95471.fb2
Сразу при входе в крепость Альгамбры, перед царским дворцом, простирается широкая площадь, именуемая Водоемной (la Plaza de los Algibes), ибо под нею скрыты водохранилища, устроенные еще маврами. В углу площади — мавританский колодец, прорубленный на большую глубину в сплошной скале, и вода из него холодна, как лед, и прозрачна, как хрусталь. Мавританские колодцы вообще славятся: известно, что мавры умели дорыться до самых чистых и свежих ключей и родников. Но колодец, о котором идет речь, знаменит на всю Гранаду, и с раннего утра до позднего вечера вверх-вниз по тенистым аллеям к Альгамбре и из Альгамбры спешат водоносы — одни несут большие кубышки на плечах, другие погоняют ослов, навьюченных узкогорлыми глиняными сосудами.
Родники и колодцы с библейских времен отведены в жарких странах для сплетен и пересудов, и возле этого колодца день-деньской обретаются инвалиды, старухи и другие любознательные бездельники из числа жителей крепости. Они сидят на каменных скамейках под защитным навесом для сборщика платы, пережевывают местные толки, выспрашивают у каждого водоноса городские новости и распространяются обо всем, что слышат и видят. Подолгу торчат здесь также ленивые хозяйки и нерадивые служанки; с кувшином в руке или на голове, они жадно ловят последние пересуды в потоке нескончаемой болтовни.
Среди водоносов-завсегдатаев колодца был когда-то коренастый, широкоплечий и кривоногий человечек по имени Педро Хиль, прозванный для краткости Перехилем. Как всякий водонос, он был, конечно, родом из Галисии, проще говоря — гальего. Люди что животина: у каждой породы свое назначенье. Недаром во Франции сапоги чистят савояры и швейцары во всех гостиницах — швейцарцы, а в Англии во дни фижм и пудреных париков сыны болот — ирландцы прославились уменьем носить портшезы. Вот и в Испании все водоносы и просто носильщики — приземистые уроженцы Галисии. Никто здесь не скажет: «Позови носильщика», скажут: «Кликни гальего».
Но к делу. Перехиль-гальего вступил на поприще с большой глиняной кубышкой на плече; преуспев в своем ремесле, он купил себе в помощь животину потребной породы — приземистого и шерстистого осла. По бокам длинноухого собрата были навьючены корзины с двумя кубышками, прикрытыми от солнца фиговыми листами. Перехиль был самый усердный, а вдобавок и самый приветливый водонос во всей Гранаде. Он брел за своим ослом и весело выводил припев, который разносится летом по испанским городам: «Quien quiere agua — agua mas fria que la nieve?» («Кому воды-воды холоднее снега? Кому воды из колодезя Альгамбры — холодной, как лед, и прозрачной, как хрусталь?») Каждый искристый стакан он подносил с учтивым словом и вызывал улыбку, а миловидным женщинам и девицам с ямочками на щеках лукаво подмигивал и отпускал неотразимые комплименты. И вся Гранада считала Перехиля-гальего учтивейшим, любезнейшим и счастливейшим из смертных.
Однако не всякий весельчак и балагур живет припеваючи. И у беспечного с виду добряка Перехиля хватало своих печалей и забот. У него была уйма оборванных детишек, голодных и крикливых, как стрижата, и они кидались к нему ввечеру с разинутыми клювами. Была у него и дражайшая половина, которая и вправду обходилась ему дорогонько. В девушках она была первой красоткой на деревне, лихо отплясывала болеро и прищелкивала кастаньетами; такою осталась и замужем.
Скудные заработки безответного мужа уходили на безделушки, и по воскресеньям и праздникам она даже забирала у него осла, чтоб ездить на загородные гулянки; а ведь известно, что праздников в Испании больше, чем дней в неделе. К тому же она была неряха и порядочная лежебока, а уж болтушка первостатейная: кой-как одевшись, она бросала дом, хозяйство и все на свете, лишь бы всласть посудачить с соседками. Однако у Творца и стриженую овцу ветром не продует, а покорную шею супружеское ярмо не трет. И Перехиль не роптал на свой нелегкий удел супруга и отца, как и осел его — на полные кубышки; может, он иной раз украдкой и встряхивал ушами, но своей неряхе жене никогда не выговаривал и чтил в ней хозяйку дома.
