95229.fb2 Кумби - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Кумби - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

"Я никогда не думал много о себе. Меня всегда остро интересовало то, что было вне меня: люди, вещи, явления, события. Я готов был даже простить людям пошлость только за то, что они люди. Помню, как Лодочкин, то плавая, то вися в безгравитационной среде несущегося космолета, убеждал нас: - Будьте внимательны к еде. Ешьте то, что полезно. Я все учел, все. Счастливые крысы умеют синтезировать в своем организме аскорбиновую кислоту. Морской свинке и человеку природа отказала в этом. Мы вынуждены принимать витамины вместе с пищей. И он начинал перечислять все сорта продуктов и все виды витаминов, которые он везет с собой. Сергей Лодочкин! Он стал только воспоминанием. Его уже нет в живых. Марс, его отнюдь не щедрая к людям суровая среда расправилась с Сергеем раньше, чем с другими. Сергей Лодочкин, по его собственному выражению, отдал концы. Мы похоронили его в холодном марсианском песке, который не смогло бы согреть даже земное горячее солнце. Вот солнца-то и не догадался захватить этот бесподобный администратор. Да и как доставишь его на Марс с Земли? Оно слишком большое и слишком щедрое. Новый администратор Карл Шмидт, хотя и не был таким щедрым, как Лодочкин, тоже умел посмеяться и пошутить: - Опять вдыхали запах мяты и черемухи! Опять слушали крик петуха! Надо экономить! Куда это годится! Перерасход. А Земля далеко. Быстро сюда не доставишь. Шуткой он хотел облегчить нашу вину, а заодно и свою жизнь. Нет, не легкая жизнь была на Марсе, где всего не хватало: и воздуха, и тепла, и воды. Воздух, вернее - земную биосферу, мы носили с собой, разумеется, в тех размерах, которые были нам по силам. Биосферу в миниатюре. Человеку нужна среда, так же как и животному. Но животное, передвигаясь, не может захватить с собой необходимый ему мир, а человек может. Мы передвигались, разыскивая полезные ископаемые, и вместе с собой несли все необходимое - воздух, воду и пищу. Избаловал нас покойный Сергей Лодочкин. Отправляясь в маршрут, мы думали не только о воздухе, воде и еде, мы старались захватить с собой и то, что нужно не только для желудка и дыхания. Как-то я сказал Карлу Шмидту: - И соловьиного пения тоже подкинь. Иногда доставляет удовольствие. - Ишь чего захотел! - рассмеялся Карл. - Свист. А зачем он тебе? - Нужно. - От этого продукта больше вреда, чем пользы. Я с врачами советовался. Говорят, действует на нервы, заставляет тосковать по Земле. - А почему же немножко и не потосковать? Иногда это бывает даже необходимо. Меня сопровождали три робота: Биль, Джек и Ле-Рой. Джек и Биль - роботы как роботы: аккуратные, исполнительные, дисциплинированные. А с Ле-Роем было не так просто. Уж не нарочно ли мне подсунул администратор Шмидт эту упрямую машину с большим дефектом в программе? Ле-Рой выделывал всякие штуки: вдруг исчезал неведомо куда, отлынивал от работы. Создавшие его конструкторы, по-видимому, не без умысла включили в его программу то, что никак не вязалось с сущностью автомата, - лень. Робот-лентяй - это нечто неслыханное и непредусмотренное. Лень-то и делала Ле-Роя более человечным, чем ему полагалось. У Биля и у Джека не было никаких недостатков. И, может, поэтому мне было с ними скучно. Ле-Рой же своей ленью и медлительностью иногда меня развлекал. Он любил поваляться - странная привычка у автомата. Как его только пропустила комиссия, отбиравшая вещи на Марс? Да, лень и неповоротливость. Я был рад им, как подарку. Иногда Ле-Рой выводил меня из себя. Но и в этом было нечто человечное и человеческое. На Биля и Джека невозможно было сердиться. Это были вещи точные, исполнительные. Никогда не ошибающиеся вещи. Но я слишком много говорю о вещах. У них не было ни щек, ни ушей, ни глаз. Но спины у них были совершенно человеческие - дань, отданная современной техникой отнюдь не современному иллюзионизму. Иногда я шел нарочно позади них, обманывая себя. Казалось, впереди меня идут люди. Я не один. В каждой спине есть нечто характерное. У них тоже были характерные спины. Но самая характерная спина была у Ле-Роя. Его спина соответствовала его характеру. Это была спина лентяя, которому не терпится скорее присесть или прилечь. Ради щедрой, доброй Земли и ради людей я прибыл сюда, на Марс. Я знал, что встречусь здесь с трудностями. Но пока я не жалел об этом. Я делал свое дело. Роботы помогали мне. Без них я не мог бы сделать ни одного шага. Они несли на себе тот кусок земной биосферы, тот маленький островок, без которого я не смог бы прожить здесь ни одной минуты. Мне нужен был кислород, вода, пища, тепло. Только тут на Марсе да еще на космической станции можно было со всей остротой почувствовать железную силу детерминизма, связь живого организма со средой. На щедрой, доброй, красивой Земле человек забывал, что он, кроме всего прочего, еще и организм". Наступила пауза. Марина вошла и выключила "память". - Не сердитесь, Микеланджело, - сказала она, - на сегодня довольно. Дайте ему отдохнуть, а заодно и себе. - Ему? Разве он... Он ведь не существует как личность, не правда ли? Марина рассмеялась не совсем кстати. - И существует и не существует. Но не в этом дело. А личность ли он? Вот это мы и хотим узнать. В какой мере оторванная от человеческого организма память может сохранить что-то от личности? Организм как целое - это ведь тоже интересная проблема. - Меня в нем интересует не организм, а человек. - Меня тоже, - сказала Марина.

23

Астрогеолог Володя называл нашу планету щедрой, доброй Землей. Но ведь не всегда она была такой щедрой и доброй, ведь такой ее сделал человеческий труд. И вот на днях я узнал, что люди собираются сделать добрым и щедрым неуютный, холодный Марс. Коммунистическое общество приняло решение создать на Марсе атмосферу и биосферу. Пройдет несколько десятилетий, и люди, работающие на Марсе, не будут терпеть те суровые лишения, которые испытал астрогеолог Володя. Где бы я ни появлялся, везде я слышал о Марсе и о том, каким он станет через двадцать-тридцать лет. Об этом говорили пассажиры в машинах быстрого движения, пешеходы на улицах, строители, созидающие жилища и экспериментальные институты, люди, прогуливающиеся в парках и садах. Даже в усталых глазах стариков, смотревших на мир сквозь призму большого житейского опыта, я заметил юношеский блеск энтузиазма. Старики, вероятно, завидовали тем парням и девушкам, чей возраст и чьи свежие силы позволяли надеяться на то, что они примут участие в переделке природы Марса. В нашем институте тоже все говорили об этом смелом решении, обсуждали проект и план работ, принятых Советом коммунистического общества Земли. Все сотрудники института хотели активно включиться в работу по перестройке Марса. Но Совет коммунистического общества распорядился иначе. Мой отец и другие руководители института получили указание продолжать исследования, связанные с расшифровкой уазского послания, а марсианской проблемой должны продолжать заниматься только те лаборатории, которые имели необходимый опыт. Таким образом, Уаза и уазцы продолжали быть в центре внимания сотрудников нашей лаборатории. Так как грамматики и логики встретились с загадкой уазского мышления, научное руководство института избрало сложный путь ее решения. Мой отец считал: то, чего не сумела решить математическая лингвистика, сумеет решить гипотетическое моделирование странного мышления и видения уазцев. Это было дело настолько необычное, что оно стояло на грани фантастики, а иногда и за ее гранью. Теперь я часто видел своего отца в лаборатории Сироткина. Оба они Сироткин и мой отец - подолгу о чем-то спорили. Лаборатория работала напряженно. Все занимались поисками, от заведующего до уборщицы. Иногда появлялся беллетрист и фантаст-психолог Уэсли второй. Мой отец упорно называл его Уэсли-младшим или просто младшим. - Ну, что принесли, младший? - спрашивал этого франтоватого и молодящегося человека мой отец. - Выкладывайте свое кредо. Уэсли второй принимал участие в работе над созданием личности нового Кумби, своеобразного и причудливого чужого "я", приближенного к гипотетической среде, странной и небывалой среде, где преобладает одушевленное над неодушевленным. Мой отец и верил и не верил в эту затею. - На старости лет, - ворчал он дома, - стал антропоцентристом! Даже и того хуже, почти виталистом! Может ли быть одушевленной, то есть живой, среда? Абсурд! В том и сущность всякой среды, в единстве с которой живет организм, что она мертвая, иначе бы она перестала быть средой. Правда, существуют в земной природе организмы, которые живут среди организмов. Их среда действительно живая. Но это паразиты! Не могу же я допустить, что уазцы - это организмы среди организмов. Двойной абсурд. - Если абсурд, то для чего же вы с Сироткиным создаете это странное "я"? - А для того, чтобы доказать, что это абсурд. Евгений Сироткин... Он увлекающийся человек. Его настолько увлекла эта идея, что, находясь в пути, он почти не думает о конечной цели своего движения вперед. Его интересует не столько Уаза, сколько возможность создать еще одно "я", не похожее на все другие "я", живые и искусственные. Он прежде всего кибернетик, конструктор и инженер. А проблема Уазы отнюдь не только инженерная и кибернетическая. Уаза! Она у всех была на кончике языка. Про нее сочиняли юмористические стихи, рассказывали анекдоты. И каждый представлял ее себе не такой, какой представляли другие. Я помню, как Уэсли второй, этот удивительный человек, сделавший своей профессией склонность к вымыслу, рассказывал нам о том, какой он представляет себе Уазу. Нет, это больше походило на сказку, чем на трезвую и обыденную реальность. Этот писатель, психолог и фантаст, как он самоуверенно и откровенно признался нам, в сущности, не в силах был оторваться от собственной личности, собственных привычек, собственных переживаний, и, экстраполируя Уазу, он мысленно перенес самого себя на эту странную планету. И вот им, Уэсли вторым, человеком земным, хотя и пишущим о внеземном и далеком, овладели страх и даже ужас от одного сознания, что вокруг него все живое, что под ногами у него организмы и все вокруг живет, дышит, а значит, и чувствует. Он долго занимался экстраполяцией, пока не кончилось терпение моего отца. - Неужели вы не можете оторваться от самого себя, от собственных и сугубо личных переживаний, взглянуть на гипотетический мир Уазы не лично из себя и даже не из человека вообще, а как бы посмотреть на все глазами гипотетического уазца? - Простите, я писатель, человек, житель Земли, а не уазец. Я могу... - Не только можете, но должны освободиться от субъективизма. Вы говорите: страх, ужас. Чепуха! Уазцу, выросшему на своей планете, не придет в голову такая блажь - бояться своей собственной среды, живая она или не живая. - А эмоции? - У них другие эмоции, чем у нас. Человек - это эволюция, осознавшая самое себя. Уазец - это тоже эволюция, овладевшая сознанием. Но там была другая эволюция, чем у нас. И перед нами встает вопрос: может ли быть мышление, построенное на других законах, чем наше? Вот над этим мы и бьемся. Вы говорите: страх, ужас. А может быть, они вообще не имеют понятия о том, что такое страх. Может, этого слова нет в их словаре. - Могу допустить это, но только в том случае, если они бессмертны, вмешался в спор Евгений Сироткин. - А откуда мы знаем, смертны они или бессмертны? Если они обогнали нас на миллионы лет, то, наверное, они нашли способ предохранить наследственную информацию от порчи. Если они овладели этой тайной, то слово "страх" для них звучит так же, как для нас слова "табу" или "групповой брак". Этим занимаются их историки первобытного мышления. Почти все сотрудники лаборатории пытались представить себе среду, в которой жили гипотетические уазцы, и только я один не столько думал о далекой и загадочной Уазе, сколько о человеке, пребывавшем вне времени и пространства и все-таки оставшемся человеком. Я часто, слишком часто открывал уже переставшую быть таинственной дверь, ключ от которой Марина Вербова доверяла только мне. И все же я пропустил целых два дня. Мне хотелось повидаться с Таней. Машина быстрого движения доставила меня в Лесное Эхо. Но сколько я ни кричал в лесу, ни звал Таню, она не откликнулась. От ее брата я узнал, что отец их умер, и Таня покинула Лесное Эхо и отправилась на Марс. Встречусь ли я когда-нибудь с ней? Солнечная система не велика, и всегда можно разыскать человека, который тебе нужен, если и ты нужен ему. Но был ли я нужен Тане? И почему, отправившись на Марс, она даже не известила меня об этом? И хотя Таня отправилась на Марс, как сообщил мне ее брат, я искал ее на Земле. Я не верил, что она улетела надолго. Я искал ее везде, куда приводило меня мое нетерпеливое желание скорее ее увидеть. Идя по улице, я оглядывался. Казалось мне, сейчас она выйдет из-за угла, появится внезапно, как она любила появляться в своем лесу, и вновь исчезнет. Я ждал этой встречи. И как я ни был нетерпелив, я готов был ждать годы и даже десятилетия. Мир был прекрасен. Его своеобразие и прелесть я ощущал со всей силой и свежестью своего юношеского восприятия. Я видел эту красоту и замечал ее повсюду: на лицах девушек и юношей, идущих по улице или состязающихся в беге и плавании, в выражении глаз стариков, видавших многое из того, чего не видел я и никогда не увижу, в ласковой улыбке матерей, гуляющих с детьми в больших садах. Но в этом прекрасном мире мне не хватало самого существенного - Тани. Я искал ее, ее смеющееся лицо, ее насмешливый рот и быстрые, сильные ноги, всегда готовые унести ее от меня. Иногда я просыпался ночью и включал оптический приближатель, надеясь увидеть ее лицо на экране среди многих лиц хроники марсианской жизни. Я справлялся о ней во всех справочных - городских, континентальных и межпланетных. Но она словно на всех надела волшебные очки, делавшие ее невидимой, как это она проделала со мной в лесу на тропе. Но вот однажды, когда я уже стал терять надежду, меня известила межпланетная оптико-акустическая станция, что в двенадцать часов ночи со мной будет разговаривать Марс. Да, мне так и сказал женский голос: - Микеланджело Петров? С вами будет разговаривать Марс. Старинное и смешное профессиональное выражение связистов: "С вами будет разговаривать Марс". Как будто действительно со мной собирается разговаривать планета. До двенадцати осталось почти пять часов, но я не отходил ни на шаг от приближателя. Кто хочет разговаривать со мной? Таня? Едва ли. Скорее всего кто-нибудь из моих бывших одноклассников, работавших на Марсе, - Борис Заметнов или Рудольф Арбатов. Сердце билось тревожно и радостно. Я то и дело с нетерпением смотрел на часы, и когда стрелки подошли, наконец, к цифре "12", я включил приближатель. Сначала послышалась тихая мелодия, звук скрипки и голос флейты. В следующее мгновение ощущение бесконечности охватило меня. Возникло космическое пространство, а на его фоне смеющееся лицо Тани. Она была здесь, рядом со мной, и одновременно там, у себя на Марсе. - Мика, это ты? Я давно не видела тебя, - окликнул меня Танин голос. - Что же ты молчишь? Сейчас я тебя вижу. Ты совсем мало изменился, чуточку повзрослел. Ты слышишь меня? - Слышу и вижу. Что ты там делаешь на Марсе? - Работаю в молодежной бригаде. Мы создаем на Марсе атмосферу и биосферу, слышишь, Мика? Мы хотим, чтобы Марс стал таким же молодым и прекрасным, как Земля... Чтобы там дышалось легко, как в садах возле Лесного Эха. - А когда мы встретимся, Таня? Это сказал не мой голос, это крикнуло все мое существо, рванувшееся к Тане и остановленное пространством. - Через несколько лет, Мика. А что делаешь ты? - Изучаю память. - Изучая память, не забывай обо мне. - Это были последние слова, которые долетели до меня. Время истекло, и Таня исчезла. Эту ночь я не спал, а думал о Тане и об атмосфере, которую создавали на Марсе люди, посланные туда коммунистическим обществом Земли. И я старался представить себе Марс без биосферы, таким, каким он выглядел в рассказе Володи, чью "память" записала Марина Вербова. Я старался представить себе это, чтобы понять и оценить то, что делали Таня и ее друзья.

