ответа, которого ждал я и так и не дождался из-за того, что Коля Вечин поспешил отключить меня Евгений Сироткин едва ли посмеет это сделать Он знает, что мой отец этого ему бы никогда не простил. - А много в жизни Кумби было трагических эпизодов? - спросил я Колю. - Да, было немало. Писатель, с которым Сироткин конструировал аппарат, этот самый Уэсли-второй, считает, как считали древние греки, что трагедия - вершина искусства. - У Кумби совсем не трагический характер. Я же был им в продолжение почти суток. Он веселый, милый, чуточку беззаботный... - Уэсли, - перебил меня Вечин, - искал трагического не в характере задуманного им героя, а в самих обстоятельствах. По-моему, он перестарался. - Ты в этом уверен? - Меня убеждает твоя седина. - Сейчас не до шуток, Коля. У моего отца больное сердце. - Но он не так впечатлителен, как ты. Он не привык щадить себя. Но с чего ему пришло в голову лезть в шкуру Кумби, переживать за него? Уэсли-второй не поскупился на переживания для своего героя. - Хватит об Уэсли. Меня он мало интересует. Не могу понять, зачем отец решил себя подвергнуть эксперименту? - У него было куда больше оснований, чем у тебя, когда ты решился на целые сутки расстаться с самим собой и подвергнуться риску познания чужих переживаний. Твой отец это делает для науки. Он хочет на своем собственном опыте убедиться в возможности моделирования личности, заменяющей личность космонавта или исследователя космоса. Кроме того, он ищет пути к познанию "я" уазца, уазской личности, уазского видения. Ты не слышал, что он говорил Сироткину? По-видимому, Большому мозгу не по плечу та задача, которую решает отец. - Отец и без того знает, что такое Кумби. Он изучил схему. - Твой отец не из тех, кто судит о чем-либо только по схеме. Он хочет знать все сам. Все до мельчайшего нюанса. И он никогда не щадил себя. Конечно, из простого любопытства, как это сделал ты, он не стал бы присваивать себе переживания этого вездесущего очеркиста. - У тебя еще хватает совести меня упрекать? Сам уговорил. - Но ты разве об этом жалеешь? Седина - это пустяк. Она тебе идет. - Вот мы с тобой тут спорим, а мой отец... Я боюсь за него. Вдруг не выдержит сердце? - Выдержало! Смотри. Вон он идет. Я оглянулся. По коридору шел мой отец с Евгением Сироткиным. Казалось, он помолодел. Глаза его блестели. Он улыбался. До меня донеслись его слова: - Отличный аппарат, Евгений. Я получил большое удовольствие, совершив это путешествие. Через неделю я с разрешения своего строгого отца перешел из лаборатории машинного перевода в лабораторию, которую возглавлял Евгений Сироткин. Теперь я мог в любое время соединить себя с Кумби, но я не делал этого. Пока не решался повторить рискованный опыт.

