96242.fb2
— Как он сегодня? — спрашивает Харви, имея в виду ее насморк. Ответ — не очень хорошо, — но, как случается на удивление часто со многими плохими вещами, у ее летней аллергии есть и хорошая сторона. Больше не нужно спать с ним и бороться среди ночи за кусок одеяла; больше не нужно слушать, как Харви временами приглушенно пускает ветры, погружаясь в сон. Летом ей удается поспать ночью шесть, а то и семь часов, а этого более чем достаточно. Когда наступит осень и Харви вновь переедет в спальню из гостевой комнаты, сон сократится до четырех часов, да и то неспокойных.
Однажды, она знает, он не вернется. И хотя она ему этого не говорит — ни к чему ранить его чувства, даже если вместо любви осталась одна забота, по крайней мере с ее стороны, — она будет рада.
Она вздыхает и опускает руку в кастрюльку с водой, стоящую в раковине. Находит в ней что-то.
— Неплохо, — говорит она.
А затем, как раз когда она думает (и уже не впервые) о том, что в жизни не осталось больше сюрпризов, никаких непознанных глубин супружества, он произносит до странности будничным голосом:
— Хорошо, что ты не спала этой ночью со мной, Джакс. Мне приснился плохой сон. Я даже проснулся от собственного крика.
Она вздрогнула. Как давно он не называл ее «Джакс» вместо Джанет или Джан? Последнее имя — это прозвище, которое она втайне ненавидит. Оно всякий раз напоминает ей приторно-сладкую актрисочку из фильма «Лэсси», который она смотрела в детстве. Там еще был мальчишка (Тимми, его звали Тимми), с ним вечно что-то происходило — то он проваливался в колодец, то его кусала змея, то заваливало камнями; и что это за родители, которые доверяют жизнь ребенка долбаной овчарке?
Она снова оборачивается к мужу, позабыв о последнем яйце в кастрюльке, а вода все продолжает струиться, и от кипятка остается только тепловатое воспоминание. Харви приснился плохой сон? Это ему-то? Она пытается безуспешно припомнить, когда в последний раз Харви упоминал, что ему вообще снятся сны.
Ей приходит на ум лишь смутное воспоминание об их периоде ухаживаний: Харви тогда говорил что-то вроде: «Ты мне снишься», она же была еще настолько молода, что находила это очень милым, а не глупым.
— Что ты сделал?
— Проснулся от собственного крика, — говорит он. — Ты что, не расслышала?
— Нет. — Она все еще смотрит на него. Пытается определить, не шутит ли он. Не является ли это какой-нибудь дурацкой утренней шуткой. Но Харви нельзя назвать шутником. Его представление о юморе ограничивается тем, что он рассказывает за обедом анекдоты из своей армейской жизни. Все эти анекдоты она слышала по меньшей мере сто раз.
— Я выкрикивал какие-то слова, но на самом деле не мог их произнести. У меня было такое ощущение… Даже не знаю… Рот, что ли, не закрывался. У меня будто бы удар случился. И голос был такой тихий-тихий. Совсем не похож на мой собственный. — Он замолкает. — Я услышал самого себя и заставил замолчать. Меня всего трясло, даже пришлось включить ненадолго свет. Пошел пописать и не смог. Теперь в моем возрасте мне кажется, что я всегда могу пописать — хотя бы чуть-чуть, — но только не этой ночью в два сорок семь. — Он снова умолкает, освещенный лучом солнца. Над его головой танцуют пылинки, образуя нимб.
— А что тебе приснилось? — спрашивает она. И вот что странно: впервые лет за пять, с тех пор как они засиживались до полуночи, обсуждая, придержать акции «Моторолы» или продать (в конце концов они все продали), ей действительно интересно послушать, что он скажет.
— Даже не знаю, рассказывать ли, — отвечает он с не свойственным ему смущением. Потом поворачивается, берет со стола мельницу для перца и начинает перебрасывать ее с ладони на ладонь.