24

Меня тянуло к этому Володе. "Наконец я снова на щедрой и доброй Земле. Мне уже не надо носить с помощью роботов вполне портативный дубликат земной биосферы и выпрашивать у администратора, смотря по настроению, то крик петуха, то голос кукушки. Вокруг меня был мир, наполненный всяческой жизнью - и голосами птиц и шепотом влюбленных. И, глядя на человеческие спины, мне не нужно было бояться, что у этих прохожих, как у Биля, Джека и Ле-Роя, нет человеческих лиц. Вокруг меня было множество лиц, глаз, улыбок. Все смотрели на меня с уважением. Ведь я прибыл с Марса, испытав опасности, трудности и невзгоды человека, измерявшего чужую планету своими собственными ногами, шагавшими там, где нет ни дорог, ни троп. Мило и сердечно улыбалась мне и она. Ее все звали Катрин, но я называл ее просто Катей. Вскоре она стала моей женой. В сущности, я женился на ней только потому, что она чем-то походила на Зою. Может быть, я проявил легкомыслие и поспешность там, где нужна осмотрительная, все взвешивающая рассудочность. Но я никогда не был рассудочным. Я готов был жениться на первой встречной девушке только за то, что она человек, умеет смеяться и плакать, огорчаться, радоваться, грустить. Я смотрел в девичьи глаза с таким же наивным и ненасытным восторгом, как смотрел на бег звенящей и рокочущей воды в ручье или на поляну, поросшую изумрудно-зеленой травой и полевыми цветами. Как не хватало мне этих глаз на Марсе, карих глаз, большого, чуточку влажного рта и этих рук, теплых, круглых, упругих девичьих рук! - Катя... - говорил я. - Катрин, - поправляла она меня. - Катрин! Посмотри, какие ветви протянул в нашу сторону добрый и приветливый клен. Они живые, как руки. Кажется, он так рад нам, что хочет нас с тобой обнять. - Ветви как ветви, - говорила она равнодушно, - клен как клен... - А листья? Посмотри только. Я вырезал в детстве такие же из бумаги и покрывал зеленой краской, страшно переживая и огорчаясь, что они не живые... - Ты словно только сейчас родился, Володя. Каждый пустяк приводит тебя в восторг. Может быть, она и была по-своему права. Но ведь ей не пришлось провести два года в обществе роботов. Над ней всегда плыли облака, и деревья всегда поднимали свои ветви к небу. Она не знала, как чувствует себя человек, среду которого несут с собой роботы в портативном и консервированном виде. Ее биосферу нес не робот Биль, а весь земной шар с его лесами и океанами, земной шар, в сущности, не такой уж большой, но все же великан по сравнению с Биллем и Джеком. Я ей рассказывал о Биле, о Джеке и о лентяе Ле-Рое - роботе, который все же чуточку больше был похож на человека, чем его не знавшие никаких изъянов коллеги. - Значит, ты считаешь, что недостатки сделали робота похожим на человека? По-твоему, достоинства бесчеловечны? - Да, если хочешь знать, достоинства бесчеловечны, если они пребывают в абсолютном, химически чистом виде, если они отделены от самого человека и его милых слабостей и привычек. - Милых слабостей? Я никогда не считала слабости милыми. Наоборот... Нет, ее ум был чуточку прямолинеен. Но, может, сердце... О ее сердце я пока знал очень мало. - Милых слабостей... - повторила она. - Тогда уж почему не сказать "хороших недостатков"? Впрочем, она имела право так говорить. У нее-то ведь не было никаких недостатков, а только одни достоинства: она была аккуратна, правдива, точна, трудолюбива, дисциплинированна, заботлива, чистоплотна, всегда в хорошем настроении. Она чем-то напоминала мне Биля. Казалось, природа, наследственность и воспитание вложили в нее программу, в которой не предусмотрено было ни одного изъяна. Прошел год, и мы ждали ребенка. Она родила мне чудесную девочку. Мы дали ей имя, нравившееся и Катрин и мне, - Лиза. Однажды, вернувшись с работы, я застал Катрин принимающей какой-то препарат. - Что это за лекарство? - спросил я. - Это пролактин. Хорошее средство. - От чего? - Как? Разве тебе неизвестно? Пролактин вызывает секрецию молока, а я кормящая мать. И, кроме того, он усиливает материнский инстинкт. Я посмотрел на нее, думая, что она шутит. Нет, она не шутила, но говорила всерьез. - Откуда ты знаешь? - Я сама провела несколько опытов в лаборатории. Я забыл сказать, что она была биохимиком и изучала вместе со своим руководителем, крупным ученым Афанасием Синклером, эндокринную систему млекопитающих. - На кормящих матерях? - Нет. Пока только на животных... Материнский инстинкт... - Довольно! - сказал я. - Поговорим о чем-нибудь другом. Я видел после работы новую постановку Картавина. - Я тоже видела. - Ну и как? - Не знаю. Не уверена... - Почему? - Я не успела принять это новое средство, усиливающее эстетическое восприятие. Понимаешь, не оказалось под рукой. Расстроенный, я не стал слушать дальше. Я успокаивал себя: ведь я и раньше слышал, что супружеская жизнь обнажает то, что скрыто иллюзиями. И, кроме того, она эндокринолог. Ей ради научной истины приходится испытывать действие препаратов на себе, чтобы не подвергать опасности других. Возможно, что эти препараты и притупили некоторые из ее эмоций. В конце концов она была смелой, мужественной женщиной. Не каждый согласится испытывать на собственном организме свойства новых препаратов, так сильно действующих на эндокринную систему, не будучи абсолютно уверенным, что все сойдет гладко. Нет, по-видимому, гладко не сошло, и она, как морфинист к морфию, привыкла к этим сомнительным стимуляторам и стала их постоянной жертвой. Этот угол зрения на жену несколько успокоил меня. Но надолго ли? Она была чистосердечна и искренна и не захотела скрывать от меня, что имеет слабость к препаратам, изготовленным в ее лаборатории. Мне стало не по себе. Я задумался. Никогда раньше мне не приходило в голову, что самые благородные побуждения Кати опираются на биохимическую базу и объясняются количеством того или другого стимулятора. Количеством! Я всегда подозрительно относился к этому слову. Еще в первых классах средней школы во мне вызывала недоумение арифметика своим абсолютным и бесчеловечным безразличием к качеству предметов, которые требовалось сложить, вычесть, разделить или помножить. Для преподавателя арифметики, симпатичного человека, не столь уж строгого, но очень внимательного, было все равно, шла ли речь о яблоках, помидорах или литрах воды, количество которых надо было выяснить в результате решения нехитрой задачи. Впоследствии мне пришлось примириться с сущностью одной из важнейших наук. Но теперь мне пришлось удостовериться в том, что и столь сложное качество, как душа, как внутренний мир человека, зависит от количества чего-то элементарного. Я пытался закрыть глаза и не видеть этого. Я говорил себе: - Какое тебе дело, искусственными стимуляторами или естественными природно-стихийными силами вызвано доброе отношение к тебе твоей жены. Она мила, сердечна, поразительно заботлива. Временами она совсем забывает о себе и думает только о тебе и нашей дочке Лизе. Когда ты спишь, она не решается повернуться на другой бок, чтобы не разбудить тебя. Когда ты сидишь за столом в столовой, полной гостей, она смотрит только на тебя и улыбается тебе, и лицо ее светится добротой, приветливостью. Чего тебе еще нужно? Да, мой рассудок был полностью на ее стороне, но чувства... Чувства тем и отличаются от рассудка, что им не прикажешь. Ведь нечто подобное, в сущности, было и со мной на Марсе. Рассудком я был на стороне Биля и Джека, аккуратных, всегда безошибочно и педантично точно исполнявших свои обязанности, а чувством - на стороне Ле-Роя, в котором иногда что-то не срабатывало. Достоинства Катрин пребывали в чистом химическом виде, без всяких примесей. Может быть, это объяснялось злоупотреблением с ее стороны разными стимуляторами, действующими на работу эндокринной системы? И вот мне захотелось узнать, какой она была до того, как поступила в лабораторию Афанасия Синклера и познакомилась со стимуляторами. Я стал расспрашивать о ней всех ее знакомых, родных и в первую очередь ее подруг. Если бы я лучше знал жизнь, я не поступил бы так. Было по меньшей мере наивно рассчитывать на то, что я узнаю о подлинной Катрин нечто объективное. Одни ее приятельницы изображали ее идеальной, лишенной всяких недостатков и до отказа наполненной всеми добродетелями. Можно было подумать, что она принимала стимуляторы с раннего детства, а может, даже и с колыбели вместе с молоком матери. Другие утверждали, что у нее всегда был тяжелый характер и свою недоброжелательность и черствость она прикрывала заученной улыбкой, такой же фальшивой, как она сама. Может быть, другой на моем месте успокоился бы, махнул рукой и продолжал жить, не задумываясь о сущности и удовлетворяясь тем явлением, той оболочкой, за которой