14

Вот уже два дня как мы с Колей Вечиным здесь, где прошло наше детство. Лесное Эхо не изменилось. Изменились мы. В школе тот же самый директор, который не любил Алика. Мы спросили его: - Где ваш знаменитый лирик? Нельзя ли послушать его стихи? - Нельзя, - сказал нам директор строго и нравоучительно, словно мы были еще школьниками. - Почему нельзя? - Потому что педагогический совет нашел это безнравственным. - Что? Поэзию? Директор покраснел от гнева, но сдержался. - Не поэзию. А профанацию поэзии. Ваш искусственный соловей был выброшен вместе с хламом. - Я расскажу об этом своему отцу, - сказал я. - Едва ли он будет доволен тем, что вы выбросили подарок института, который он возглавляет. Мой отец не очень высокого мнения о... - Для меня принцип дороже мнения вашего отца. А выбросив искусственного соловья, я поступил согласно своим принципам. Мне не хотелось терять время и спорить с директором школы. Не легкий он был человек, хотя и жил в Лесном Эхе, в краю быстрых рек, тихих озер и лесных троп. - Пойдем, Коля, - сказал я. Но Колю так быстро не уведешь. Коля разгорячился. - Тоже мне принципы - смотреть не вперед, а назад, - сказал он. Наконец мне удалось увести Колю от обиженного директора. - Меня не это огорчает, - говорит мне Коля, - пусть он остается при своем мнении, этот заскорузлый антропоцентрист. Меня огорчает, что падает авторитет нашего института. Разве он бы посмел в прежние годы так говорить о твоем отце?! - Не посмел бы. - А почему все это? Потому что мы не можем расшифровать уазскую кванттелеграмму. - Ну, довольно об этом, - говорю я. - Ты сейчас куда? - Тут к одним знакомым. А ты? Я промолчал, хотя и мог бы сказать, что иду в лес посмотреть любимые места. Но дело в том, что я шел не только для того, чтобы посмотреть знакомые места. Петляя среди сосен, елей, лиственниц и сибирских кедров, тропа вела меня к поляне, где обыкновенно гуляла Таня. Я не встречался с ней с тех пор, гик кончил школу и покинул Лесное Эхо. Правда, после того я видел ее много раз, доставая из кармана подаренную мне пластинку с ее возникающим изображением. Я видел ее смеющееся лицо, живое и ускользающее, мимолетное, как секунда. Да, оно было как остановленное мгновение, вырванное из потока жизни. Всякий раз, когда я вынимал пластинку, я чувствовал, что все скользит и несется мимо меня и что Танино изображение играет со мной в жмурки, как любила играть Таня. Я шел по тропе и, когда дошел до поляны, крикнул: - Та-а-ня! Откликнулось эхо. Минуту спустя я не услышал, а скорей угадал чьи-то шаги. - Это ты, Буонарроти? Насмешливый голос Тани, а затем и ее смеющееся лицо - на этот раз не на мерцающей пластинке, а да самом деле. Она стояла всего в двух шагах от меня. - Ты изменился, Микеланджело. А я? Я взглянул на ее лицо и фигуру, ища изменений. Но она была та же, словно прошел всего день, а не два года со дня нашей последней встречи. - Да, ты осталась прежней. И даже платье то же самое на тебе. Ты, как дриада, живешь среди этих деревьев. - Да, я живу среди деревьев. Я дочь лесничего. Я родилась здесь, в этом лесу. Прежде чем поселиться здесь, мой отец прожил несколько лет на Марсе. Ему снились земные леса, сосновые и еловые ветви. Он скучал по Земле, но больше всего по ее лесам. И когда он вернулся на Землю, он поселился здесь вместе с моей матерью, родившейся на космическом корабле, выросшей на одной из больших станций солнечной системы и впервые увидевшей Землю и земные леса, когда ей исполнилось тридцать лет. Ее все называли здесь марсианкой. И она не любила леса, но жила здесь ради отца. Она боялась заблудиться в лесной чаще, а потом умерла, тоскуя по Марсу. Я осталась одна с отцом и братом. Отец мой встает всегда в одно и то же время - в четыре часа утра - и спешит в лес. Он любит рассказывать мне, как, живя на Марсе, он вспоминал земные деревья и реки. Но вот деревья и реки возле него, и все равно он по ним тоскует. - А ты? - спросил я - Я? Я похожа на отца и на мать. Я люблю леса, но тоскую по Марсу, где никогда не бывала. А ты бывал? - На Марсе? Нет. - А на Венере? Я замялся и ответил неуверенно и не сразу: - На Венере, кажется, бывал. - Кажется... Как ты сказал? Она рассмеялась. - Кому кажется? Тебе? Или должно казаться мне? - Я бывал и не бывал. Когда я сказал эту глупую фразу, я имел в виду Кумби, или, точнее, то состояние, в котором я тогда пребывал. Таня смотрела на меня с таким выражением лица, словно догадалась о существовании Кумби. - Так ты все-таки бывал или не бывал на Венере? - Не бывал, - сказал я сердито. - Я оговорился. - Допустим. Затем ей, видно, стало жалко меня. Она улыбнулась. - А помнишь Алика и его стихи? - спросила она меня. - Директор сказал нам, что его уже нет. - Там, в школе, его нет. Он у нас. Я нашла его и принесла к себе. Отец мой очень удивился, когда он начал читать стихи. "Вещь, - сказал он мне, - и грустит. Странно". А я говорю отцу: "Талант может заставить грустить даже вещь". И теперь Алик живет у нас в лесу. - Живет? Ты не оговорилась? - Ты прав. Большей частью не живет, а пребывает, как все вещи. Но временами оживает, когда читает стихи. Он сочинил стихотворение о Марсе, претворив в слова мою мечту. А отец мой не может слышать о Марсе. Он говорит; "Там нет ни одного дерева, ни одного листа, ни одной травинки. Там пустота, населенная людьми, и там страшно душно". А здесь? Здесь много воздуха. Дыши, Микеланджело, дыши. Вбирай в легкие наш лесной воздух. Ты надолго приехал? - Дня на два, на три. - А зачем? - Повидаться с тобой. Я все время думаю о тебе. Но наш институт далеко от твоих лесов. И вот теперь мне, наконец, удалось выбраться и прилететь. - Значит, ты все-таки вспомнил обо мне? - Вспомнил? Не то слово. Я все время думал о тебе. И когда оставался один, всегда смотрел на твое убегающее изображение. А ты еще спрашиваешь, вспоминал ли я? - Я думаю, что вспоминал не ты, а искусственное вспоминающее устройство. Мне брат рассказывал, что в вашем институте ученые и инженеры работают над заменой естественной памяти машинной. Правда ли это? - Правда. Через несколько лет они сделают ее. - И, значит, через несколько лет вспоминать эти леса и меня будешь не ты? - А кто же? - Машина, которой ты поручишь это. - Я никогда не поручу это машине! Никогда! - А что же ты поручишь ей? - Я ей поручу вспоминать все, что мне хотелось бы забыть. - Машина обидится на тебя. Ведь ее создают для того, чтобы она могла остановить время. - Но тебя ей не остановить. Ты всегда скользишь мимо меня даже в моих воспоминаниях. И вот сейчас я боюсь, что ты скажешь... - Что я скажу? - Что говорила всегда, встречаясь со мной: "Ну, пока! Мне надо идти!" - Мне действительно надо идти, Микеланджело. Меня ждет отец. Я должна накрыть на стол... Мой отец не пользуется услугами роботов. - Почему? - Потому что они напоминают ему о его жизни на Марсе. Там все делали роботы. Без роботов там люди не смогли бы жить. А в лесу они не нужны. - Но вы же взяли к себе Алика. А ведь он тоже робот. - Он не робот, а поэт. Он лирик. - И все-таки он робот. Он искусственное существо. - Но стихи его безыскусственны. Они как звони плеск воды в ручье, как свист лесной птицы. Почему это, Мика? - Почему? Это надо спросить у моего отца. Он всю жизнь спорил со своими противниками и уверял их, что создаст искусственного лирика. И вот он создал его. И это почти чудо. - Ты прав. Он наделен глубоким чувством. И сейчас он вместе со мной тоскует по Марсу. Мне хочется улететь из этих лесов. Но я не хочу покинуть отца. А он не может жить без этих деревьев и этих троп. Я слушал Таню и вбирал в себя каждое мгновение, словно хотел остановить время. Но наступила минута, когда она сказала мне: "Прощай". - Прощай, Микеланджело, - сказала она и скрылась среди деревьев. - Прощай! - повторило лесное эхо.