И детей он любил, как филин своих птенцов: ведь они были его размноженным образом и подобием — все крепенькие, плотно скроенные и кривоногие. Больше всего добряку Перехилю нравилось денек отдохнуть, запасшись пригоршней мараведисов, и выбраться вместе со всем своим выводком — кто сидел на руках, кто цеплялся за штанину, а кто и сам не отставал — в загородные сады; жена же его тем временем плясала и веселилась с кем попадя на тенистых берегах Дарро.
Как-то в поздний час почти все водоносы, кроме Перехиля, разошлись по домам. День выдался на редкость знойный, и теперь наступала дивная лунная ночь — такие ночи южане встречают на улицах, чтоб очнуться от жаркого дневного оцепенения и подышать полуночной прохладой. Перехиль, как заботливый и работящий отец, подумал о своих голодных детишках.
«Схожу-ка я еще раз на колодец, — сказал он сам себе, — и будет малышам в воскресенье мясная похлебка». С этими словами он бодро зашагал откосом по аллее, ведущей в Альгамбру, распевая дорогою и оглаживая осла палкой по бокам — то ли в такт песне, то ли взамен корма, — ведь в Испании вьючную скотину кормят в основном колотушками.
Возле колодца было пусто, только на залитой лунным светом каменной скамье сидел какой-то пришелец в мавританском платье. Перехиль приостановился и поглядел на него с удивленьем и не без опаски, а мавр медленно поманил его рукой.
— Я болен и ослаб, — сказал он. — Помоги мне вернуться в город, и я заплачу тебе вдвое против твоей выручки.
Добродушный водонос был тронут мольбой чужестранца.
— Сохрани бог, — сказал он, — чтоб я брал какую-нибудь плату за обычное дело милосердия.
Он подсадил мавра на своего осла, и они не спеша побрели в Гранаду; бедняга мусульманин так обессилел, что приходилось поддерживать его, чтоб он не свалился наземь.
В городе водонос спросил, куда его отвезти.
— Увы! — проговорил мавр, — у меня здесь нет ни дома, ни пристанища, я издалека. Приюти меня на эту ночь под своим кровом, и тебя ждет щедрая награда.
По чести, Перехилю был вовсе ни к чему гость, да еще магометанин, но по доброте своей он не мог отказать ближнему в такой напасти — и повел осла к дому. Заслышав цоканье его копыт, дети, как обычно, выскочили с разинутыми клювами, но при виде чужака в тюрбане испуганно попятились и укрылись за юбками матери. Она бестрепетно выступила вперед, словно взъерошенная наседка навстречу приблудному псу.
— Это еще что такое! — крикнула она. — Ты зачем на ночь глядя таскаешь в дом приятелей-нечестивцев? Хочешь, чтоб за нас взялась инквизиция?
— Успокойся, жена, — отвечал гальего, — это бедный больной чужестранец, одинокий и бесприютный, не на улице же его бросать?
Жена собиралась браниться дальше: она хоть и жила в лачуге, но пуще всего на свете радела о доброй славе своего жилища; но на этот раз коротышка-водонос заупрямился и никак не сгибал шею под хомутом. Он помог бедняге мусульманину спешиться и положил ему в самом прохладном углу кошму и овчину: другой постели в доме не было.
Вскорости мавра схватили сильные корчи; Перехиль ухаживал за ним как умел, но поделать ничего не мог. Больной следил за ним признательным взглядом. Между приступами он подозвал его к себе и чуть слышно выговорил: «Боюсь, конец мой близок. Если умру, возьми в благодарность за милосердие эту шкатулку», — и, распахнув свой плащ-альборнос, он показал примотанную к телу сандаловую шкатулочку.