так искусно пряталась эта сущность. Но недаром я столько лет прожил вдали от Земли и человечества. Дом, в котором жили я, Катрин и Лиза, не походил на марсианскую пустыню. Он стоял в саду среди цветов и деревьев и над ним висело не марсианское, а земное небо, похожее на безмятежное озеро, в котором отражаются пылающие облака. - Катрин, - говорил я, - по-видимому, я переутомился, работая над книгой о стратиграфии среднемарсианской платформы. У меня болит голова, - я показал на виски. Она улыбнулась мило и сочувственно. - Милый... В это слово она вложила столько тепла и любви ко мне, что я должен был почувствовать себя счастливым. Но я не почувствовал. - Милый, - повторила она. И снова улыбнулась, теперь уже озабоченно. - У меня есть прекрасное средство от головной боли. Прими... - Я не принимаю стимуляторов! - сказал я резко. Она не обиделась, а сказала спокойным и уравновешенным голосом: - Это не стимулятор, дорогой. А обыкновенное лекарство из аптеки, которое принимают все, кто жалуется на головную боль. В середине ночи, проснувшись, я долго смотрел на нее, лежавшую рядом со мной. Она спала. На подушке лежало ее лицо, лицо земной женщины, молодое и прекрасное. Я смотрел, боясь пошевелиться и разбудить ее. Я слышал ее теплое дыхание и чувствовал запах ее волос. Она не любила косметики, не красила ни волос, ни бровей, любила выглядеть естественно и просто. Но ненавистные мне стимуляторы... Ведь, в сущности, это тоже была косметика, но не внешняя, не физическая, а внутренняя, духовная. Подкрашивались не брови, волосы и губы, а чувства... Она спала. Теперь мне уже хотелось разбудить ее и сказать все, что я думал. Я еле сдержал себя. Она спала. Но я уже не мог уснуть. Прислушиваясь к ее дыханию, я думал: "Да, духовная косметика, желание подкрасить сущность, возбудить и пробудить чувства стимуляторами... И для чего? Разве каждый человек не прекрасен? Коммунистическое общество помогло ему стать цельным, гармоничным. Стремительно совершенствуется его сознание. Зачем же принимать эти жалкие препараты? И, наконец, не разрушат ли они самое важное - естественность и цельность, свойственную современным людям? Дурная привычка может противопоставить Катю всем остальным людям. Ведь, кажется, никто, кроме нее, не пользуется такими наивными и механическими средствами. Следовало бы ей об этом сказать". Внезапно она проснулась. - Ты не спишь, дорогой? Почему? В ее голосе чувствовалась тоска, неуверенность и беспокойство. - Опять головные боли, милый? Ты зря не принял лекарства, боль бы сразу прошла. Я промолчал. - Спи, дорогой. Ты чем-то озабочен? Чем? Может, какие-нибудь неприятности на работе? Отчего ты молчишь? - Нет. На работе все в порядке. - А раз в порядке, то спи. Тебе нужно выспаться. Я заметила, недостаток сна отражается на твоем самочувствии. Как ты спал на Марсе? - На Марсе я принимал снотворное, когда не спалось. Но это случалось редко. Обычно усталость валила меня с ног, и я засыпал сразу. Здесь я не могу жаловаться на физическую усталость. - А на что ты жалуешься, дорогой? Я давно замечаю, ты чем-то расстроен. Иногда ты так странно смотришь на меня, рассматриваешь, как рассматривают картину или статую на выставке или в музее. В твоих глазах появляется оттенок холодного любопытства, так несвойственного тебе. Почему? Я промолчал. - Почему это, Володя? Когда ты вот так рассматриваешь меня, у меня возникает сомнение: любишь ли ты меня? - Если бы я не любил тебя, я бы не женился на тебе. Ведь я встретился с тобой не на одной из космических станций и не на Марсе, а на Земле, где миллионы, десятки миллионов девушек. Однако же я выбрал тебя. - Тогда ты меня любил, а сейчас я не уверена, что ты любишь меня. Любящие не смотрят так, как смотришь ты. Но, может, я ошибаюсь, милый? Я ни в чем не уверена. Я тоже ни в чем не был уверен. Любил ли я ее? Любил. Без сомнения, любил. Но ее ли? Ведь под словом "ее" нужно понимать нечто естественное и неповторимое. А добраться до сущности ее личности было невозможно. То, что было ею, Катрин, Катей, определялось стимуляторами, принятыми, чтобы усилить внутреннюю секрецию. Все ее поступки, такие сердечные и милые, зависели не от ее существа, а от количества и качества препаратов, созданных в лаборатории под руководством ее шефа, тоже наполненного до отказа всякими добродетелями, заимствованными не у природы, не у естества, а приготовленными за лабораторным столом. Шеф Афанасий Синклер иногда появлялся у нас, весь сердечность, доброжелательство и искренность. Он никогда не приходил без подарка для нашей Лизы. Приятный, добрый, хороший человек, ничего не скажешь. Но я каждый раз думал, глядя на него и на его лицо, излучавшее доброту и сердечность: все это стимуляторы и ферменты, химия чувств и поступков, черт тебя подери! А каков ты на самом деле, без этой духовной косметики? - Скажи, - спросил я однажды Катрин, - скажи, пожалуйста, а каким он был до того, как стал принимать все эти препараты? Мой вопрос, по-видимому, застал ее врасплох. - Каким? Трудно сказать. Я начала работать в биохимической лаборатории, когда он уже не раз испытал на себе действие стимуляторов. Он уже был таким, как сейчас. - А до этого? Ты ведь, наверно, слышала, что говорили старые сотрудники, знавшие его иным, чем он сейчас. - А почему ты думаешь, что он был другим? - Но если бы он был всегда таким, то зачем же он принимал все эти препараты? - Я думаю, что не для того, чтобы изменить свою натуру. - А для чего? - Для того, чтобы узнать их действие. - Но узнать их действие невозможно, не изменившись. Не так ли? - Да, это так. - Каким же он был до... - Почему это тебя так интересует? - Разве ты не догадываешься почему? Мне хочется добраться до его человеческой сути. - Для чего? Он же посторонний человек, один из многих наших знакомых. Да к тому же не ты работаешь в его лаборатории, а я. Мне, а не тебе приходится иметь дело с его характером, с его привычками, с его достоинствами и недостатками. - Я, кажется, поймал тебя на слове. Разве у него есть какие-нибудь недостатки? - Кажется, нет. Я не замечала. Случается, правда изредка, что он бывает слишком педантичен. Но я даже не знаю - достоинство это или недостаток. Он же биохимик, и ему нужна дотошная точность, без этой дотошности ничего не добьешься в нашем сложном и требующем аккуратности и терпения деле. Но ты, дорогой, извини, тоже стал дотошным. Ты так настойчиво расспрашиваешь меня об Афанасии, что я начинаю думать, уж не ревнуешь ли ты меня к нему? - Ревную, но не к нему. - А к кому, дорогой? - К твоим стимуляторам. Мне так хотелось бы, чтобы ты была естественной, как все люди. Ведь я не знаю твоей сути. Я не знаю, какой ты была до того, как стала подвергать свой организм этим сомнительным экспериментам. - И я тоже не знаю, - тихо сказала она. - Ты не знаешь? Это более чем странно. Почему? - Потому, что я мало интересовалась своей особой. Мало обращала на себя внимания. Была равнодушна к себе... Может быть, даже слишком равнодушна. Неравнодушной я стала, когда увидела и полюбила тебя. Только тогда я стала смотреть на себя со стороны... - А ты сама полюбила меня? - Я не понимаю твоего вопроса. - Я хочу знать, сама ли, естественно ли, просто, как все люди, или благодаря стимулятору, который ты приняла? - Милый... Ты говоришь, не думая о том, как звучат твои слова. Это очень жестоко и несправедливо. - Извини меня! Я не хотел тебя обидеть. Это получилось случайно. Ее лицо просветлело от радости. - Я так и думала, дорогой. Ты оговорился... Ты хороший, но иногда, очень редко, ты бываешь дотошным, и тогда я почему-то начинаю бояться тебя. Я понимаю, откуда у тебя эта дотошность. Ты так долго прожил на Марсе один, если не считать роботов, носивших с собой все необходимое. Они проявляли заботу, но эта забота не была человеческой заботой. Они заботились, не думая о тебе. Им было безразлично - ты или другой. Они заботились о тебе согласно вложенной в них программе. Тебе не хватало человечности, теплоты, сердечности, но ты и сам должен быть сердечным и недотошным и не допытываться до причин... Не в них дело, милый!" Я слушал, забыв о том, что пора идти на доклад Евгения Сироткина в большом лекционном зале для сотрудников трех лабораторий, изучавших память. И я, разумеется, опоздал бы, если аккуратная Марина Вербова не зашла бы за мной и не напомнила бы мне, улыбаясь своими тонкими губами античной богини. - Взгляните на часы! Эх вы, увлекшийся интересной книгой школьник! - Во-первых, я не школьник. А во-вторых, это не книга, а человеческая жизнь. - Отраженная, записанная жизнь, а это почти то же, что книга. - Я с этим не могу согласиться. - Не будем спорить, Микеланджело, не то опоздаем. Пора идти.