15

Лабораторию проблем памяти, как я уже говорил, возглавляет Марина Вербова. Это очень красивая молодая женщина, чуточку похожая на греческую богиню. Но ей некогда думать о своей красоте. Одевается она просто и держится скромно, забывая обо всем, кроме своей работы. Марина создала множество запоминающих машин и полумашин-полуорганизмов. Насмешливые люди говорят, что Марина создала и самое себя, сначала вытесав фигуру богини из куска мрамора, а затем наполнив ее всяческой информацией на клеточном и молекулярном уровне. Лаборатория, возглавляемая Вербовой, рядом с нашей, в одном здании. Но всякий раз, когда я захожу туда, я чувствую себя чуточку смущенным. Почему? Не знаю сам. Может, потому что Марина Вербова похожа на ожившую и чем-то разгневанную статую. Смущаюсь я и сейчас, хотя Вербова не видит меня. Она разговаривает с незнакомым мне старичком, одетым в давно вышедший из моды костюм и улыбаюшимся старомодной улыбкой. Я невольно прислушиваюсь к их разговору и недоумеваю. Даже в этом мире чудес и парадоксов старичок кажется скорее осколком сна, чем действительности. Меня удивляют вопросы Марины, а еще больше - ответы старичка. М а р и н а (со строгим видом экзаменатора обращаясь к старичку). Какой день был десятого июля две тысячи восемнадцатого года? С т а р и ч о к. Четверг. Была бурная погода. Гремел гром. Лил дождь. Ненастье застало меня в лодке, когда я ловил рыбу. Я стал грести к берегу... Но пока добрался, весь промок до нитки. М а р и н а (все еще строго). Каким было двадцать третье января две тысячи двенадцатого года? С т а р и ч о к (без всякой заминки). Суббота. Утром было облачно, но к полудню погода прояснилась. Земля была покрыта снегом. У моей тети - тети Елены - болела голова. Соседский мальчик Володя похвастал: отец подарил ему новые коньки. М а р и н а. Пятнадцатого октября две тысячи пятнадцатого года? С т а р и ч о к. Вторник. Стояла хорошая погода. Я гостил у старшего брата в Сен-Клу. Накануне вечером играл в шашки. Одну партию проиграл. Две выиграл. Проснувшись среди ночи, долго не мог уснуть и ворочался с боку на бок. М а р и н а. Что вы делали семнадцатого августа две тысячи двадцать третьего года? С т а р и ч о к. Почти весь день провел, готовясь к экзаменам. Вечером пошел в гости к дяде, где собралось много знакомых и незнакомых людей. Ночью спал плохо, ворочался, был слишком возбужден от выпитого вина и от разговоров дядиных гостей. М а р и н а (с интересом). А четырнадцатого апреля две тысячи восемнадцатого? С т а р и ч о к (смущенно). Весь день кушал мороженое. Только мороженое. М а р и н а (опять строго). Почему? С т а р и ч о к. У меня в тот день вырезали гланды. М а р и н а (недоверчиво и сухо). Не ошиблись ли вы? Гланды вырезали в прошлом столетии. С т а р и ч о к (обиженно). Вы, кажется, вчера имели возможность проверить точность моей памяти. Она оказалась точнее календарей. В календарях были обнаружены опечатки. А моя память безупречна. Мне вырезали гланды по старинному способу. И я об этом никогда не жалел. Я с таким недоверием и любопытством смотрел на старичка, что Вербова погрозила мне пальцем. Когда старичок ушел, я спросил Вербову: - А он настоящий? - Что вы имеете в виду? - Он рожден матерью или создан в лаборатории? - Обычный человек, - ответила Марина Вербова. - Разумеется, во всем остальном, кроме памяти. Тут он феномен. Правда, он не первый, известный науке. В позапрошлом, девятнадцатом, веке жил такой же феномен. Некий Мак Картней из Пенсильвании. Мак Картней мог рассказать свою жизнь день за днем. Мой старичок ему не уступает. Он может восстановить в памяти не только каждый день своей жизни, но почти каждый час. Все его прошлое хранится в нем, как в хорошем архиве. - А как зовут его? - Кумби. Юлиан Матвей Кумби. - Не может быть. - Почему? - Потому что Кумби... Так зовут искусственную экспериментальную штуку в лаборатории Евгения Сироткина. - Я поругалась из-за этого с Сироткиным. Он бесцеремонно присвоил имя моего подопытного старичка для своей модели. Свинство! Не правда ли? Мой старичок - живой, до отказа наполненный живым прошлым человек, а Кумби Евгения Сироткина - биофизиомашина. - А может, случайное совпадение? - Простите. Я-то уж отлично знаю, случайность это или нет. Я попросил у Марины Вербовой разрешения присутствовать во время ее бесед с памятливым старцем. - Для чего? - спросила она. Я не сумел ей ответить. И она, вероятно, подумала что меня влечет к старичку любопытство. Но это ведь не так. Ведь, в сущности, не просто любопытство влекло меня заглянуть в недра чужого "я", на этот раз не искусственного "я", а "я" живого, неповторимо конкретного, улыбающегося старомодной улыбкой. Казалось, старичок (мне даже мысленно не хотелось называть его Кумби) играл с временем, демонстрируя необыкновенное могущество своей памяти, свое необыкновенное умение спрятать впрок и сохранить во всей своей живости все, что навсегда утрачивают другие. Казалось также, что он был хозяином своей жизни и по своему желанию мог возвратить почти каждое утраченное мгновение. Мне нравились быстрота и непринужденность, с какой он доставал со дна прошлого какой-нибудь факт, вдруг понадобившийся Марине.