— Бог милостив, друг, — возразил сердобольный гальего, — авось еще поживешь, сам попользуешься своими сокровищами, да и какие там у тебя сокровища.
Мавр покачал головой, возложил руку на шкатулку и хотел было что-то сказать, но корчи начались с новой силой, и вскоре он испустил дух. Тут жену водоноса словно прорвало.
— Вот тебе, — вопила она, — твое дурацкое мягкосердечие, всегда ты из-за него в дураках! Что теперь будет с нами, когда в нашем доме найдут мертвеца? Нас засадят в тюрьму за убийство и, если, спасибо, не повесят, все равно до нитки обдерут судейские и альгвасилы.
Бедняга Перехиль тоже вконец растерялся: он и сам чуть не жалел, что сделал доброе дело. Наконец его осенило.
— Время сейчас ночное, — сказал он, — я вывезу покойника за город и схороню его в песке у берега Хениля. Никто не видал, как мавр зашел к нам, никто и не узнает, что он здесь умер.
Сказано — сделано. Жена помогла ему завернуть тело злополучного мавра в ту самую кошму, на которой он скончался, вдвоем они навьючили поклажу на осла, и Перехиль отправился с нею на берег реки.
Но, как на грех, напротив водоноса жил некий Педрильо Педруга, один из самых пронырливых, болтливых и пакостливых цирюльников на свете. С лица он был сущий хорек, ножки паучьи, юла и втируша; сам знаменитый севильский цирюльник и тот не умел так залезать в чужие дела; а держалось в нем все как в решете. Про него говорили, что он спит одним глазом, навострив одно ухо, чтоб даже во сне подсматривать и подслушивать. Гранадские сплетники в нем души не чаяли: он знал все про всех, и народу у него брилось больше, чем у его городских собратьев, вместе взятых.
Этот дотошный брадобрей слышал, что Перехиль возвратился позже обычного, слышал, как галдели его жена и дети. Головка его тут же высунулась из подзорного окошечка, и он увидел, что его сосед ведет к себе какого-то мавра. Это было так необычайно, что Педрильо Педруго всю ночь не сомкнул глаз. Каждые пять минут он бегал к своему окошечку поглядеть, как сочится свет из соседских дверей, а перед самым рассветом приметил, что Перехиль вывел осла со странной поклажей.
Любознательный цирюльник заторопился: он натянул одежонку и, бесшумно выбравшись из дому, следовал за водоносом в отдалении и видел, как тот вырыл яму в песке на берегу Хениля и схоронил там что-то очень похожее на мертвое тело.
Цирюльник поспешил домой и до рассвета не находил себе места. Потом он взял тазик под мышку и отправился к Алькальду, которого брил ежеутренне.
Алькальд только что восстал ото сна. Педрильо Педруго усадил его в кресло, повязал салфетку, подставил к подбородку тазик с кипятком и принялся умягчать пальцами его щетину.
— Ну и дела творятся на белом свете! — промолвил Педруго, от которого ждали не только бритья, но и новостей, — ну и дела! Ограбили, убили и похоронили — и все в одну ночь!
— Это как? Ты что? Где это? — вскричал Алькальд.
— Я говорю, — отвечал цирюльник, орудуя куском мыла поверх его носа и рта, ибо испанский брадобрей обходится без кисточки, — я говорю, что Перехиль-гальего ограбил и убил мавританского мусульманина и в ту же ночь похоронил его. Мама миа, пусть будет проклята злосчастная ночь!
— А ты-то это откуда знаешь? — полюбопытствовал Алькальд.
— Потерпите, сеньор, сейчас вы все услышите, — обещал Педрильо, схватив его за нос и проводя бритвою по щеке. Затем он рассказал обо всем, что видел, не прерывая своего занятия: борода была побрита, подбородок вымыт и насухо вытерт грязной салфеткою, а мавр тем временем ограблен, убит и похоронен.