25

Сироткин, как всегда, появился за одну минуту до назначенного времени. На этот раз он был одет скромнее, чем обычно, и улыбался не столь иронично, как всегда. Он бросил рассеянный взгляд на нас и начал свой доклад. - Вы знаете, - сказал он, - как идет работа. Но мне хотелось бы не столько поделиться результатами, о которых говорить еще преждевременно, сколько рассказать вам о тех идеях, которые были положены в основу нашей новой модели, модели гипотетического уазца, или, точнее, внутреннего мира предполагаемого уазца. Об уазцах мы знаем так мало, что должны были исходить не столько из конкретной реальности, сколько из наших предположений. Каков внутренний мир уазца? В солнечной системе этот вопрос интересует всех без исключения. Вот уже несколько лет как он является темой почти всех споров и широких дискуссий. Об уазцах говорят в школах и в научно-исследовательских институтах, на земных фабриках и на космических станциях, на Земле, под Землей и на дне земных океанов и морей. Но, прежде чем ответить на вопрос, каков уазец, мы должны будем ответить на вопрос, какая среда окружает уазца. Без понимания того единства, которое связывает на Уазе субъект с объектом, нельзя было приниматься за дело. Мы ничего или почти ничего не знаем о среде, в которой живет уазец. Мы шли от предположения, что обитатели Уазы явились на эту планету из другого мира и сами создали на ней биосферу, то есть среду. Это наше предположение не было абсолютно произвольным и фантастичным. Оно опиралось на некоторые данные, полученные в результате попытки расшифровать уазский текст Большим мозгом Института времени. То, что на всех человеческих языках обозначено понятием-словом "природа", "естество", на языке уазцев имеет другой, прямо противоположный смысл. В переводе на земные языки он звучит очень странно: "искусственно созданное"... Уазцы сами создали свою природу. Они создали биосферу на планете, лишенной жизни. Почему? Об этом мы пока можем только гадать. Возможно, какая-нибудь катастрофа заставила их переселиться из собственного планетного дома в необжитый и, по существу, мертвый мир. Пока остановимся на этом предположении. И привлечем на помощь историю человечества, становление человека, чтобы лучше уяснить себе уазскую ситуацию. Человек появился на Земле в ту эпоху, когда физико-химические условия среды были вполне пригодны для его биологического существования. Но человек сделал прыжок из мира необходимости в мир свободы, из мира биологического в мир социальный. Он создал самого себя посредством труда. Писатель и мыслитель прошлого Максим Горький назвал эту новую, созданную человеческим обществом среду "второй природой". Переделывая мир, человек переделывал и свою собственную природу. Этот процесс длится, начиная с верхнего палеолита до наших дней. Человек непрерывно меняется. Меняется и среда, окружающая человека. Она становится все более и более пригнанной к его материальным и духовным потребностям и стремлениям. Но человек был сыном Земли, детищем земной биосферы. Он был как бы впаян в леса и степи, сросся с реками и озерами, горами и морями, где все было до отказа наполнено воздухом, водой и живностью. Другое дело - уазцы. Они прибыли в мир без среды, без воздуха и без рек. Им пришлось создавать биосферу почти на пустом месте. Они в буквальном смысле создали свой мир и самих себя. Разумеется, они были подготовлены к этому миллионами лет своего развития, развития своего интеллекта, воли, своей науки и техники, своего общественного прогресса. Творческое, созидательное и волевое начало в них было развито еще сильнее, чем в нас, земных людях. Исходя из этого обстоятельства, мы и приступили к созданию модели внутреннего мира уазца. Готовясь к этой работе, мы тщательно изучали внутренний мир человека, его историю и его непрерывно меняющееся единство со средой. Задавали ли вы себе когда-нибудь вопрос, чем отличается современный человек от человека древнего Египта, древней Греции, средневековья, наконец от человека капиталистического общества? Разумеется, задавали не раз. Но всегда ли вы рассматривали исторического человека в единстве со средой, с объектом, со средствами воздействия и изменения этой среды. Задавали ли вы себе вопрос, каким был бы человек, если бы он жил в среде, целиком созданной своими собственными усилиями? Этот вопрос имеет не только отвлеченно-теоретическое значение, но и сугубо практическое. Вспомним хотя бы жизнь на космических станциях. История каждой космической станции - это в какой-то степени в миниатюре история Уазы. Мы тщательно изучали психологию людей, родившихся на космических станциях и продолжающих там жить и успешно работать. Отличается ли внутренний мир жителей этих станций от внутреннего мира людей, никогда не покидавших Земли? Это вопрос не только психологический, но и онтологический, философский. Меняется ли сущность человека от резкого изменения среды? Вы ответите - разумеется, меняется. Другого ответа я от вас не жду. Но как? К сожалению, этот вопрос еще мало изучен, особенно в тех аспектах, которые нас интересуют. Нас, например, интересовал вопрос, который может показаться наивным: любит ли человек, проживший всю жизнь на космической станции, природу? Этот вопрос, разумеется, требует уточнения. О какой природе идет речь? О естественной природе Земли - лесах, реках, озерах или об искусственной "природе" станции, построенной в вакууме космоса? О "первой" или "второй" природе, употребляя удачный термин Максима Горького? Я имею в виду естественную природу. И вот выяснилось в результате психологических исследований, что у многих жителей космических станций имеется обостренное чувство природы, тоска по естественности. Теперь мысленно перенесемся на загадочную Уазу. Тоскует ли уазец, как житель космической станции, по естественной природе? Сомнительно. Сомнительно прежде всего потому, что на Уазе нет и не может быть разрыва между естественным и искусственным. Ведь искусственно созданная среда и стала природой Уазы, другой среды Уаза не знала и не знает. Не следует забывать также и о том, что уазцы на сотни тысяч, а может, и на миллионы лет опередили нас в своем интеллектуально-духовном и материальном развитии. Следует предположить, что они уже в то время, когда переселились на Уазу и приступили к созданию природы, владели полностью тайной фотосинтеза и умением строить наследственную молекулу, меняя расположение атомов и генов в ней, как хотели. Они могли создавать такие растения и таких животных, которых никогда не создала бы естественная среда. Не слишком ли я много говорю о среде? Сейчас нас ведь интересует не столько среда и объективный мир, сколько субъект, отражающий в своем сознании эту среду. Да, нас сейчас интересует сознание, внутренний мир уазца и способ его мышления, его видение мира. Человеческий опыт в этом отношении ограничен историей материальной и духовной культуры самого человечества. Мы ведь до сих пор ничего не знали о жителях других миров. Один ли способ видения мира у людей? Нет, разумеется, он менялся вместе с обществом и окружающей средой. Древний мексиканец, судя по его религии, искусству, экономике, общественному устройству, видел мир не так, как видим его мы. Но каким же должен быть способ мышления уазца, создавшего заново свой мир? Должен признаться, ответить на этот вопрос неимоверно трудно. В истории человечества есть одна эпоха, которая поражает нас своим видением мира. Я говорю об эпохе великого итальянского Возрождения. Картины художников этой необыкновенной эпохи висят в наших музеях. Они говорят о том способе мышления, которым владели эти гениальные художники. Правда, сейчас речь идет о способе художественного мышления, а не мышления чисто логического и научного, но в ту эпоху происходил синтез художественного и научного мышления. Художники итальянского Возрождения видели мир таким, словно они только что создали его из небытия. Это был величественный способ мышления. Я бы сказал: монументальное видение мира. Так видят мир великаны мысли и действия. Мне думается, что мышление жителей Уазы в высшей степени монументальное мышление, масштабное, интимно-грандиозное. Я вижу по вашим недоуменным улыбкам, что вас смущает это не слишком удачное выражение - "интимно-грандиозное". Но как иначе выразить нужную мысль? Я хочу сказать о мышлении величественном, грандиозном и в то же время проникающем в микрокосмос - и в малое и в большое... Мышление, способное объять бесчисленные галактики вселенной и почувствовать боль плачущего ребенка, слить большое с малым, личность с объектом. Я не философ, я инженер. Мне не раз приходилось наблюдать чувство изобретателя, создавшего какую-нибудь машину, и ту интимную, глубокую связь, которая возникает между конструктором и конструкцией. Но представьте себе людей, создавших заново весь окружающий их мир, изобретших жизнь и природу. Вообразите на минуту их чувства, мысли, переживания... - Не нужно воображать, - раздался чей-то сильный голос, - не нужно! Зачем воображать, когда есть возможность познать? Все оглянулись. Вошел мой отец. Я еще никогда не видел его таким. Сейчас он походил на гипотетического уазца, создавшего заново свой мир. Лицо его выражало радость, удивление, гнев, надежду, удовлетворение - все чувства. - Только что, - сказал он, - принято новое пространное сообщение с Уазы. Передал его лично командир космолета "Баргузин" Виталий Далуа, находящийся, как вам известно, далеко за пределами солнечной системы. От себя Далуа добавил нечто чрезвычайно важное. Сообщение он принял не с помощью аппарата, как в прошлый раз, а от живых уазцев, встреченных им в космосе. В расшифровке и переводе эта живая беседа не нуждается, мы получили одновременно с сообщением текст, уже переведенный на несколько земных языков. Сейчас я включу передачу, и вы услышите живые голоса уазцев...

26

Все были поражены больше всего тем, что жители Уазы оказались такими же людьми, как мы, если сделать поправку на то, что их цивилизация была значительно старше земной и знали они о мире и себе гораздо больше, чем знали мы. Они обладали поистине человеческим юмором, как, в свою очередь, не без юмора передавал с космолета "Баргузин" его командир Виталий Далуа. Они весело смеялись, когда узнали о том, какими мы их себе представляли. В условном смысле они уже были нашими гостями, правда пребывавшими пока еще за пределами солнечной системы, еще не на Земле, но уже на земном космолете, среди земных людей и вещей. Теперь уже не Большой мозг Института времени, а астронавт Виталий Далуа был посредником между ними и нами. Квантаппараты почти беспрерывно передавали информацию о космолете "Баргузин", где гостили уазцы, их рассказ о себе и о своем далеком мире. Они называли нас своими родственниками, намекая на то, в сущности, двусмысленное обстоятельство, что нас роднили не семейно-бытовые узы, а нечто более существенное и прочное, хотя и безмерное: космос и эволюция жизни с ее способностью создать инструмент мысли и познания. Они с гордостью говорили о том, что они монисты, такие же монисты и диалектики, как и люди Земли, и что законы природы едины для всей вселенной. "Да, мы монисты, - утверждали они, - и встреча с людьми необычайно радует нас и доказывает, что мы были правы, когда думали, что встретим себе подобных". Они знали о вселенной неизмеримо больше, чем мы, и, может быть, это и настраивало их на интимно-шутливый тон своих космических рассуждений. Да, говорили они, пространство бесконечно, так же как и время. Но, однако, и бесконечность, не поймите только нас буквально и вульгарно, обладает "любознательностью", и ей хочется узнать о себе нечто истинное и интересное, и поэтому она спешит создать условия для жизни в разных местах своей бесконечности и безмерности. А жизнь - это и есть самый совершенный способ соединить конечное с бесконечным. Рассказывая о себе, они заверили нас, что они дети естественных сил своей планеты и своей биосферы, и, в свою очередь, удивляясь, спрашивали нас, с чего это нам взбрело в голову принять их за пришельцев в собственном доме и вообразить, что им пришлось строить заново свой мир, даже не прибегая к помощи эволюции и естества? Отец и Евгений едва ли были довольны тем, что наши космические гости отнюдь не были похожи на созданное ими представление об уазцах. И, по-видимому, пока отцу и Сироткину неосуществившаяся гипотеза была дороже реальности, к которой они еще не могли привыкнуть. И отец сказал Сироткину про уазцев: - Не находите ли вы, что для мудрецов они слишком словоохотливы? - Словоохотливы? - проворчал Сироткин. - Не словоохотливы, а попросту болтливы! Впрочем, у отца и у Евгения Сироткина было оправдание. Их гипотеза об одушевленности среды на Уазе возникла из-за помех и неисправности аппаратов на корабле "Баргузин". Эти помехи извратили первоначальный смысл уазского послания. Об этом не замедлили сообщить земным ученым космические гости. Мой отец, Евгений Сироткин и все сотрудники нашего института отдали много сил расшифровке первого уазского послания. И им не стоило обижаться на шутливые замечания уазских гостей. Кроме того, следовало учесть, что развитие цивилизации предполагает не только развитие всепознающего интеллекта, но и развитие чувства юмора. Юмор всегда свидетельствует о том, что его обладатели чувствуют себя хозяевами в мире и что, играя на словах конечным, они соприкасаются с бесконечностью, не давая ей устрашить и победить себя.