16

Однажды я спросил Марину Вербову, почему ее так интересует старичок Кумби, мало ли на свете всяких феноменов и чудаков? Марина ответила на мой вопрос с исчерпывающей ясностью. - Как вы знаете, Микеланджело, я изучаю человеческую память. Память, кроме всего прочего, - история личности. Отберите у человека память, и он из личности превратится в машину, в механизм. Человек - существо не только природное, но и общественное. Память развивалась и менялась вместе с общественным, историческим и трудовым развитием человека. Это вещи простые, и объяснить их легко. Но сейчас мы поговорим о вещах более сложных и дискуссионных. Первое, о чем я спросила себя и природу, почему человеческий мозг хранит неизмеримо больше фактов, "записанных" нуклеиновыми кислотами, чем может использовать механизм памяти в продолжение человеческой жизни? Этот резерв словно говорит о том, что потенциальные возможности человека рассчитаны на гораздо больший отрезок времени, чем длительность человеческой жизни. Я спросила также себя, нельзя ли использовать этот резерв, этот запасник, это хранилище пропадающих без пользы фактов и событий? Человек меняется: когда-то он был хозяином маленькой планеты, сейчас он становится хозяином вселенной. Он обязан помнить гораздо больше, чем помнил в прошлом веке. Как воздействовать на мозг, чтобы все богатство памяти могло служить человеку и нужно ли это? Может, природа поступила правильно, держа в запаснике это богатство? Я стала искать ответа на все эти вопросы, имеющие огромное философское и прикладное значение. Когда-то я занималась нейрохирургией. А нейрохирурги не раз проделывали такой опыт. Они пропускали слабый электрический ток через те клетки мозга подопытного, которые ведают памятью, и человек начинал вспоминать то, что он забыл навсегда. Слабый электрический ток приводил в действие запасник, раскрывалась кладовая, как бы расширяя историю личности... Я работала, я искала способы, которыми можно было бы открыть эту кладовую. Но вот я познакомилась с Кумби. Он и его необъятная память словно говорили мне, что права не я, стремящаяся открыть кладовую, а природа, спрятавшая от человека его собственные богатства. Ведь на деле богатство Кумби оборачивалось бедностью, почти нищетой... Но ученый не страус, чтобы прятаться от всего, что противоречит его гипотезе. Я пришла к выводу: богатство Кумби оборачивается бедностью потому, что у Кумби нет согласованности в работе двух сигнальных систем, открытых еще в прошлом веке академиком Павловым. Факты, которые вспоминает Кумби, живут оторванно от его эмоциональной и интеллектуальной жизни. Я пришла к выводу, что факт существования этого феномена вовсе не порочит мою гипотезу о расширении памяти. Вы спрашиваете, для чего мне нужен Кумби? Он нужен, чтобы понять до конца всю сложность проблемы... Если богатство Кумби оборачивается на деле бедностью только из-за несогласованной работы двух сигнальных систем, в чем я почти убеждена, значит я права: резервы памяти должны служить человеку. Но свою правоту я хочу проверить... Проверить однажды, дважды, трижды. И действительно, Марина тщательно изучала психическую жизнь Кумби, записывала каждый факт с помощью услужливой машины, стоявшей рядом. Гордился ли старичок тем, что мог возобновить и мысленно пережить любой утраченный миг своей не такой уж краткой жизни? Едва ли. Он вспоминал спокойно, почти бесстрастно, словно каждый факт был пронумерован, зарегистрирован и, обновляясь при своем появлении, отнюдь не обновлял и не освежал чувства вспоминавшего. Кумби было не очень много лет, но думал и чувствовал он так, словно явился в наш век из далекого-далекого прошлого. Откуда выкопала его Марина? Как-то я не удержался и спросил ее об этом. - Я разыскала его, - сказала она, - в самом провинциальном и отсталом уголке Земли, в тихом поселке, где жизнь текла не спеша, как вода в той ленивой речке, где мой Кумби ловил рыбу. Я застала его с удочкой в руке. Я подошла к нему, назвала свое имя. Постепенно у нас завязалась беседа. Как это любят старики, он стал вспоминать прошлое. Меня поразило, с какой конкретностью он рассказывал о своей юности. У меня не плохая память, но я не смогла бы так рассказать даже о вчерашнем дне. "Сегодня какой день?" спросила я его. "Суббота". Я решила пошутить и спросила, что он делал в этот же день, то есть в субботу, ровно десять лет назад. Всего две минуты понадобилось ему, чтобы восстановить прошлое. Он рассказал мне, что ел и что пил в тот день, с кем и о чем разговаривал, описал погоду. Да, он при мне возвратил этот канувший в вечность день со всеми подробностями. Мне трудно было уговорить Юлиана Матвея сесть в машину быстрого движения и лететь в наш институт. Но он, бедный, понял, что ему не отделаться от меня, и скрепя сердце согласился. Сейчас он живет здесь при институте. И недоволен только тем, что поблизости нет реки. Он страстный рыболов, вроде вас, Микеланджело. Не составите ли вы ему компанию, а? Я боюсь отпускать его одного слишком далеко, да и вам будет полезно понаблюдать за таким феноменом. - Согласится ли еще Сироткин? Я ведь теперь работаю в его лаборатории. А он не любит, когда сотрудники слишком часто отлучаются. - Не беспокойтесь, с Сироткиным я договорюсь. Можно ли отказать в чем-либо прекрасной Марине Вербовой? Я, разумеется, согласился. И вот я стал "тенью" Юлиана Матвея Кумби, настоящего, живого Кумби, а не того, кто, заимствовав чужое имя, пребывал в лаборатории Евгения Сироткина. Сначала меня очень забавляло то не совсем обычное обстоятельство, что я с помощью Юлиана Матвея мог сунуть руку в прошлое и достать любой понадобившийся мне факт. Правда, не в свое прошлое я мог сунуть руку, но это казалось мне тогда не столь уж важным. Я задавал старичку вопросы, а он отвечал на них невозмутимо, просто и равнодушно, и нельзя было понять, доставляет ли ему это удовольствие или нет. Иногда мне казалось, что он, Юлиан Матвей Кумби, был совершенно чужд тому прошлому, которое хранилось в его бездонной памяти. Расставшись с ним, я часто думал о нем. Ведь он имел прямое и непосредственное отношение к одному из самых загадочных явлений - к тайне времени. Он, Юлиан Матвей, да еще его предшественник Мак Картней, живший в XIX веке, обладали способностью носить все свое прошлое и при надобности восстанавливать его день за днем.