— Говорят, если рассказать сон, то он не сбудется, — подбадривает она его, сознавая вторую странность: Харви вдруг ни с того ни с сего выглядит так, как не выглядел уже много лет. Даже его тень на стене смотрится как-то иначе. «У мужа такой вид, словно он представляет собой что-то значимое, к чему бы это? Я ведь только что думала, что жизнь пуста, так отчего она вдруг стала казаться наполненной? За окном летнее утро, конец июня. Мы в Коннектикуте. Приход июня мы всегда встречаем в Коннектикуте. Вскоре один из нас возьмет в руки газету и разделит ее на три части, как Галлию».[19]
— В самом деле так говорят? — Он задумывается, приподняв брови (ей придется их снова проредить, а то они разрастаются, как дикие кущи, а он никогда ничего не замечает) и перебрасывая мельницу для перца из руки в руку. Ей хотелось бы сказать, чтобы он перестал это делать, а то она нервничает (впрочем, она нервничает и от того, как чернеет его тень на стене, и от собственного сердцебиения, которое внезапно ускорило темп без всякой на то причины), но она не хочет отвлекать мужа от того, что сейчас варится в его голове этим субботним утром. А затем он отставляет в сторону мельницу для перца, что само по себе должно быть неплохо, но почему-то не приносит ей облегчения, а все оттого, что мельница отбрасывает собственную тень, которая ложится на стол, как тень от огромной шахматной фигуры; даже сухие хлебные крошки на столе отбрасывают тени, и она не представляет, почему это так ее пугает. Она вспоминает, как Чеширский Кот говорит Алисе: «Мы тут все ненормальные», и внезапно ей уже не хочется выслушивать глупый сон Харви, от которого он проснулся в крике, словно человек, у которого случился удар. Внезапно ей снова хочется, чтобы жизнь стала пустой и никакой другой. Пустота — это нормально, пустота — это даже хорошо, стоит только взглянуть на актрисочек в кино, если сомневаешься.
Ничего не должно случиться, думает она лихорадочно. Вот именно, лихорадочно; она как будто снова испытывает прилив, хотя могла бы поклясться, что все эти глупости закончились два или три года тому назад. Ничего не должно случиться, субботнее утро, и ничего не должно случиться.
Она открывает рот, чтобы сказать ему, будто все перепутала, что на самом деле говорят, будто сон сбудется, если его рассказать, но слишком поздно, Харви уже начинает рассказывать, и ей приходит мысль, что это ее наказание за то, что считала жизнь пустой. В действительности жизнь похожа на песню «Джетро Талл»,[20] тяжелая, как кирпич, без всяких пустот, как только она могла думать иначе?
— Мне приснилось, что настало утро и я пришел на кухню, — говорит Харви. — Субботнее утро, совсем как это, только ты еще не встала.
— Я всегда встаю раньше тебя по субботам, — говорит она.
— Я знаю, но ведь это сон, — терпеливо отвечает он, и она видит седые волоски на внутренних сторонах его бедер, где мускулы совсем дряблые и тощие. Когда-то он играл в теннис, но те дни давно прошли. Тогда она думает со злобой, совершенно ей не свойственной: «У тебя случится сердечный приступ, и тебе настанет конец, и может быть, тогда поместят некролог в „Таймс“, но если в тот день умрет какая-нибудь второразрядная актрисуля пятидесятых годов или не очень известная балерина из сороковых, то даже некролога ты не получишь».
— Так оно и было, — говорит он. — Я хочу сказать, что солнце светило в окно. — Он поднимает руку, и пылинки над его головой начинают оживленно кружиться, и ей хочется закричать, чтобы он этого не делал, не нарушал гармонию Вселенной.
— Я видел собственную тень на полу, и никогда прежде она не казалась мне такой яркой и густой. — Он умолкает, затем улыбается, и она видит, как сильно потрескались у него губы. — Какое странное определение для тени — «яркая». «Густая» тоже.
— Харви…
— Я подошел к окну, — говорит он, — выглянул и увидел вмятину на крыле фридмановского «вольво», и я понял каким-то образом, что Фрэнк ездил куда-то напиться, а по дороге домой получил вмятину.
Ей вдруг кажется, что она сейчас потеряет сознание. Она сама видела вмятину на крыле «вольво» Фрэнка Фридмана, когда подходила к двери посмотреть, не принесли ли газету (не принесли), и она подумала тогда то же самое: что Фрэнк ездил в «Тыкву» и обо что-то ударился на парковке. «Интересно, как выглядит тот, с кем он стукнулся?» — вот что в точности она подумала.
Тут ей приходит в голову мысль, что Харви тоже видел эту вмятину и теперь морочит ей голову по какой-то странной прихоти. Разумеется, это возможно: в гостевой, где он спит летними ночами, одно окно выходит на улицу. Только Харви Стивенс не такой человек. Не в его стиле морочить кому-то голову.
На ее щеках, лбу и шее проступает пот, она чувствует его, сердце бьется быстрее, чем прежде. Ее душит дурное предчувствие. Ну отчего это должно случиться именно теперь? Теперь, когда жизнь вошла в свое русло и впереди нет никаких бурь? «Если я сама напросилась на это, то простите», — думает она… а может быть, она действительно молится. Пусть все будет по-старому, пожалуйста, пусть все будет как прежде.