27

У юмора есть еще одно свойство - он брат скромности, если не сама скромность, скрывающая свою сущность так тонко и деликатно. Они не хотели показаться всезнайками - наши уважаемые уазские гости, они боялись задеть нашу гордость, ущемить наше самолюбие и, в сущности, не торопились поразить нас достижениями своей древней цивилизации, блеснуть физическими и математическими теориями, умопомрачительном техникой и этим заставить краснеть нас за нашу земную технику и науку. Наоборот, они старались представить дело так, что у них там, на Уазе, далеко не все обстоит идеально и что Земля не так уж сильно отстала от них, особенно если учесть то, что они, уазцы, намного старше людей и, следовательно, опытнее. Опыт! Опытнее... Еще бы! Они там, у себя, на Уазе, уже создали теорию относительности и квантовую механику, когда мы, или, точнее, наши предки, еще охотились на мамонтов. И все же они натворили немало ошибок, особенно в эпоху капитализма, и их биосфера тоже изрядно пострадала от хищнического истребления лесов и ограбления недр рек, озер и океанов. Опыт? Да, это богатство, приобретенное сменой тысяч и сотен тысяч поколений, мужественно боровшихся с природой и слишком рано выбывавших из строя из-за возмутительной непрочности того материала, из которого природа и эволюция строила организм, больше заботясь о сложной его деятельности, чем о его длительности, рассчитывая и полагаясь на вид и на род больше, чем на индивид. Природе и эволюции было невдомек, что уазец, став из существа природного существом социальным, не захочет мириться с этим безобразием. И вот после победы над капитализмом, в своем эгоистическом безумии истреблявшим биосферу и в глупом и подлом ослеплении готовом истребить даже саму планету, после Великой победы уазское коммунистическое общество бросило все средства на борьбу с непрочностью индивидуальной жизни. Добивалось ли оно бессмертия? Нет. Абсолютное отсутствие смерти сделало бы бессмысленной и метафизичной жизнь, потому что каждое существо, лишившись конца, тем самым лишалось и начала. Речь шла не о конце, а об отсрочке, отсрочке настолько длительной, насколько позволяло бы естество. "Естество!" "Естественно!" "Природа!" "Природно!" Эти понятия уазцы употребляли часто, слишком часто, не боясь повторений. По-видимому, они придавали им особенно большое значение, что было несколько удивительно и даже странно, если учесть, что они сумели внести такую существенную поправку в ход эволюции и в само течение природных процессов. После победы коммунизма на Уазе из всех наук наибольшее развитие получила биология и все ее прикладные отрасли, особенно медицина. Сначала искали средства воздействовать на эндокринную систему, считая, что только от нее зависит судьба длительности процессов, называемых жизнью. Потом поняли, что организм - это целое, и все части этого целого важны для победы над бренностью и временем. Затем увлечение кибернетикой и генетикой сделало модным изучение памяти. Сущностью организма и его прочности, его долголетия стали считать память. Именно ей, памяти, была обязана личность своей непрерывной связью с временем, отмеренным ей судьбой, состоянием здоровья и связью со скользящим мгновением. И именно она, память, сохраняла во времени индивидуальность в более широком смысле, индивидуальность биохимическую и физическую, передавая на клеточном и молекулярном уровне необходимую информацию, своего рода "шпаргалку", с помощью которой происходившие в организме процессы сохраняли нечто устойчивое и постоянное, подверженное, правда, изменениям, связанным со старением. Вот против этого старения и направила наука свой главный удар... Ему, этому старению, объявлена была война, самая благородная из всех войн... Приостановить старение организма, не значит ли это сказать мгновению: "Остановись!"? Нет, по-прежнему все спешило на Уазе к концу - растения и животные, все их виды и роды, от мимолетных, как бабочка, и долголетних, как слон, все, за исключением самих уазцев, победивших время и бренность для того, чтобы оказаться победителями и в борьбе с пространством. Уазская наука выиграла войну со старением и связанной с ней немощью. Каким способом? Нет, они не собираются скрывать его от людей, наоборот, они готовы поделиться с людьми солнечной системы всеми своими знаниями, всем своим опытом, не оставляя никаких тайн про запас. Зачем? Знания прячут только от врагов, а люди - друзья и братья, братья если и не по крови, то по духу, что неизмеримо существеннее. Они разговаривали с Землей и со всей солнечной системой, находясь пока еще за ее пределами. Их отделяло пока от человечества пространство, значительное пространство, но все же не такое огромное, чтобы сделать невозможным духовное общение, разговор, или, точнее, беседу, продолжавшуюся вот уже несколько дней. И у людей возникло естественное желание не только слышать своих гостей, но и, слушая, одновременно видеть их хотя бы с помощью телеоптической техники, находящейся на космолете "Баргузин" в числе многих других достижений земной науки. Но то ли было в неисправности телеоптическое устройство, то ли гости почему-то пожелали пока остаться невидимыми, никто на Земле не знал, как они выглядят и совпадает ли их физический облик с их обликом духовным. Возник вопрос: долго ли они останутся невидимыми? А кое у кого возникли сомнения: не внешность ли их заставляет не торопиться с общением более конкретно осязаемым, улавливаемым сетчаткой нашего зрения? Пошли разные слухи и кривотолки. И один из сотрудников нашей лаборатории, известный шутник и остроум, высказал предположение, что победа над старостью далась уазцам, по-видимому, не дешево и за нее им пришлось уплатить ничего не дающей даром природе красотой и физическим обаянием, всем тем, что так ценит человечество со времен верхнего палеолита до наших дней. Но довольно гипотез! Их и так было много! И мой отец, так же как и Евгений Сироткин, равнодушные в форме (морфе), только пожимали плечами, слыша со всех сторон вопросы, почему наши уважаемые гости не спешат предъявить нам свою внешность во всей ее, надо предполагать, великолепной форме, а пока отделываются только беседой. - Предъявить? - ворчал мой отец. - Они и так предъявили нам нечто существенное, поделились своим опытом, своими знаниями. А свою внешность они все равно вынуждены будут оставить при себе. Этим не делятся! Отец и Сироткин значительно подобрели к уазским гостям, после того как те высказали интерес к работам Института времени и особенно к достижениям лаборатории, руководимой Евгением Сироткиным и Мариной Вербовой, о чем они уже имеют смутное представление. Наши закрыли глаза на то, что это было проявлением их вежливости. Но здесь мне нужно остановить свое повествование и забежать чуточку вперед. Как раз в эти дни я совершил проступок, в результате которого больше всех пострадала лаборатория Марины, лишившись самого большого своего достижения. Что же за проступок я совершил? Об этом пойдет речь в следующей главе.

28

Это был мой последний разговор с ним. Разговор? В сущности, разговаривал только он один, или, вернее, его память. А я молчал и слушал. Я слушал, боясь пропустить хотя бы одно слово. Я слышал его дыхание и шепот, и мне казалось, что и он тут, рядом со мной, а не только его воспоминания, обретшие вечность благодаря искусству Марины Вербовой. "Да, - продолжал он свою исповедь. - Катрин, Катя ушла от меня, не выдержав. "Так будет лучше, дорогой", - сказала она мне. Она ушла после того, как я потребовал от нее, чтобы она перестала принимать стимуляторы. Мое категорическое и, в сущности, жестокое требование объяснялось не только упрямством. Я хотел знать сущность своей жены, сущность, не подкрашенную и не стимулированную, а естественную. Я хотел знать, какой была Катрин, а не какой ее сделали биохимические препараты, приготовленные в лаборатории Афанасия Синклера. И нам пришлось расстаться. Нашу девочку Лизу мы отдали в интернат, и теперь только она, наша дочка, да еще воспоминания связывали нас. Отчуждение произошло по моей вине, но я в этом признался себе не скоро. Я обвинял ее в упрямстве, в том, что ее шеф Синклер и ее препараты дороже ей, чем я. Но когда она ушла, я почувствовал такое одиночество, какого не знал даже в марсианских пустынях. Она ушла только в элементарном, в физическом смысле этого слова, в духовном смысле она осталась. Своим мысленным взором я видел ее всю с терпеливой улыбкой на добрых губах, я слышал ее голос, произносящий тихо: "милый"... Не сразу я осознал, что моя настырность была бесчеловечной и в желании добраться до сущности было нечто деспотичное, дикое, не соответствующее нашему веку. Это стремление объяснялось поистине неестественной жаждой естественного, с необычайной силой вспыхнувшее во мне еще на Марсе в гиперискусственной среде. И вот я был наказан за свою бесчеловечность. Что мне оставалось делать? Снова лететь на Марс и жить там в обществе Биля, Джека и Ле-Роя? Нет, я не хотел и слышать о Марсе. Я уехал в сибирскую тайгу вместе с земными геологами, влюбленными в эти леса, в холодные реки и озера. Тайга! Когда-то этим словом обозначали нечто первозданное и дикое, где были узкие тропы вместо дорог. Сейчас от прежней первобытности остались только олени и комары. Комаров сохранили, разумеется, не для того, чтобы не огорчать любознательных энтомологов, а потому, что ими питались рыбы таежных рек. Нас комары не тревожили. Ультразвуковой прибор отвлекал их от нас, и они попадали в специальное "поле-ловушку", которое их уничтожало. Нашу любознательность приобщили к тайнам края специальные приборы. Чувствительные и умные, они делали словно прозрачной поверхность Земли, поросшей таежными лиственницами и сибирскими кедрами, они погружали наши чувства в вдруг ожившую историю Земли. Поэзия познания и труда необычайно воодушевляла нас. Нравились нам и контрасты. Поработав с совершенными приборами в горах, мы спускались в долину к речке, где ловили окуней и хариусов древним многовековым способом - на крючок. Рыбы были под защитой общества, и ловить разрешалось только на удочку. В нашем распоряжении были аппараты, способные в любое время связать нас с близкими и нужными людьми, приобщить нас к их жизни. В любое время, если я хотел, я мог увидеть интернат и свою дочку Лизу, гонявшую мяч или прыгавшую по траве, ее смеющееся детское личико. Я мог увидеть и лицо той, с которой я расстался вопреки рассудку и чувству. Но я не решился сделать это, что-то удерживало меня. Я все время думал о ней. И однажды мне пришла мысль, что, может, вовсе не стимуляторы делали ее такой, какой она была... Стимуляторы - не защита ли это для скромности и душевной чистоты? Она была так чиста и добра, что пожелала скрыть свою доброту, придумав эти стимуляторы". Голос замолчал. Пауза продолжалась долго. И я подумал, что испортился аппарат. Действительно, в нем произошла какая-то заминка. И когда я снова услышал шепот и дыхание, рассказ уже, видно, подходил к концу. "В то лето я не поехал в экспедицию. Я работал над книгой по стратиграфии Сибири. Лето было жаркое. И в свободные часы я уходил на берег моря купаться. Я лежал на песке, греясь на солнце, когда услышал крик. Кто-то тонул. Я вскочил. Подростки сказали мне, что тонет женщина. Я бросился в воду и поплыл. До нее было далеко - метров двести или триста. Когда я схватил ее, она уже выбилась из сил. Но мои силы тоже были на исходе. Я плыл, поддерживая ее. И в эти минуты, нет, не минуты, а секунды мне казалось, что я держу ее, свою Катю, что это она. Это были мгновения, но они длились долго-долго, бесконечно долго. Я терял силы, но не выпускал из рук утопающую, гребя ногами. Я держал ее, и мне казалось, что я держу Землю, все человечество, слившееся в одно существо, в существо этой гибнущей женщины. Потом я потерял сознание. Это произошло не сразу. Погружаясь в небытие, я мысленно видел всю свою жизнь, сжатую до одного, невыразимо растянувшегося мгновения, как это видят все утопающие". Шепот его стал еле слышным и вдруг перешел почти в крик: "Этот миг все длится и длится. Мне кажется, что он длится бесконечно!.." Не знаю, какая сила дернула меня - наверное, безрассудная жалость к этому находящемуся "нигде" существу, чей внутренний мир пребывал "здесь", требуя сочувствия, если не пощады. Я подбежал к стене, где стоял аппарат, и мгновенно привел в негодность великое и трагическое создание Марины Вербовой.