17

Время! Мой отец рассказывал о нем, когда я еще был ребенком, и я с любопытством смотрел, как движутся секундные и минутные стрелки на ручных часах, подаренных мне ко дню рождения. Отец рассказывал мне о древних людях, измерявших время с помощью солнечных, песочных, огненных и водяных ясов. Он рассказывал о современных методах и приборах постижения вечно убегающего времени, методах, дающих возможность заметить движение материков и измерить неравномерность вращения Земли - какие-нибудь тысячные доли секунды в столетие. Он рассказывал о молекулярных часах и часах атомных, которыми измеряют время космонавты. Тогда шла речь о времени вне нас, людей, о физико-математическом времени, независимом от наших чувств. Но вскоре от своего отца и школьных учителей я узнал и о другом времени - о времени живом, субъективном, отраженном сознанием, о времени, неотделимом от человеческих чувств, о том времени, которое хранит человеческая память. Память! Что это такое? Как устроен "аппарат", созданный эволюцией вместе с человеком и сделавший человека хранителем своего прошлого? Удивительный "инструмент", дарующий человеку власть над утраченным, соединяющий каждого из нас со всей прожитой нами жизнью, обогащающий наши чувства и участвующий в беспрерывном создании того неповторимого, что называют личностью. Именно о личности, которую нельзя представить себе без памяти, то есть без истории ее становления, напоминали кибернетикам и инженерам философы, предостерегавшие их от крайностей и чрезмерных увлечений. Какой бы интеллектуальной и разумной ни была машина, умеющая вспоминать за вас и научившаяся "помнить" за все человечество, она не могла бы "вспоминать" за себя, потому что по всем принципам своего устройства она была бы начисто оторвана от своей собственной истории, у нее не могло быть ни детства, ни отрочества, ни юности, а ее зрелость была лишена становления. Марине Вербовой удалось не только проникнуть в сущность человеческой памяти, но и найти способ ее наиболее полного воспроизведения. Это было одним из величайших открытий века. В те дни, когда о великом открытии знали только сотрудники Института времени, в лабораторию доставили труп неизвестного, прибитого морской волной на берег. Никто не знал ни его имени, ни его прошлого, ни его настоящего, прерванного так трагично. И вот Марина Вербова, вооружась всем, что она недавно узнала о сущности памяти, заставила "заговорить" мертвый мозг. Молекулы клеток мозга, ведающих памятью, продиктовали исследовательнице все, что "записала" на них жизнь этого человека Марине Вербовой удалось узнать не только имя, возраст, национальность, место рождения и профессию погибшего, но почти всю его биографию, причем биографию не только внешнюю, известною его родным и знакомым, но и биографию внутреннюю, интимную, хранившуюся в клетках мозга, тот способ, каким человек видел мир. Все узнанное Вербовой было записано с помощью специально созданного в лаборатории прибора. Таким образом, был найден способ хранения внутреннего духовного мира человека, его личности, хотя оболочка, нервы и чувства погибли. И самое удивительное, что Марина Вербова и ее помощники знали об этом умершем человеке гораздо больше, чем знал он сам о себе, когда был жив, потому что перед ней открылось и то, что человек в обычном состоянии не мог вспомнить. Модель внутреннего духовного мира этого человека, модель психического поля, хранилась в одной из многочисленных комнат лаборатории проблем памяти. Ключ от этого хранилища Вербова всегда носила с собой и никому не разрешала общаться с тем, кто как бы продолжал пребывать среди нас, одновременно отсутствуя и растворяясь в бесконечном. Человека не было, но жила его память. Для иллюзии Вербова восстановила и его голос, чего, может быть, не следовало делать. Журналисты и торопливые популяризаторы новых научных идей и открытий в свое время много писали об этом, пока Вербова не опубликовала статью, в которой опровергала все сенсационно преувеличенное и ложное, что просочилось в прессу, телевидение, радио и квантовую связь. Во всей солнечной системе - на всех населенных ее планетах и космических станциях - много говорили об этой статье, написанной женщиной, имя которой историки науки ставили в одном ряду с Коперником, Ньютоном, Эйнштейном, Вернадским, Дарвином, Григорьевым, Чен Ли, Янагавой, Мамедханлы и Ткаченко. Журналисты и торопливые популяризаторы хотели уверить всех непосвященных, в том числе и самих себя, что в лаборатории хранился живой человек, а не модель памяти исчезнувшей личности, слившаяся со специально созданным для этого кибернетическим прибором. С необычайной ясностью и безупречной логичностью Марина Вербова изложила суть дела и отделила истину от всех наслоений. В этой интересной и глубокой статье она дала развернутое материалистическое обоснование своей теоретической и экспериментальной работе. Она дала остроумный и исчерпывающий ответ на вопрос о том, что такое память и какую роль играют нуклеиновые кислоты в хранении "прошлого", кислоты, известные своей беспримерной устойчивостью. Она поведала миру много нового о малоизученной деятельности этих феноменальных кислот, а также о том "запаснике" в клетках мозга, где хранится невообразимое количество отраженных сознанием фактов и событий, резервированных и неиспользованных в сознательной жизни индивида. Она подробно рассказала и о том, как удалось "записать" память погибшего. Это была не простая электронная запись, а искусно созданная модель, почти точное воспроизведение работы мозга, тонкой и точной работы нуклеиновых кислот. Она не забыла также написать все цепочки молекул тех высокомолекулярных соединений и чувствительных кристаллов, с помощью которых она воспроизвела невоспроизводимое. Забыла Марина упомянуть только об одном: для чего она так точно воспроизвела голос погибшего, смоделировав голосовые связки, живую и неповторимую интонацию? Когда я спросил ее об этом, она улыбнулась и в свою очередь, спросила меня: - Вы что любите больше - схему или жизнь? - Жизнь, - ответил я. - Я тоже больше люблю жизнь, чем схему.