А этого самовластного Алькальда знала вся Гранада — он был сущий кровосос, скареда и сквалыга. Нельзя, однако ж, отрицать, что правосудие у него было в цене: оно отпускалось на вес золота. Он рассудил, что произошло убийство и грабеж и выручка, надо думать, богатая: вопрос, стало быть, в том, как ее законно прибрать к рукам? Что толку, если преступник будет болтаться на виселице? А вот если добыча его достанется судье — тогда-то правосудие и восторжествует. В таких мыслях он призвал своего доверенного альгвасила — поджарого, с голодным огнем в глазах, и одетого, как испокон веков подобает его должности в Испании: в подвернутой черной бобровке, засаленных брыжах и коротком темном плаще, кой-как болтавшемся на плечах; его тощее тулово облекала выцветшая черная рубаха, а в руке он держал тонкий белый жезл, грозный знак своей власти. Эта гончая древней испанской породы взяла след злополучного водоноса с таким проворством и чутьем, что бедняга Перехиль еще по пути домой был перехвачен и вместе с ослом доставлен к блюстителю правосудия.
Алькальд яростно ощерился на него.
— Дрожи, негодяй! — взревел он таким голосом, что у малорослого гальего затряслись коленки, — дрожи, негодяй! И не вздумай запираться, мне все известно. За твое преступление тебя надо вздернуть на виселицу, но я из милости готов выслушать твои оправдания. В твоем доме был умерщвлен мавр, нечестивец и враг нашей веры. Я понимаю, ты прикончил его во славу божию, и поэтому буду снисходителен. Отдай награбленное, и мы, так и быть, замнем дело.
Бедняга водонос призвал всех святых в свидетели своей невиновности, но увы! — никто из них не явился, да если б и явились, Алькальд загнал бы их обратно в святцы. Водонос правдиво и без утайки рассказал, как оно все было с мавром, но и это не помогло.
— Стало быть, ты упорствуешь, — вопросил судья, — и утверждаешь, будто у этого магометанина не было ни денег, ни драгоценностей, на которые ты позарился?
— Спасением души своей клянусь, ваша честь, — отвечал водонос, — ничего у него не было, кроме сандаловой шкатулки, отказанной мне в благодарность за гостеприимство.
— Сандаловой шкатулки? Сандаловой шкатулки! — воскликнул Алькальд, и глаза его сверкнули при мысли о дорогих каменьях. — А где эта шкатулка? Куда ты ее спрятал?
— С позволения вашей милости, — отвечал водонос, — она у меня там, в корзине на осле, не угодно ли, ваша честь?
Едва он это выговорил, как хваткий альгвасил уже исчез и в мгновение ока вернулся с таинственной сандаловой шкатулочкой. Руки у Алькальда дрожали от нетерпения, он открыл шкатулку, все воззрились, но увы, никаких сокровищ там не было, только свиток пергамента, исписанный арабской вязью, и огарок восковой свечи.
Когда с подсудимого нечего взять, правосудие, даже в Испании, становится беспристрастным. Алькальд пришел в себя после огорченья и, видя, что прибытком здесь не пахнет, безучастно выслушал объяснения водоноса и подтверждения его жены. Убедившись таким образом в невиновности Перехиля, Алькальд освободил его из-под ареста и даже присудил ему шкатулку как заслуженную награду; только осел был конфискован в уплату судебных издержек.
Так что незадачливому коротышке-гальего пришлось снова таскать воду самому и ходить в гору-под гору, на колодец и от колодца Альгамбры с большой глиняной кубышкой на плече.
Когда он брел наверх в знойный полдень, привычное добродушие изменяло ему. «Вот собачий сын Алькальд! — выкрикивал он. — Это же надо — разом лишить бедного человека пропитания и отобрать у него лучшего друга!» И при воспоминании о возлюбленном товарище трудов своих у него прямо сердце надрывалось. «Ах, осел ты мой милый! — восклицал он, поставив ношу на камень и утирая пот со лба. — Ах ты мой милый осел! Помнишь небось своего старого хозяина! Тоскуешь небось по кубышкам-то, ах ты бедолага!»