— Я подошел к холодильнику, — рассказывает Харви, — и заглянул внутрь, там стояла тарелка фаршированных яиц, закрытая куском прозрачной пленки. Я обрадовался — мне очень захотелось устроить себе ланч в семь утра!
Он хохочет. Джанет, то есть теперь уже Джакс, смотрит в кастрюльку, стоящую в раковине. На оставшееся на дне единственное яйцо, сваренное вкрутую. Остальные она уже успела очистить, аккуратно разрезать пополам и вынуть желтки. Все это сложено в миску рядом с сушилкой. Сбоку от миски стоит банка майонеза. Она планировала подать на ланч фаршированные яйца с зеленым салатом.
— Я не хочу слушать дальше, — говорит она, но так тихо, что едва слышит саму себя. Когда-то она ходила в драмкружок, а теперь у нее не хватает голоса, чтобы было слышно на другом конце кухни. Грудь начала ныть, как заныли бы ноги Харви, если бы он попробовал сыграть в теннис.
— Я подумал, что съем одно, — говорит Харви, — а потом подумал — нет, иначе она на меня раскричится. А затем начал звонить телефон. Я бросился к трубке. Не хотел, чтобы ты проснулась. И тут начинается самое страшное. Хочешь услышать самое страшное?
«Нет, — думает она, стоя у раковины. — Я не хочу услышать самое страшное». Но в то же время она хочет услышать самое страшное, каждый хочет услышать самое страшное, мы тут все ненормальные, да и мама ее действительно говорила, что если рассказать сон, то он не сбудется, что означало: делись кошмарами, а хорошие сны береги для себя, прячь их, как зубок, под подушку. У них три дочери. Одна живет на этой же улице. Дженна, веселая разведенка, точно так зовут одну из близняшек Буша, и Дженну от этого с души воротит; в последнее время она настаивает, чтобы ее называли Джен. Три девочки, а значит, много молочных зубов под множеством подушек, много волнений по поводу незнакомцев в машинах, предлагающих сласти и прокатиться, а значит, множество предостережений, и теперь остается только надеяться, что мама была права: рассказать плохой сон — все равно что вонзить кол в сердце вампира.
— Я снял трубку, — говорит Харви, — звонила Триша. — Их старшая дочь, Триша, идеализировавшая Гудини и Блэкстоуна[21] до того, как открыла для себя мальчиков. — Вначале она произнесла только одно слово «пап», но я сразу понял, что это Триша. Ты ведь знаешь, как это бывает?
Да. Она знает, как это бывает. Она знает, как это узнавать свою деточку по первому слову, по крайней мере пока деточка не вырастет и не уйдет к кому-то другому.
— Я сказал: «Привет, Триш, почему ты звонишь так рано, милая? Мама все еще спит». Сначала ответа не было. Я даже подумал, что нас разъединили, а затем я услышал какое-то тихое бормотание и всхлипывание. Даже не слова, обрывки слов. Будто она пытается заговорить, но никак не может, обессилев или задохнувшись. И вот в ту минуту я перепугался.
Да, что ж, он не торопится со своим рассказом. А ведь Джанет — та самая Джакс из школы Сары Лоренс, Джакс из драматического кружка, Джакс, здорово умевшая целоваться по-французски, Джакс, курившая сигареты «Житан» и предпочитавшая всем напиткам текилу, — Джанет уже давно терзается страхом, подкравшимся еще до того, как Харви упомянул вмятину на крыле «вольво» Фрэнка Фридмана. Подумав об этом, она невольно вспоминает один телефонный разговор. Еще недели не прошло, как они с подругой Ханной болтали о пустяках, в конце концов переключившись на страшилки про болезнь Альцгеймера, Ханна — в городе, а Джанет свернулась калачиком на подоконнике в гостиной и любуется их участком Уэстпорта в один акр, всеми красивыми растениями, от которых у нее появляется насморк и слезятся глаза. Прежде чем разговор свернул на Альцгеймера, они обсуждали сначала Люси Фридман, а затем и Фрэнка, и кто из них произнес это? Кто из них сказал: «Если он не перестанет садиться пьяным за руль, то в конце концов кого-нибудь задавит»?
— А затем Триш сказала что-то вроде «лица» или «лиса», но во сне я понял, что она… проглатывает?., так, кажется, говорят? Что она проглатывает первый слог и что на самом деле хочет сказать «полиция». Я спросил у нее, что там насчет полиции, что она пытается мне сказать про полицию, а сам присел. Вот сюда. — Он показывает на стул, который стоит у них в телефонном уголке, как они это называют. — В трубке помолчали, затем послышался шепот, снова эти обрывки слов. Я очень разозлился на нее и подумал, опять выпендривается, королева сцены, совсем как раньше, но тут она произносит «номер», причем четко-четко. Я понял — как понял, когда она старалась сказать «полиция», — что теперь она пытается объяснить, что, мол, полиция позвонила ей, а не нам, потому что у них нет нашего номера.