18

На узком самолюбивом лице Евгения Сироткина ироническая улыбка. - Послушайте, Петров, - говорит он мне. Он мог бы сказать не Петров, а Микеланджело, как называют меня все знакомые сотрудники Института времени. - Послушайте, Петров. Мне бы хотелось знать, в чьей же лаборатории вы работаете: в моей или в лаборатории Вербовой? - В вашей. - Это думаете вы. А я думаю, что вы только числитесь. Где вы опять пропадали целых два дня? - Ловил рыбу на Карельском перешейке. - Так. И много поймали? - Немного больше, чем Юлиан Кумби. - Кумби феномен, это я понимаю. Но все же вы не должны забывать о своей работе. Какая муха укусила Сироткина? Раньше он абсолютно не интересовался моей персоной. Он терпел меня из уважения к моему отцу. А тут можно подумать, что из-за моего двухдневного отсутствия остановилась вся работа в огромной лаборатории, где десятки сотрудников. Евгений Сироткин явно чем-то расстроен. Но в конечном счете он прав. Последние две недели я проводил, либо ловя рыбу с Юлианом Матвеем, либо присутствуя в лаборатории Марины Вербовой. Феномен-старичок все еще поражал меня ненасытной точностью своей памяти. Правда, беседы наши были чуточку однообразны. Я (подражая Вербовой, строго). Что вы делали девятнадцатого июня две тысячи тридцать второго года? О н. Утром съел яйцо всмятку и творожники со сметаной. Пил кофе. В обед скушал холодный борщ и пожарские котлеты с морковью. Поужинал скромно, чтобы не видеть тяжелых снов...

19

Хотя я часто виделся с отцом (мы жили вместе), он редко разговаривал со мной. Занятый загадочной Уазой, весь без остатка погруженный в свои мысли о ней, он, казалось, не замечал меня. Меня очень удивило, когда он за завтраком вдруг с любопытством посмотрел на меня и, усмехаясь, спросил: - Ну, как поживает твой Юлиан Матвей? - Здоров, - ответил я, - ловит рыбу. Вспоминает... - А ты хоть записываешь, что он говорит? - Иногда записываю, иногда-нет. - Записывай, не ленись. Я тебя очень прошу. - Но он чаще всего вспоминает всякие пустяки: меню, дожди и снегопады. Это же неинтересно. - Зато он сам интересен. - Марина мне говорила. Но я думал, что им интересуется только она, да и то в связи с той задачей, которую она решает. - Я тоже интересуюсь этим старичком. - Надеюсь, не в связи с расшифровкой уазской телеграммы? - Отчасти и в связи с ней. - Мне это непонятно. Не думаю, чтобы уазцы походили на этого странного старичка и занимались воспоминаниями о том, что они скушали в течение длинной жизни. - Я тоже этого не думаю. - Тогда объясни, пожалуйста. Отец взглянул на часы. - Постараюсь это сделать, хотя очень спешу... Гипотетические уазцы, - пока они еще, к сожалению, гипотетические, - как я предполагаю, обогнали нас в своем развитии если не на миллионы лет, то на многие и многие тысячелетия. Их психическое поле должно быть гораздо более мощным, чем наше. А память? Она тоже должна быть иной, более емкой. Раз они обогнали нас, они должны жить в более сложном мире. Если мы должны носить в своей памяти все, что произошло с нами, начиная с палеолита... я имею в виду историю, время... и помнить все, что происходит на Земле и за пределами солнечной системы, то освоенный ими мир гораздо шире нашего и во времени и в пространстве... - Но ведь помним не только мы, - перебил я отца, - за нас "помнят" книги, кинофильмы, запоминающие устройства... - Книги, фильмы и электронные устройства только продолжения нашей памяти. Мы знаем и помним неизмеримо больше, чем люди минувших эпох. У меня нет сейчас времени развивать дальше эту мысль. Она не так уж сложна. Кумби своим примером подтверждает, что память вроде его бесполезна, она не обогащает, а скорей обедняет. Несогласованность в работе двух сигнальных систем. Болезнь, отсталость, слабое развитие интеллекта... Но представь себе существо не только с емкой памятью, но и с огромным интеллектом. Память служит этому интеллекту, служит познанию... И обе сигнальные системы работают идеально... В глазах отца появился блеск. Он словно помолодел. - К сожалению, у меня нет времени мечтать. Меня ждут в институте. Но часто, очень часто я представляю себе уазца, существо огромного интеллекта и необыкновенно емкой памяти, памяти, в которой это существо носит огромное богатство... Целые миры, галактики с их бесчисленными звездами... Как мне хотелось бы встретиться с таким существом и побеседовать с ним. Много бы я отдал за то, чтобы провести вместе с ним хотя бы час. - А это возможно? - По теории вероятностей да, Мика, - ответил отец, - но это случится не скоро. А пока изучай память и почаще навещай своего старичка. Я почти ежедневно виделся с Юлианом Матвеем. Старичок поселился в институтском городке, недалеко от того дома, в котором жила Марина Вербова. Две ничем не примечательные комнаты, полки с книгами, старинная кровать и клетка с певчей птицей - вот и все, если не считать робота-щетки, чистившей платье старичка и наводившей в комнатах порядок. Никаких вещей, напоминавших о прошлом, никаких следов былого и утраченного, но это и понятно. Все прошлое Юлиан Матвей держал в своей бездонной памяти. Я заинтересовался книгами, чтобы познакомиться с интеллектуальными интересами их владельца. Я взял первую попавшуюся книгу и, раскрыв ее, изумился. Мой взгляд скользил по чистой странице, на которой не было ни одного знака, ни одной буквы. Я подумал: "Бракованное издание, небрежная работа типографии и издательства", - и перевернул страницу. Следующая страница тоже была девственно чиста. Тогда я взял другую книгу и раскрыл: то же самое, ни одной буквы, страницы безмолвствовали, наполняя мое сознание слепой, бездушной тишиной. Юлиан Матвей стоял у окна спиной ко мне. Я. Юлиан! Почему в ваших книгах чистые страницы? С т а р и ч о к. А зачем мне слова? Я читаю не книги, а то, что жизнь написала сама. Я помню то, что не вспомнит ни одна книга. Я. А зачем же они стоят здесь на полке? С т а р и ч о к. Я иногда раскрываю их. Я. Для чего? С т а р и ч о к. Это иногда помогает, когда не можешь что-нибудь вспомнить. Я. А разве с вами случается, что вы не можете вспомнить того, что хотите? С т а р и ч о к. Редко. Не чаще чем раз или два в год. И вот тогда помогает чистая страница.