29

Что толкнуло меня на этот опрометчивый поступок? Не до конца осознанное душевное движение, поток сильных чувств, хлынувших на меня из аппарата, голос, шепот... Все это заставило меня забыть о том, что со мной разговаривает не живой страдающий человек, а только отражение его психического поля. Впоследствии мой отец не раз упрекал меня, выражая свое удивление, как я мог дать себя обмануть искусству моделирования? - Ведь это модель, модель, - повторял он. - Всего-навсего модель. Модель? Да! Но какая модель! Ведь Марина Вербова "записала" и те чувства и мысли, которые испытал Володя в последние мгновения, когда тонул. И вот они как бы всплыли на поверхность с самого дна навсегда ушедшей от нас жизни. Я осуждал самого себя, может быть, даже строже, чем мой отец и сотрудники лабораторий Вербовой и Сироткина. Но нашлись люди (писатели и философы), которые не нашли в моем поступке ничего предосудительного. Они по-прежнему считали, что опыт Вербовой дискуссионен и таит в себе немало сомнительного с этической точки зрения. Я не был благодарен им за их защиту. Ведь свой поступок я совершил, не думая о философской спорности открытия Вербовой, а только поддавшись мимолетному и неосознанному чувству. Сотрудники всех лабораторий нашего огромного института, за исключением Марины Вербовой, были настолько деликатны, что старались не напоминать мне о моей вине. И только мой отец не мог скрыть своей досады. - Твое счастье, - сказал он мне, - что все сейчас думают только об Уазе и уазцах, которые привезли с собой столько нового, что все наши достижения, в том числе и изучение памяти, устарели на добрый десяток тысяч лет. Да, действительно это было так. Как раз в эти дни наступил небывалый момент в истории Земли и земного человечества. К настоящему вдруг приплюсовалось будущее, и приплюсовалось безвозмездно, ничего не требуя от людей взамен того, что оно собиралось подарить. Уазцы рассказывали о достижениях своей науки и техники, подсказывая нашим земным ученым и инженерам готовые ответы на те задачи, которые ученые и инженеры еще не собирались решать. Повествуя о победах своего интеллекта над средой, они не прямо, а только косвенно и намеком выразили мысль, необычайно заинтересовавшую меня. Дело шло не о чем ином, как об единстве субъекта и объекта, "я" и "мира", об единстве значительно более глубоком и сложном и более взаимопроникающем, чем то, которого достигли люди на Земле. Что они имели в виду? Познание, в результате которого и было достигнуто это единство? Новые более могущественные средства техники и труда? Они сказали об этом вскользь, как я уже упоминал, не прямо, не в "лоб", а скорее намеком, предупредив, что, возможно, они вернутся к этой теме, если она заинтересует людей Земли. Они добавили, что тема эта сложна, дискуссионна и требует иных интеллектуальных и психических навыков, чем те, что пока существуют в солнечной системе. Это было, пожалуй, единственное место их многодневного повествования, в котором, пренебрегая скромностью, они недвусмысленно выразили свое превосходство над нами - обитателями солнечной системы. Весь их последующий рассказ был, в сущности, как бы введением к сложной мысли, к которой они обещали вернуться. Развитие математики, математической логики, физики, и кибернетики в особенности, говорили они, все больше и больше вело к тому, что, метафорически выражаясь, интеллект "отделялся" от самого мыслящего существа и как бы становился некой самостоятельной духовно-материальной сущностью. Разрыв между мыслью и мыслящими представлял опасность для культуры и для самих уазцев, так как он грозил чрезмерной специализацией, утерей той цельности и многосторонности, которую на Земле издавна принято называть гуманизмом. Общество осознало эту опасность и стало искать средства против нее. Разумеется, были приняты меры, чтобы не впасть в крайность и не затормозить прогресс техники и естественных наук, не выплеснуть из ванны вместе с водой и самого ребенка. Что же это была за опасность? Дробление, абстрактность форм жизни и мышления - результат узкой специализации, разделявшей уазцев и отчуждавших их друг от друга и от природы. Само выражение "борьба с природой" было найдено устаревшим, не соответствующим духу времени и пониманию сущности тех процессов, которые происходили на Уазе. Не борьба с природой, а дружба с ней, единство природных и естественных сил и сил духовных, интеллектуально-эмоциональных. Детей стали приучать и в школе и до школы смотреть на явления живой природы как на нечто бесконечно родное и близкое. Я слушал повествование уазцев с напряженным вниманием. Многие мысли их были слишком сложны, и я был не в состоянии понять их с первого раза и много раз возвращался к ним потом, перечитывая опубликованный текст, как два года тому назад я перечитывал "Феноменологию духа" земного философа Гегеля, поразившего меня сложной углубленностью своего мышления. Такие же чувства, как я, испытывали все, не исключая и моего умудренного опытом отца. Ведь с нами разговаривало отдаленное будущее, другая эпоха, ушедшая вперед на много тысячелетий.

30

Отец мой, видимо желая, чтобы я острее осознал опрометчивость своего поступка, дал мне толстую пачку книги попросил их прочесть. Нет, это были не развлекательные приключенческие романы, а научные и философские труды, ставившие только один, но кардинальный вопрос и пытавшиеся дать на него ответ. Книги были посвящены выяснению вопроса, что такое человек. Удивительное явление! Ведь люди существуют на Земле пятьдесят тысяч лет, если считать началом их бытия верхний палеолит, и все время они не перестают спрашивать себя, свой личный опыт и опыт поколений, называемый наукой, кто же они сами, в чем их суть? По-видимому, мой отец хотел направить мои размышления по этому пути, помочь мне разобраться в сложном явлении. Это были глубокие, умные книги, свидетельствующие о том, что их авторы отнюдь не были самоуверенными людьми, не чувствующими всю безмерную проблематичность своей цели. Один из авторов утверждал, впрочем, не в слишком категоричных выражениях, что до тех пор, пока человек будет проблематичным существом для свежего собственного сознания, он останется человеком, а как только сознание снимет проблематичность, он превратится в машину, ко всеобщей радости некоторых кибернетиков и инженеров. Но, к счастью, утверждал автор, на этот раз уже категорично, человеку эта опасность не угрожает, его внутреннее содержание столь же богато частностями, как вселенная, которую невозможно исчерпать. На полях книги были кем-то сделанные заметки: "Ну, а если наука доберется до сущности человеческой памяти, которая и скрепляет "частности" в единство цельной личности, будет ли автор настаивать на своем утверждении?" Заметка на полях книги, видно, сделана была еще до того, как Марина Вербова "добралась" до сущности человеческой памяти и сумела отделить ее от человека. В свободное время, я много размышлял о том, что такое человек. И я пришел к убеждению, что нельзя исчерпать бесконечную глубину человека, раскрыв физическую, химическую и психологическую сущность памяти, ее механизм. Человек - это не только память и, конечно же, не механизм. На эти мои размышления меня наталкивал Кумби. Я встречался с ним часто. Он по-прежнему остро интересовал меня. Юлиан Матвей Кумби был живой, говорящей, ходящей на двух ногах проблемой. Несмотря на свою человеческую, слишком человеческую внешность, он был, вероятно, меньше похож на всех остальных людей, чем наши космические гости, пожелавшие пока остаться невидимками. Что отделяло его от человечества? Память. Все люди на Земле, обладая даром запоминания, умели и забывать все, что не нужно было помнить. Кумби же помнил все и никогда ничего не забывал. Тяготил ли его этот непосильный груз? Этот багаж, который он носил с собой, он - вечный пассажир, ехавший неизвестно куда? На этот вопрос я еще не получил от него ответа по той причине, что я еще не решался об этом его спросить. Он носил свое прошлое, не очень-то задумываясь о том, что такое время и как можно его хранить в себе, не утрачивая ничего и, в сущности, ничего не приобретая. Правильно ли поступила природа, дав нам способность не только помнить, но и забывать? А. как быть с тем резервом, с тем запасником, который хотела открыть Марина Вербова, чтобы вооружить человечество для победы над временем и пространством? Была ли она права? На этот вопрос, надо надеяться, нам ответят наши старшие братья по Духу - уазцы. Они, наверное, давно разрешили эту проблему. Глядя на Кумби, я думал: "Приобретения и утраты способствуют созданию того удивительного и неповторимого существа, которое принято называть человеческой личностью". Кумби, ничего не утрачивая, в сущности, ничего не приобретал. Он только вспоминал, а на все остальное у него уже не хватало сил. Мне было жалко его, хотя он и не страдал от своей однобокости. Он жил, как сторож в музее, равнодушный к тем богатствам, которые хранил. По вечерам мы беседовали. Я. Какой день был двенадцатого июля две тысячи двенадцатого года? К у м б и. Среда. С утра висели тучи и лил дождь. Но к вечеру прояснилось. И к нам приехали гости. Мать попросила робота испечь пирог. Я. А каким было четырнадцатого мая две тысячи четырнадцатого года? К у м б и (без всякой заминки). Вторник. С утра светило солнце, но к концу дня погода испортилась. Я играл в саду. Пчела села на цветок. Она ужалила мне щеку. Я. Благодарю вас. На сегодня хватит. Я взглянул на своего собеседника. Нет, у него не было контакта с тем, что он в себе хранил. Воспоминания не вызывали в нем ни грусти, ни жалости. Но он вызывал во мне жалость и грусть. Я должен был найти средство помочь ему. Но как?

31

Он был похож на утопающего - мой приятель Юлиан Матвей Кумби. Он тонул в море фактов, которые хранила его необъятная память. Я дал себе слово - снять с него его непосильный груз. И начал с того, что перестал спрашивать его о прошлом. Я делал вид, что этого прошлого вовсе не было. Он обижался. Огорченный, он говорил мне: - В прошлом году в этот же день, это был понедельник, я... И он начинал перечислять минуту за минутой все события прожитого им дня, перечислять все, что он съел, и всех, кого он видел. Я слушал молча, терпеливо, не перебивая его. Затем я обратился к нему с просьбой: не может ли он припомнить еще один факт, о котором он почему-то не упомянул? - Какой факт? Я перечислил все. - Все? Нет, дорогой мой, не все. - О чем же я не сказал? - Вы забыли упомянуть о девушке, о той самой художнице, которая в этот день сидела на раскладном стульчике напротив вашего дома в саду и писала пейзаж. Вы еще тогда заглянули ей через плечо, чтобы узнать, что она пишет. Старичок недоуменно глядел на меня. - Девушка? А как она выглядела? - Как раз об этом я и хотел спросить вас. У вас необъятная память, а не у меня. Нет, он не мог припомнить этой девушки. Он снова начинал развертывать утраченное бытие, восстанавливать факт за фактом день, канувший в вечность, но девушку он не мог припомнить. Я недоверчиво улыбался и качал головой. - Нет, Юлиан Матвей, я не могу поверить, что вы ее забыли. Не каждый же день девушки сидят возле нашего дома и пишут пейзажи. Он ничего не мог сказать об этой девушке. Ровно ничего, не помогла даже белая, чистая страница книги. Факт исчез, затерялся в бездонном пространстве прошлого. Тогда я начал восстанавливать эту девушку черта за чертой. Я описал ее наружность, глаза, рот, напряженное и ищущее выражение лица художницы, пишущей пейзаж. Я описал и ее картину, длинные коричневые стволы кленов и сосен и изумрудно-зеленую траву. Кумби смотрел на меня, словно я похитил у него его редкий и странный дар, его способность носить с собой все свое прошлое. Только через неделю я признался ему, что никакой художницы не было, что девушка и ее пейзаж были созданием не моей памяти, а воображения. Кумби, способный помнить все дни своей жизни, не способен был ничего вообразить. Я старался разбудить в нем эту дремавшую способность. Я ни о чем не говорил с ним, а только об этой никогда не существовавшей девушке. Мы вместе с Кумби придумали ей имя. Ее звали Ариадна. Это имя к ней подходило. Только оно одно и никакое другое. Кумби стал помогать мне создавать ее жизнь. Это давалось ему не легко. Но, придумав имя "Ариадна", мы должны были наполнить это имя жизнью. В те дни мы виделись с Кумби часто. Он заходил ко мне утром рано-рано, когда в саду пели птицы. Я спрашивал его: - А что делает сейчас Ариадна? - Тсс! - грозил мне пальцем Кумби, словно Ариадна была где-то рядом. - Она спит. Часа через два я снова спрашивал его: - А сейчас? Что она делает сейчас? - Сейчас она рисует... - Кумби улыбался, словно это он сам заполнял чистый белый лист жизнью. - Глаза смотрят. А рот смеется. С тех пор как он научился мечтать, он стал другим. Он уже не нес тяжелый груз. Мечты вытеснили тяжелый груз обыденности. Его походка стала легкой. Он даже помолодел.

32

Почти полгода ушло у меня, чтобы научить Кумби тому искусству, которым обладают все люди, - искусству забывать. Тогда он уже не представлял никакого интереса для науки, но зато (что, по-моему, в тысячу раз важнее) он представлял интерес для самого себя и для всех людей, его знавших. Теперь он не был вечным хранителем своего багажа, вечным пассажиром, ехавшим неизвестно куда. Он обрел себя, и обрел время, и обрел нас, всех людей солнечной системы, обрел мир. Может быть, потому, что я выручил его из беды, помог ему стать человеком, я любил его больше своего отца, больше всех людей на Земле. Я любил в нем человека, созданного мной, человека, в которого я вложил все лучшее, что было во мне. Все были рады, что Кумби стал человеком. Все интересовались и спрашивали меня, как мне удалось с него снять непосильное бремя, тяжелый груз. Я улыбался и не знал, что им ответить. Ведь, в сущности, это произошло не сразу. Но в тот день, когда он овладел искусством забывать, я чувствовал себя самым счастливым человеком солнечной системы. Может, это произошло потому, что все и всегда смотрели на него только как на феномен, только как на чудо, как на загадку и как на объект для изучения, а я смотрел на него только как на человека и друга. Запоминая все до последней мелочи и ничего не забывая, он утратил свое "я", его личность тонула в безмерном море всех бесчисленных фактов, которые он хранил в своей памяти. Все его силы уходили на запоминание. И я не мог не протянуть ему руку помощи. И вот впервые за долгую жизнь он обрел себя. За то время, пока я занимался Кумби, солнечная система ушла вперед на несколько столетий. Знания людей выросли неизмеримо, обогатившись опытом гостей с Уазы. Об этих гостях я и хочу рассказать в следующей главе.