Джанет одеревенело кивает. Они решили изъять свой номер из справочной два года назад, когда репортеры не давали им покоя, все время названивали Харви, интересовались неразберихой с «Энроном». Обычно во время обеда. И вовсе не потому, что он лично занимался акциями «Энрона», а потому что вообще специализировался на больших энергетических компаниях. Он даже вошел в состав президентской комиссии за несколько лет до этого, когда Клинтон еще считался большой шишкой, а мир был (по крайней мере, по ее скромному мнению) чуть лучше, чуть безопаснее. И хотя в Харви ей много чего теперь не нравилось, в одном она была абсолютно уверена: у Харви в мизинце больше честности, чем у всех тех козлов из «Энрона», вместе взятых. Может, ей иногда и тошно от его честности, но зато она в нем не сомневается.
Но разве у полиции нет способов заполучить изъятые номера? Наверное, нет, если они торопятся что-то выяснить или кому-то что-то сообщить. А кроме того, сны ведь не обязательно должны отличаться логикой, разве нет? Сны — это стихи подсознания.
И теперь, когда для нее невыносимо стоять спокойно, она подходит к кухонной двери и выглядывает на Соуинг-Лейн в яркий июньский день — их собственный маленький прототип того, что, по ее мнению, является американской мечтой. Какое тихое утро, миллионы капелек росы все еще сверкают в траве! И все же сердце стучит в груди, как молот, и пот ручьем течет по лицу, и ей хочется сказать мужу, чтобы он перестал, она не хочет слушать его сон, этот ужасный сон. Она должна напомнить ему, что Дженна живет на этой же улице — то есть Джен, та самая Джен, что работает в местном видеосалоне и проводит слишком много свободных вечеров в баре «Тыква» с такими же, как Фрэнк Фридман, который годится ей по возрасту в отцы. Что, несомненно, для нее имеет особую привлекательность.
— Только и шептала обрывки слов, — продолжает Харви, — голос, наверное, пропал. Потом я расслышал слово «погибла» и понял, что одна из наших девочек мертва. Сразу понял. Не Триша, раз это она звонила, а Дженна или Стефани. Я очень перепугался. Сидел на стуле и гадал, кого я предпочел бы потерять, как в долбаном «Выборе Софи». Я начал на нее кричать: «Скажи кто! Скажи мне, которая из них! Ради бога, Триш, скажи мне, которая из них!» И только тогда реальный мир начал постепенно просачиваться в сон кровавой струйкой… если, конечно, такое бывает…
Харви отрывисто рассмеялся, а Джанет в ярком утреннем свете видит красное пятно в самом центре вмятины на крыле «вольво» Фрэнка Фридмана, и в центре пятна — что-то темное — то ли кусок грязи, то ли клок волос. Она ясно представляет, как Фрэнк криво припарковывается к обочине в два часа ночи, настолько пьяный, что даже не пытается въехать на подъездную аллею, не говоря уже о гараже, — прямо к воротам, и все. Она представляет, как он, спотыкаясь, бредет домой, понурив голову и громко сопя.
— К этому времени я уже понял, что лежу в кровати и слышу тихий голос, который совсем не похож на мой собственный. Это был какой-то чужой голос, хрипевший «ажи не отор-ая, ажи не отор-ая», вот как это звучало. «Ажи не отор-ая, Иш!»
Скажи мне, которая. Скажи мне, которая, Триш.
Харви замолкает. Задумывается. Пылинки по-прежнему пляшут вокруг его лица. От яркого солнца на его футболку даже больно смотреть, такая она белая; футболка выстирана порошком из рекламы.
— Я лежу и жду, что ты сейчас вбежишь узнать, в чем дело, — наконец произносит он. — Я весь покрыт гусиной кожей и дрожу, уговаривая себя, что это всего лишь сон. Наверняка ты тоже так делаешь. А еще я думаю, как все было реально. Это было чудо, хотя по-своему ужасное.
Он снова замолкает, обдумывая, как сказать то, что было потом, не подозревая, что жена больше его не слушает. Бывшая Джакс собирает все силы, все свои способности и старается заставить себя поверить, будто то, что она видит, вовсе не кровь, а обыкновенная грунтовка в том месте, где облезла краска. Ее подсознание с готовностью хватается за это слово — «грунтовка».