20

Прошло полгода с тех пор, как я познакомился с Юлианом Матвеем, полгода, в течение которых со мной изо дня в день беседовало его прошлое. И вот Марина сказала мне, сказала неожиданно, без всякой предварительной подготовки - Микеланджело, хотите побывать в той части лаборатории, ключ от которой я ношу с собой? - Хочу ли? - ответил я. - Все хотят. Но там, кажется, никто не бывал, кроме вас, Евгения Сироткина и моего отца? - Ну что ж, вы попадете туда позже нас, но раньше тех, кто попадет туда не скоро. Чужое "я", с которым вы познакомитесь, достойно уважения. Вы узнаете, что такое человек, настоящий человек, ваш современник. - Юлиан Матвей тоже человек. - Условно говоря, да. Но в нем память вытеснила все остальное и превратила его почти в механизм из-за несогласованной работы сигнальных систем. Она подвела меня к таинственным дверям и достала ключ. Мне стало не по себе. Сердце тревожно билось. Состояние такое, как бывает во сне. Мы вошли в помещение, где стоял всего один аппарат. Это и была "память" погибшего человека, "записанная" Мариной Вербовой. Марина включила аппарат и приобщила меня к жизни этого человека, которого я никогда не видел, но полюбил. Его не было в живых, но его мысль и чувства, замоделированные Вербовой, были рядом. Рассказ его был прост и бесхитростен. "Я родился в космическом корабле, но узнал, что такое мир, уже на космической станции в окрестностях Венеры, где началось и продолжалось мое детство. Маленькая станция, окруженная пустотой, искусственная металлическая планетка, где нет ни рек, ни озер, ни деревьев, ни облаков. Первое, не сфотографированное, а настоящее облако я увидел на Земле, когда, наконец, попал туда. Оно плыло в синем небе. Над космической станцией не было неба. Она висела и крутилась в вакууме, в пустоте. Да, наконец-то я стоял на Земле. Здесь я услышал журчанье первого ручья, свист и щелканье первой птицы, в горлышке у которой сидело лесное звенящее, поющее чудо. Птица своим звоном и свистом хотела что-то поведать мне, поведать нечто более простое, громкое и чистое, чем могут передать слова. Для меня все было как первый раз, словно Земля с ее лесами и водами только что возникла. - Володя, - сказал мне отец, - ты зря так быстро снял маску. Здесь слишком много кислорода от лесов. Он пьянит, нужно привыкать понемножку. Я сразу привык к Земле. Я стоял, крепко опираясь ногами на нечто большое, прочное Я дотронулся рукой до дерева и сквозь шершавую кору почувствовал внутреннее тепло, жизнь и дрожь. Я обнял дерево, словно это был человек. Я дышал. Еще никогда до того дыхание не доставляло мне такого удовольствия. Вместе с кислородом я вдыхал настой хвои, запах трав и лесных цветов. Я долго смотрел, как текла река. Она неслась по камням, легкая, живая и прозрачная, вся звон, биение, плеск и свежесть. Я наклонился и, зачерпнув из реки воду сложенными вместе ладонями, стал пить. Мне казалось, что в раскрытых ладонях у меня вся река - живая, быстрая, студеная и скользящая. Как ее удержать, не упустить? Впервые я пил воду из ладоней. Ее было бесконечно много - живой, холодной, обжигающей горло воды, река несла ее тысячи лет все с таким же шумом, звоном и щедростью. Да, щедрость - именно это слово вертелось на кончике моего языка. Земля была бесконечно щедра, как эта река. На ней было всего много - травы, ветвей, воды, воздуха и еще чего-то, чего не хватало, так не хватало на космической станции, окруженной бездной и вакуумом! Не кислород, настоянный на запахе хвои и трав, а эта щедрость пьянила меня. Я шатался как пьяный от ощущения чудесного избытка, от той доброты и тепла, которые буквально струились из каждого дерева, из каждой ветки. Пролетела пчела и села на цветок. На космической станции не было пчел, не было цветов и не было ветвей. И вещи были холодны и бесчеловечны. - Володя, - сказал мне отец, - не пей так много. Вредно. Нужно понемножку привыкать. На станции мы экономили воду. - Здесь вода хороша. Я никогда не подозревал, что вода может быть такой вкусной. Она течет, несется по камням неведомо куда и откуда. - Ты сказал глупость. Ведомо! Даже очень ведомо! Посмотри на географическую карту местности. Вот сюда! Здесь, в горах, она начинается и впадает вот сюда. Смотри! Я посмотрел на карту, но это не доставило мне никакого удовольствия. Сколько раз я смотрел на карту материков и океанов Земли, живя вдали от нее на космической станции, и думал, что я имею представление о Земле! Нет, Земля походила на карту не больше, чем человек на свой костюм, на свою форму, скроенную портным по мерке. Земля! Я мысленно повторял это слово с такой же ненасытной жадностью как вдыхал воздух, настоянный на пихтовых и кедровых ветвях, как пил воду из ладоней. И не удивительно, что, закончив школу, из всех существующих профессий я выбрал ту, что связана с Землей. Я стал геологом. И я думал, что никогда не разлучусь с Землей. Ту, о которой речь пойдет впереди, я встретил не в геологической партии, а в большом городе, в доме, где жили мои приятели. У нее было простое и очень земное милое имя Зоя. Встреч было много, очень много. И я думал, что никогда не расстанусь с ней, как не расстанусь никогда с Землей. Первая большая разлука произошла через год. Зоя отправилась в космос, отправилась по делу. Она пробыла там долго, и я ждал. Я ждал ее и дождался. Она пребывала тут, рядом, и это было удивительно. Я мог протянуть руку и дотронуться до Зои, а еще недавно между нами лежало космическое пространство со своим вечным холодом, близким к абсолютному нулю. Но вот пространство выпустило ее, или, точнее, отпустило. Она была здесь, вся смеющаяся, быстрая, чуточку нетерпеливая, и только рассказы и воспоминания уносили ее туда, в холодную бесконечность. Она была здесь со мной, на Земле. И я понимал, что Земля без нее - это все равно, что Земля без облаков, озер, лесов и лесных троп. Я смотрел на нее, и мне казалось, что в ее облике и в ее смеющемся лице странно и чудесно слилось в одном человеке все человечество. Она и есть люди, а люди и есть она. И я смотрел на нее, словно впервые увидел человека, женщину во всей ее неповторимости и красоте. Когда я говорил "ты", я мыслью и чувством, всем своим существом прикасался к тому, что было "ею" и что не могло сразу охватить мое сознание, потому что это было как миг. О чем мы говорили с ней? Не помню. На ее лице я стал иногда замечать выражение неудовольствия и нетерпения. Ей нужен был я и весь мир. Мне в эти минуты нужна была только она, она одна. И вот однажды она не пришла. Я думал, что она заболела. На другой день я узнал, что она не пришла ко мне по другой причине. Что же это была за причина? Из всех причин она меньше всего поддается пониманию, потому что она относится к тем явлениям, с которыми имеет дело не столько разум, сколько сердце. Мой разум мог объяснить мне, почему она разлюбила меня и полюбила другого, но чувства все равно продолжали спрашивать - почему? Ведь она недавно еще любила меня, за это время я не стал глупее, бессердечнее. Я остался таким, каким был. И все же это случилось. Она страдала не меньше меня и иногда заходила ко мне. На ее лице я видел жалость. Это меня оскорбляло, и мы расстались". Наступила тишина. И Марина сказала мне: - На сегодня хватит. Мы вышли. И она закрыла дверь на ключ.

