9591.fb2
Машинописный текст гласил: "Петкевич превозносила технику Гитлера, говорила, что мечтает о его приходе... говорила, что ненавидит советскую власть" и т. д. Запомнить все я была не в состоянии. Это формулировала уже не Муралова. Кто-то другой.
Не дав дочитать и десятой части написанного, следователь выхватил листы из рук и разорвал их в клочья.
Возможно ли было спросить у него: кто автор сфабрикованного навета? Что означает акция уничтожения?
После ознакомления с очередным клеветническим доносом поняла, что напрочь врыта и зацементирована в эти стены. Освобождение могло прийти лишь с разрушением самих стен.
Предъявленные обвинения в связи с "центром", террористическими и диверсионными заданиями, восхвалением техники Гитлера вытекали из наклеенного в свое время в Ленинграде этим же самым органом власти политического ярлыка: "Эта девочка не может хорошо относиться к советской власти".
Но если при этом, пусть единожды, нечаянно, следствие прорывается за кордон штампа и признает: "Знаю, вы невиновны", то на чем же в таком случае зиждется противостояние следователя и заключенного, похожее на смертный бой?
- Вот вы употребляли в обиходе своей ленинградской компании такое выражение, как "энтузиаст от сохи", - обратился ко мне следователь. - Кого вы имели в виду? Кого так называли?
Не имеющий юридической силы вопрос был задан следователем с особым поисковым пристрастием, так, словно он был лично оскорблен хлестким выражением.
Мы действительно по молодости лет "щеголяли" этим словосочетанием. Оно, несомненно, означало злое и резкое ругательство в адрес невежд всех мастей. Здесь, в кабинете следователя, это выражение обрело вдруг особо обидный, социально ехидный смысл. И между делом объясняло что-то существенное.
К сражению друг с другом людей побуждает глубоко залегающее в них несходство: классовое, генетическое и даже эмоциональное тоже.
По происхождению не аристократка, я не стала предъявлять свой природный демократизм. Ничего вразумительного ответить не смогла. Была словно бы уличена и даже внутренне залилась стыдом, погрешив против идеи равенства. По тем же законам бреда сама себе прикидывала срок.
Мы легко попадаемся, когда отождествляем этическое сознание с юридической виновностью. И еще немаловажно: хоть в чем-то чувствовать себя виновным спасительней и желанней, чем опротестовать абсурд.
Следователь учуял мою растерянность и не отступал:
- Кого именно вы так называли?
Но чем настойчивее он доискивался конкретного адресата, тем энергичнее подталкивал к самовыработке прав "личного образа мыслей". И если бы не причудливые "колена" дальнейшего хода следствия, я быстрее организовалась бы во что-то стоящее.
Утром в камере рассказывали сны. Толковали их, как вещие. Олечке Кружко, мечтавшей о своем доме и тугих накрахмаленных простынях, все сны выходили "к воле".
И (невероятно!) Олечке объявили об освобождении. Возбужденная, говорливая, собираясь домой, она клялась, что, пока мы все находимся во внутренней тюрьме, будет носить нам передачи. Особенно мне.
- И, - сказала она, - вообще, если будут какие-нибудь просьбы, передавайте мне все через доктора.
Доктора, молчаливую женщину, не проявлявшую к нам ни внимания, ни интереса, мы видели крайне редко. И мне было дивно, что у сидевших рядом со мной людей могли быть какие-то особые контакты с персоналом тюрьмы.
Олечку торопили. Перецеловав всех нас, всплакнувших и взбудораженных, она ушла.
Ее освобождение на всех произвело сильное впечатление. Одна Вера Николаевна по каким-то причинам не разделяла общего радостного по этому поводу настроя.
В камере остались одни неверующие. Вера Николаевна, правда, не отказалась от борьбы за себя. Она не раскисала, оставалась подтянутой, так же подолгу взад-вперед ходила по камере. Учила меня тем французским пословицам, которые особенно нравились. Например: "Между кубком и губами еще достаточно времени для несчастья" или "Горе тому, кто чем-нибудь выделяется". Вера Николаевна правила мне произношение, и я с удовольствием повторяла за ней перекрытое французское "эн".
Человек умный, исполненный мужества и достоинства, она в быту часто оказывалась беспомощной и трогательной. Я все больше и глубже привязывалась к ней.
Об Эрике я думала все время. Едва дежурный надзиратель спрашивал: "Кто пойдет мыть пол? Добавку дадим", я тут же отзывалась. Не за добавку. За шанс возле дверей камер услышать его голос или самой подать ему знак. Но двери в камерах были окованы железом. Только иногда случалось уловить то ли стон, то ли хохот. Я мыла цементный пол тюрьмы. Выливая во дворе воду, успевала заглотнуть лишнюю порцию воздуха. И все.
Была середина марта. Полтора месяца следствия остались позади.
- А-а, княжну Тараканову привели! Садитесь, - пытался шутить следователь, вызвав на один из самых неканонических допросов. - Картину помните? Флавицкого, кажется?
И тут же вернулся к вопросу о Гитлере. Подобрался, стал официален, сух и напорист.
- Итак, вы говорили, что хотели прихода Гитлера.
- Я не хотела прихода Гитлера.
- Нет, вы хотели и говорили об этом.
- Нет, не хотела и не говорила.
- Говорили.
- Нет.
- Говорили.
- Нет!
- Говорили!
Тон следователя был безапелляционен. Я уже знала, что он с этого места не сойдет, не отступит. Как всегда в этих случаях, ощущение реальности и смысла истаивало. Душевное изнурение переходило в физическую усталость и безразличие.
- Разве можно хотеть прихода Гитлера? - все еще отстаивала я свое.
- Говорили. Хотели.
Продолжать тупую перепалку? Эту дурацкую игру? Борьба за свое "нет" показалась вдруг унизительной. Не мужеством вовсе, а трусостью.
- Хотела! Говорила! - выхлестнуло из меня.
- Что хотели? Что говорили? - переспросил следователь.
- Говорила: "Хочу, чтобы пришел Гитлер!"
- Но вы не хотели этого. И не говорили, - тяжело произнес он.
Тон был прост и укоризнен. А только что, за минуту до этого, следователь был глух и непробиваем.
- Не самым худшим образом я вел допрос, Тамара Владиславовна. Тот, "другой", на котором вы настаивали, допрашивал бы вас иначе, - серьезно и тихо сказал он. - Поймите, запомните: ночью и днем, при любых условиях ответ должен быть один: "Нет!", "Не говорила!". Поняли? Поняли это?
Что-то уловила, смутно, не очень четко: следователь преподал мне урок грамоты сражения. Но зачем следователь учит этому? Арестовать для того, чтобы учить освобождаться? Выходит, вообще жить - значит отбиваться от клеветы, гнусности и тупости? Я так не могла! Не хотела!
В ту же ночь с последовательной неумолимостью меня снова вызвали на допрос. И снова следователь был резким, острым, как нож. Мне предъявлялось еще одно обвинение.
- Вот здесь есть показания, что вы говорили, будто в тысяча девятьсот тридцать седьмом году пытали заключенных...