33

Гости стали видимыми. Это случилось вдруг, внезапно. Они явились ко мне. Впрочем, слово "явились" следовало бы взять в кавычки. Их появление было необычным. С чем его сравнить? Не знаю. Ни в моем личном опыте, ни в опыте всех человеческих поколений, живших до меня, не было ничего такого, с чем можно было бы сравнить это удивительное появление. Я сидел за столом и завтракал. Завтрак длился недолго, хотя я никуда не спешил: фрукты, яичница, ягодный сок... Робот Тест, абстрактное и исполнительное существо, созданное в лаборатории Евгения Сироткина, убрал со стола посуду. Я встал и тут-то и почувствовал присутствие посторонних, словно шестое чувство подсказало мне, что в комнате кто-то есть. Я оглянулся и увидел их. Их было пятеро. Они приветливо улыбались. Я не сразу обратил внимание на то, что комната изменилась, стала шире и одна из стен как бы исчезла. Вместо стены зияла бесконечность. Мне стало страшно, и я старался не смотреть в ту сторону, где вместо стены был провал, вакуум, ничто. Их было пятеро. И все это напоминало сцену старинного театра, заснятую на пленку и виденную мною в фильмотеке. Они, эти пятеро, выглядели слишком красочно и ярко, словно сошли с картины художника Делакруа, жившего в первой половине XIX века. И в ту же минуту я услышал странные и причудливые звуки неземного наречия, очень похожие на те, что я слышал однажды, зайдя в зал, где фонетические машины воспроизводили гипотетический язык далекой загадочной планеты. "Каждый народ обведен кругом своего языка",- вспомнил я слова Вильгельма Гумбольдта. Звуки... Неведомые и прекрасные, полные гармонии. Сильное чувство охватило меня, я стоял и слушал. И гармония этих звуков, музыка этого необыкновенного языка вовлекли меня в свой круг. - Кто вы? - наконец спросил я, хотя и догадывался, кто это был. И один из них ответил тихим и мелодичным голосом на русском языке. - Жители планеты Уаза. - Но как вы преодолели расстояние? От космолета Виталия Далуа до Земли далеко. - Преодолели пространство не мы, а наши изображения. - Но почему я вижу вас не на экране приближателя? Вы свободно разгуливаете по комнате . Я не понимаю, как это стало возможным, если вы находитесь в космолете "Баргузин" далеко за пределами солнечной системы? - Таким вот приближателем мы пользовались несколько тысячелетий тому назад. Но за это время техника ушла далеко вперед. Впрочем, ваши специалисты уже ознакомились с новым для вас принципом преодоления времени и пространства, скоро и у вас исчезнут все экраны. Уазец продолжал - Нам не понадобился экран, чтобы навестить вас. По правде говоря, он нас бы стеснял. Нет, мы не любим тесноту, мы влюблены в простор... Кроме того, не забудьте, что и ваше изображение находится сейчас в той точке вселенной, где пребывает космолет "Баргузин", наша временная и гостеприимная база. Иначе говорили бы мы одни, не имея возможности слушать вас. Что это за общение? Но сейчас мы рядом, вместе, не правда ли? Наше изображение у вас, а ваше у нас . К сожалению, нам пора. - Постойте! - невольно вырвалось у меня. - Погодите! Ведь я не успел с вами поговорить. - И мы не успели. Но мы вынуждены спешить. Нам надо побывать у вашего уважаемого отца, у Вербовой, у Сироткина, у многих сотрудников вашего института Земной шар не так уж мал. И, кроме того, есть Марс, Венера и множество космических станций. А мы не можем быть одновременно везде, где нас ждут. До свидания, Микеланджело! На месте только что зиявшего провала снова была стена, обыденная, привычная стена с книжной полкой и репродукцией "Семьи арлекинов" Пикассо. Как ни странно, я вовсе не был рад тому, что стена вернулась на свое место. Я дотронулся до стены, словно не веря, что она здесь. Да, здесь. Но сейчас я отдал бы полжизни, чтобы вместо нее зиял провал и в моей комнате пребывали уазские гости. Каждое мгновение их пребывания у меня было ни с чем не сравнимым. В мое сознание, как музыка, вливалось необыкновенное бытие другой незнакомой планеты, звуки их языка, яркие, играющие всеми оттенками цвета их одежд и их лица Я никогда не видел таких лиц Необычайное обаяние светилось в их глазах, словно излучавших на меня безмерный опыт тысячелетии древней цивилизации и доброту, интерес, участие. По выражению этих глаз было видно, что уазцы знали меня. И я их полюбил. Именно теперь, когда знал не только их мысли, но видел их лица и слышал звуки их неземного языка.

34

Мой отец, хотя и жил в одном доме со мной, так и не узнал, что уазцы, прежде чем навестить его, побывали у меня. Я от него это скрыл по вполне понятной причине. Но в самом деле, почему очи пришли ко мне раньше, чем к нему, чем к Вербовой или к Евгению Сироткину? Это так и осталось для меня тайной. Я был рядовым сотрудником знаменитого Института времени Может быть, там, на далекой Уазе, с ее древней цивилизацией не принято было начинать визиты со знаменитых лиц? В этот день уазцы посетили многих. Они, по-видимому, не щадили себя и появлялись везде: в домах у отдельных лиц, в общественных местах, на улицах, в парках Долго ли они пробыли у моего отца? Нет, по-видимому, не очень-то долго. Но тем не менее отец успел с ними поспорить. Держался он, как потом рассказывала мне мать, с чувством собственного достоинства. Нет, он был не из тех, кто без боли сердца мог признаться самому себе, что уазцы обогнали нас, землян, на много тысячелетий. И, осознав это (было бы странно, если бы он этого не признал), он тем не менее и виду не показал, что мы в чем-то от них отстали. Когда я спросил отца о -том, какое впечатление на него произвели гости, он ответил: - Как тебе сказать? Сердечны, добры, обаятельны. И все-таки чего-то в них не хватает. - Чего? - спросил я. - Пожалуй, простоты. Слишком они театральны в этих своих играющих всеми оттенками и цветами одеждах. Немножко модники и актеры. Не скажу, что мне целиком понравился их спектакль. - Спектакль? - Не придирайся к словам. Я хотел сказать, что они слишком декоративно выглядят. Представь, намеком я дал им это понять. Они прочли мне целую лекцию по истории костюма. Находят, что мы одеваемся слишком прозаично и обыденно. Мы поспорили, хотя о вкусах и не спорят. Ну, а какое впечатление они произвели на тебя? - Самое лучшее. Отец промолчал. Может быть, в нем в эту минуту боролись два начала: чувство удивления перед уазцами и сильный самолюбивый характер, не желающий склонить голову .даже перед необыкновенным. Нет, отец со своей сдержанностью оказался на этот раз в одиночестве. На всех, не исключая насмешливого и скептического Евгения Сироткина, уазцы произвели сильное впечатление. Все полюбили их, оценив их сердечность и обаяние. Всех тронул искренний интерес гостей к нашей жизни, к жизни каждого, с кем они встречались. Они побывали в детских садах и в домах престарелых, на стройках и даже на дне Тихого океана, в глубинах Земли, в шахтах, со всеми успев подружиться. Побывали они и у Кумби. Старичок, мило улыбаясь, рассказал мне об этом визите, сравнивая свое впечатление об уазцах с тем, какое он впервые познал, научившись мечтать. - Мне казалось, что все это снится, - сказал Кумби. - До того это было сказочно и прекрасно. Они читали стихи... - Стихи? - удивился я. - От первого вас слышу. И хорошие стихи? - Необыкновенно музыкальные. Читали на своем языке. Потом в переводе. - И вы, конечно, запомнили? Прочтите. - Нет, не запомнил. Теперь же у меня память, как у всех. Я не запомнил слов, но, как сейчас, вижу картину, изображенную в стихах. Уаза. Море. Берег. И облака. Не наши, земные, - уазские облака. Но какими словами было сказано об этих облаках! Какими словами!