21

Прошла неделя. Я снова с волнением слушал продолжение рассказа Володи. "Вакуум! Мне слишком рано удалось узнать, что это такое. И только на щедрой, доброй, красивой Земле я забыл о нем. Но после того как ушла от меня Зоя, я решил покинуть добрую, щедрую Землю. Меня по моей просьбе отправили на Марс вместе с геологической экспедицией. Помощник начальника экспедиции, энергичный и расторопный человек, заранее позаботился обо всем. Он захватил с собой не только все необходимые продукты, но и грохот речных перекатов, шум водопадов, лепет березовых рощ, свист и пение птиц. Он захватил с собой шепот влюбленных, детский смех, грохот морских волн, набегающих на песчаный берег, "снятых" с помощью электронно-оптических и акустических аппаратов. Он ничего не забыл, этот сверххозяйственный и предусмотрительный человек. Он был весь наполнен, туго, до отказа набит земной веселой жизнью, этот толстенький человечек, умудрявшийся суетиться там, где отсутствие земного притяжения, казалось бы, должно было ему напомнить о том, что пора бы и остепениться. Его звали Лодочкин, Сергей Лодочкин. Он был родом из древнего и веселого города Одессы. И он умел рассказывать смешные и забавные истории. Глядя на Сергея Лодочкина, я думал: "Как он похож на Землю, эту веселую, щедрую и чуточку легкомысленную планету". Вероятно, так же думали и другие участники экспедиции, слушая смешные истории возле перегородки, отделявшей нас от бездушной и страшноватой бездны, от ничто. Своими смешными историями веселый одессит пытался победить ничто, уговорить и заворожить страшную бездну за перегородкой. Сергей Лодочкин помог нам скоротать время. Он был дотошен, и ни одна вещь не утратила своих земных свойств, оказавшись вместе с нами на Марсе. Забегая вперед, я напомню один эпизод из моей жизни астрогеолога. Однажды в песчаной, безводной и безатмосферной пустыне, где я блуждал, разыскивая товарищей по партии, я вдруг услышал голос кукушки. Он напомнил мне не только о запасах Лодочкина, но и о том, что, кроме песчаной пустыни, существует еще другой, бесконечно более прекрасный мир. Изумленный, я ловил эти земные, лесные ясные звуки, думая, что это галлюцинация, что меня обманывает слух. "Ку-ку! Ку-ку!" Голос кукушки доносился до меня будто с Земли, из ее еловых, сосновых и березовых лесов, преодолев расстояние в несколько сот миллионов километров. "Ку-ку! Ку-ку!" Ее голос словно играл со мной. Он был здесь и далеко, рядом и нигде. И в эти минуты я забыл о том, что стою на мертвом, холодном песке марсианской пустыни, затерянный в бесконечности. Голос кукушки принес мне запах лесов, земную щедрость и доброту".

22