35

Прошел год. За это время космолет "Баргузин" с уазскими гостями стал ближе на много миллионов километров к Солнцу, к Земле, к каждому из нас, людей. И все же он еще был далеко, все еще за пределами солнечной системы. Расстояние не мешало постоянному общению уазцев с землянами. За этот год цивилизация Земли ушла вперед на несколько тысячелетий, воспользовавшись опытом и знаниями уазцев, наших старших братьев. Но произошло нечто странное и неожиданное: многие люди привыкли к уазцам, и теперь им удивлялись уже не все. Нашлись люди, которые повторяли те же слова, что сказал мой отец: - Сердечны, добры, обаятельны. И все-таки чего-то им не хватает. Слыша эту стереотипную фразу, я сердился. - Чего не хватает?-спрашивал я. Они отвечали почти так же, как ответил на этот вопрос мой отец: - Чего-то не хватает. Возможно, обыденности. Слишком красочно и ярко. Феерия! К уазцам привыкли, хотя можно ли привыкнуть к чуду? И тот, кто привык уже, не удивлялся ни их знаниям, ни их памяти, ни их уму, ни их проникновенному чувству. И однажды мой отец сказал не то шутя, не то всерьез, что им, уазцам, может быть, следовало остаться невидимками и не появляться в столь определенном и конкретном виде, после которого уже становится известным все. Но я был не согласен со своим отцом. Я продолжал удивляться уазцам и восхищаться их сердечностью и знаниями. И я был не один. Было немало людей, которые думали так же, как и я. Они не хотели привыкнуть к прекрасному. Уазцы появлялись среди нас часто. Впрочем, если быть точным, то нужно сказать, что появлялись не они сами, а только их изображения. Многие думали сначала, что это нечто вроде усовершенствованного телевидения. Но это было не совсем так. Ведь и наши изображения одновременно появлялись там, где пребывали наши гости. Каким же образом осуществлялись эти встречи, как могли совместиться в одной точке два эвклидова пространства, разделенных расстоянием и временем? Я не мог понять оптический принцип этого явления, его физическую и математическую сущность. Один из уазцев, самый юный, чье имя состояло из одних гласных (и звучало приблизительно так: Аоэо) пытался объяснить мне этот принцип, проявив много терпения и затратив немало труда. Но мои математические знания и навыки мышления не давали мне возможности понять слишком сложное и противоречивое существо уазского открытия. Я находился примерно в таком же незавидном положении, в каком очутился бы современник Гомера, которому терпеливый и деликатный Эйнштейн стал бы объяснять сущность теории относительности. Чтобы не обидеть Аоэо, я сделал вид, что все понял. Вначале мне действительно показалось, что я начинаю понимать объяснения и математические доказательства моего нового друга. Но это только показалось. Единственно, что я уловил из объяснений молодого уазца, это слова о фокусировке Х-лучей и оптическом преломлении эвклидова пространства и эйнштейнова времени в линзе - "при" и призме - "ли". Потом я догадался, что я чего-то недослышал, но переспрашивать не стал. Вообще я вел себя недостойно, как школьник, и очень обрадовался, когда Аоэо, закончив свои объяснения, начал разговор о более доступных вещах Он спросил меня, как я провожу время после работы, занимаюсь ли спортом? Я ответил ему, что да, занимаюсь, и, в свою очередь, спросил его: - Мы, наверно, ровесники? - Едва ли Вам сколько лет? - Двадцать один год. - Сколько? - переспросил юный уазец. - Двадцать один. А вам? - Пятьсот двадцать два. - Сколько?! - Пятьсот двадцать два. - Значит, вы старше меня на пятьсот один год? - Да. Но ведь и уазская цивилизация намного старше человеческой. Значит, по сравнению с вами я совсем старикан. - А я думал, мы ровесники. - Представьте себе, я этого не думал. - Но как вам удалось так хорошо сохраниться? Я покраснел, почувствовал всю бестактность своего вопроса. Но Аоэо нисколько не обиделся на мой вопрос и ответил: - Я обязан этому клеткам и молекулам. Они слишком хорошо "запомнили" себя и ни разу не ошиблись, повторяясь во времени. Говоря проще, мы нашли средство предохранить наследственно-информационный аппарат от порчи. Только и всего. Я снова взглянул на Аоэо, на его юное лицо, улыбающееся мне. Пятьсот лет! Когда он родился, на Земле был XVI век Он современник Леонардо и моего знаменитого тезки Микеланджело Буонарроти, сверстник Галилео Галилея. Пока он набирался сил, пока учился, здесь, на Земле, сменилось несколько исторических эпох. Как он мог остаться юношей и сохранить всю свежесть видения мира, имея такой огромный личный и исторический опыт? Я смотрел на него с таким же изумлением, как если бы передо мной стоял сам Галилео Галилей. - И вы, Аоэо, помните все, что с. вами случилось за пятьсот слишком лет? - Все ли? Нет, разумеется, не все, но самое важное помню. Особенно детство. Оно длилось по вашим земным масштабам довольно долго. В том возрасте, когда у вас человека величают дедушкой, я еще играл в детские игры. Мне не приходится жалеть об этом. Детство... Прекрасная пора, когда открывает ребенку свои тайны мир, когда играют все краски. Впрочем, и юность тоже прекрасна. Что касается зрелости, о ней мне судить еще рано. Я еще ее не достиг. О зрелости вам могут рассказать много интересного мои спутники и друзья. - Я не могу этого понять и представить, - перебил я Аоэо. - А как же быть с историческим развитием, с темпами общественного процесса? Я раньше не думал об этом, но мне представляется, что естественная смена поколений содействует убыстрению процесса развития. Исаак Ньютон, прожив бы несколько столетий, вряд ли превратился бы в Эйнштейна. В противном случае ему пришлось бы многое пересмотреть. - Ну и пересмотрел бы! Он был очень умен и вряд ли стал бы обижаться на то, что история и наука не стоят на одном месте. - Но как бы он мог запомнить такое количество фактов, событий, лиц? Ведь человеческая память не безгранична. - Память? Вы кстати упомянули о ней. Когда наши ученые несколько тысячелетий тому назад нашли способ борьбы со старением организма, возник вопрос: а как быть с памятью? Ведь возможности уазской памяти, как и человеческой, казалось бы, были рассчитаны на тот срок, который был отпущен уазцу или человеку природой. Ставились опыты вроде тех, которыми прославилась на Земле Марина Вербова. Но в результате все оказалось проще, чем все ожидали. Память стала быстро меняться вместе с уазцем, вместе с уазским обществом, вместе с окружающей средой. Те резервы, которые хранила природа, пришли в действие. Запасник, или кладовая, употребляя терминологию Вербовой, открылся и больше уже не закрывался. Одновременно с памятью развивались и совершенствовались обе сигнальные системы. Ведь память - это история личности. Личность уазца, достигшего хотя бы моих лет, распалась бы, если бы память не развилась настолько, что стала способной объять все, что пережило и познало мое личное и общественное "я"... Я посмотрел на него. В какой раз! Каждый уазец был великаном, разумеется духовным, интеллектуальным великаном, физически мало отличавшимся от земного человека. Аоэо был такого же роста, как я, и, когда я разговаривал с ним, мне не нужно было задирать голову и смотреть снизу вверх, наши лица были на одном уровне. А наши мысли? Сомневаюсь, что они тоже были "одного роста". Вероятно, Аоэо чувствовал себя, беседуя со мной, как чувствовал бы себя знаменитый создатель "Феноменологии духа", разговаривающий с обыкновенным смертным. Я не зря назвал гениального создателя "Феноменологии духа". Он был чем-то похож на молодого Гегеля, мой новый друг. Говоря о вещах, он как бы заставлял говорить за себя сами вещи, проникая мыслью сквозь оболочку явления в самую сущность. Он многое уже знал о Земле, об истории человеческой культуры, но интересовал его не Гегель, а другой, не менее замечательный человек. . - Что вы знаете о Дарвине? - спросил меня однажды Аоэо. - О Дарвине? Мне всегда казалось, что я много знаю о создателе эволюционного учения, ведь я читал его труды, но из разговора с Аоэо выяснилось, как я мало знаю. Ведь, в сущности, я не мог удовлетворительно ответить ни на один вопрос моего нового друга. Аоэо был по специальности биолог, прошло уже больше ста лет, как он стал заниматься проблемами эволюции. Но сто лет - это пустяк: на Уазе были ученые, которые изучали эволюцию в продолжение многих столетий. Я подумал: "Если бы великий Дарвин имел возможность изучать природу в течение ста лет, сколько бы он сделал!" Как коротка человеческая жизнь! И все-таки, живя так недолго, человек сумел заглянуть в глубину тысячелетий и узнать историю своей планеты. - Как происходила эволюция на вашей планете? - спросил я Аоэо. - Как возник уазец? - Наша эволюция очень похожа на вашу. Так же как и на Земле, на Уазе поднялись в воздух птицы и, казалось, обрели свободу, а млекопитающие, подчиняясь необходимости, остались ходить внизу. Но быстро эволюционировать продолжали не птицы, а все-таки млекопитающие. - Почему? - Потому что, обретя крылья, птицы тем самым лишили себя возможности усовершенствовать свои передние конечности и превратить их в руки. Дарвин .. Его необыкновенная наблюдательность помогла всем людям заметить в природе самое главное - процесс, историю, движение. Мы разговаривали с Аоэо не только о серьезных вещах, нередко мой друг шутил, смеялся, так же как и я. Он все же был юношей, хотя и прожил пятьсот двадцать два года. Мудрость и многоопытность совместились в нем с юношеской живостью и любознательностью. Он был прекрасным пловцом и мечтал поплавать в земных морях, озерах и реках. Пока только мечтал, ведь на Земле пребывал не он сам, а только его изображение и, конечно, его интеллект, но физическая его сущность все же пока пребывала за пределами солнечной системы. Я не мог ни обнять его, ни даже пожать его руку. Мы пребывали рядом и одновременно очень далеко друг от друга. Аоэо угадал мою мысль, мое ощущение парадоксальности наших встреч. - Уазский ум, - сказал он, - долгое время был эвклидовым умом, и только с тех пор" когда уазец победил старость, его ум перестал быть эвклидовым, трехмерным. Перед нами открылось пространство Лобачевского как реальность, как быт. Изменились все масштабы. - Я не совсем понимаю, о чем вы сейчас говорите. - Это нужно не понимать, а чувствовать. И скоро вы это почувствуете, мой земной друг. Хотите, чтобы ваша юность продолжалась несколько столетий? Мы научим вас, как бороться со старостью. Хотите, Микеланджело? Я не знал, что ответить. - Почему вы молчите? - Хочу, - ответил я тихо. И мне стало страшно, словно я, дав согласие, этим самым уже сразу превратился в существо, попавшее в мир с изменившимися масштабами. Вскоре мне и всем моим современникам действительно удалось попасть в мир других масштабов и победить старость, но об этом, если мне удается, я расскажу уже в другой книге. Этот же мой рассказ подходит к концу, но его конец можно считать только началом тех грандиозных событий в истории Земли и земного человечества, чьим свидетелем и участником я был.

36

- Микеланджело! Меня кто-то окликнул. Я оглянулся и не поверил своим глазам. Передо мной стояла Таня. Нет, на этот раз она окликнула меня не с экрана приближателя. Она пребывала здесь, на аллее большого институтского сада. - Марс стал ближе к Земле, - спросил я,- или Земля приблизилась к Марсу? - Ни то и ни другое, - ответила она. - Мир остался на месте, и Земля тоже. Изменила в эвклидовом пространстве свое положение только я. И на этот раз оказалась в одной точке с тобой, Мика. - Надолго? - Смотря по обстоятельствам. Но этот день, если ты хочешь и можешь, проведем вместе. - Только день? Я хотел бы провести вместе с тобой целую жизнь. - Какую жизнь? Земную, обыкновенную, или целое тысячелетие? - О тысячелетии еще говорить рано. Вот когда уазцы откроют нам свой секрет... - Не говори мне про уазцев. Я везде только и слышу о них. - И ты тоже находишь, что им чего-то не хватает? - Наоборот, я нахожу, что в них всего с переизбытком. Но на Землю я прибыла не для того, чтобы повидаться с ними, а с тобой. - И надолго? - Ты уже задавал мне этот вопрос. На целый месяц. - А потом? - А потом я должна буду улететь к себе на Марс. На Землю я вернусь, когда мы создадим на Марсе атмосферу и биосферу. После того как нам своими советами стали помогать уазцы, дело стало подвигаться быстро. У уазцев большой опыт. - Ты же не хотела говорить об уазцах? - Не хотела. Ну и что? - Ничего. Мы разговаривали с Таней, как на тропе в окрестностях Лесного Эха. Как будто мы с ней никогда не расставались. И я боялся, что ей надоест разговор и она скроется среди деревьев. Я дотронулся рукой до ее плеча. Она была здесь, со мной. Абсолютно здесь, действительно рядом. Она сама, а не ее изображение на экране приближателя. И я был счастлив и хотел, чтобы это мгновение длилось и длилось, длилось бесконечно. Мы были вместе. И то я что-то рассказывал ей о Земле и о Уазе, то она рассказывала мне о Марсе и о себе. - Трудное имя у твоего нового друга, - сказала она. - Аоэо... А как он выглядит? Опиши. Я попытался описать внешность Аоэо, но у меня ничего не получилось. Почему? Может быть, потому что я не был художником и живописцем. Аоэо, как и его однопланетцы и спутники, выглядел красочно, Ярко, живописно. Но эти сухие, банальные, невыразительные слова не в состоянии передать то чувство, которое испытывал я, когда беседовал со своим новым другом. Не только внешность моего друга была красивой и яркой, но и его бытие, его внутренний мир. В трудное положение попал бы художник, пожелавший написать его портрет. Какой бы фон ему пришлось брать? Стену комнаты? Сад? Озеро? Небо? Нет, бесконечность. За его спиной словно присутствовала вся вселенная со своими бесчисленными галактиками. - Ты что-нибудь поняла, уловила? - спросил я Таню. - Немного. Но кое-что поняла. Он живет в мире, где другие масштабы. Не так ли? - Ты точно выразила, Таня, то, что я хотел, но не сумел сказать. Другие масштабы... И мы тоже идем к этому, Таня, к другим масштабам. - А сколько лет этому твоему Аоэо? - Пятьсот двадцать два. - Так он старик? - Нет, юноша. - Пятьсот лет? Я и представить себе не могу. За этот срок все может надоесть. - Нет, ему не надоело. Наоборот. Он же ведь не старик, а юноша. У него вся жизнь впереди. - Пятьсот лет прожил, а вся жизнь еще впереди? Это совсем другие масштабы, Мика. Другой мир. Другое восприятие времени. Он рассказывал тебе о своей жизни? - Рассказывал. О детстве рассказывал. Его детство длилось почти два столетия... А ведь это самая прекрасная пора в жизни человека. - Двести лет... - повторила задумчиво Таня. Наступило молчание. На лице Тани играла какая-то сложная мысль, словно она решала трудную задачу. - А нужно ли это человеку, Мика? - Что? - Такое большое время? - Нужно. - А я не совсем в этом уверена. В Лесном Эхе" я как-то видела старинный фильм "Балладу о солдате"... Шла Великая Отечественная война. И время было сжато до предела. Солдата отпустили с передовой на три или на четыре дня. Но в эти три-четыре дня включено столько событий, что казалось, передо мной прошла целая жизнь. И какая жизнь, Мика! Ведь солдат-то не вернулся. Он погиб за будущее человечества, за нас с тобой. - Я тоже видел этот старинный фильм, Таня. Но это же война. Трагедия. Человеку нужно время, для того чтобы победить пространство, стать хозяином вселенной. И, разумеется, не только для этого... - А для чего? - Чтобы стать счастливым. - Не знаю, Мика. Я никогда об этом не думала. Покажи мне свой институт... Мы пришли с Таней в фонетический зал, в мир звуков и всех человеческих наречий, существующих сейчас или существовавших когда-то на Земле. И в этот раз, не знаю - случайно или не случайно, я услышал музыку языка далекой Уазы. Сильное чувство охватило меня и Таню. Эти звуки словно перенесли нас в другое измерение, где время текло иначе, чем на Земле, где светило другое Солнце и другие звезды. Эти звуки с необычайной стремительностью увлекали нас в мировое пространство, в бесконечный простор вселенной. Казалось нам, что они, эти звуки необыкновенного языка, языка великанов, победивших время, несли к нам духовное богатство, всю мощь и ширь далекой и прекрасной цивилизации Мы стояли с Таней в мире чудесных чувств и мыслей, облаченных в звуки, и прислушивались к ритму вселенной. А прекрасное мгновение длилось и длилось, и казалось нам, оно будет длиться всегда.