96242.fb2
Она отдавалась мне на милость. А я хотела быть жестокой, я хотела быть жадной и эгоистичной. Я имела на нее право. Я не могла представить, как буду жить без нее. Все, что нужно было сделать, — это притвориться, что я ей верю.
— Ты не умеешь лгать, — сказала я.
Потом взяла ее медицинский поддончик и отнесла в машину. Воздух был еще пропитан грозой, но небо очистилось. Из-за серебристого облака показалась луна в серебристом сиянии.
До ближайшего побережья было сорок восемь миль, а я даже не могла разогнаться, потому что боялась расплескать воду в ванночке. Мы медленно ехали — долгая миля за каждый год моей долгой жизни. Да что уж там, я все равно не смогла бы ехать быстрее, я все время плакала, слезы застили глаза.
Когда мы добрались до берега, было так поздно, что правильнее было бы сказать «рано». Мрак отступал, и вместе с ним отступала глубоко в море линия горизонта. Волны тихо шуршали галькой, набегая на берег. Я остановила машину в выгоревшей за лето траве, как можно ближе к пляжу. Я вышла и опустилась на землю, я долго сидела так. Она смотрела на меня и молчала. Проснулись первые птицы, они летели куда-то в конец бухты — утки, должно быть, а высоко в небе, почти невидимые, парили чайки. Одна из них пронзительно крикнула, и я наконец встала. Я подошла к машине, открыла дверцу и потянулась. Потянувшись, я чихнула и вспугнула птицу, которая, оказывается, спала за кочкой прямо у моих йог. Было еще слишком темно, чтобы рассмотреть змеиный узор на спинке, но я узнала гаршнепа по бесшумному взмаху крыльев, по молчаливому зигзагообразному полету. Я вскрикнула от неожиданности, проводила его взглядом, потом полезла в машину и достала прозрачную ванночку с пассажирского сиденья.
Русалочка молча смотрела на меня. Я отнесла ее к кромке воды. Был прилив, так что идти пришлось недолго. Я взяла ее на руки и замерла. Она потянулась, я не сразу поняла, что она пытается сделать, а она хотела снять ожерелье.
— Нет, оставь себе, — сказала я.
— Каждый раз, спуская воду в своем бесшумном туалете, — сказала она, — ты будешь слышать мой голос в его тишине.
Из ее глаз покатились зеленые слезы. Она подняла маленький пальчик и коснулась моего лица.
Я опустила руки в почти неподвижную воду, такую холодную, что у меня свело пальцы. Я могу этого не делать. Она не может меня заставить. Я больше, я сильнее ее.
В пальцах повернулось, затрепыхалось и вдруг опустело. Вот и все…
Я внезапно почувствовала, как я замерзла. Холодный утренний воздух пробирал до костей, меня колотило. Ничего не видя от слез и спотыкаясь о голыши, я пошла прочь, тщетно пытаясь найти носовой платок, которого вечно нет, когда он нужен. Что-то заставило меня обернуться. Там, в открытом море, уже далеко от берега, я увидела ее. Она танцевала в волнах, и волны танцевали вместе с ней, радостно подпрыгивали вокруг нее, резвились, подсвеченные зеленоватым светом, который лился с глубины в честь ее возвращения. Она весело била хвостом по воде. Она пела! Ее голос долетел до меня: это была новая песня — песня свободы и радости. В чистых, прекрасных звуках не было ни печали, ни мольбы. Она пела для меня, пела с любовью.
Потом она повернулась лицом к берегу и вскинула вверх белоснежные руки — нет, она не тонула, она просто прощалась со мной.
Вот так я и стала водопроводчиком.
Мэри Рикерт в течение десяти лет работала учителем начальных классов в небольшой частной школе для одаренных детей в Калифорнии. Она оставила школу, чтобы посвятить себя литературной деятельности, сменив за это время несколько случайных работ: продавца в книжном магазине, секретаря в Христианском союзе молодых людей, продавца в кафе и помощника по работе с кадрами в Национальном парке Секвойя, в котором ей довелось прожить два года. («Красивое место, где я узнала о черных медведях, полнолунии и о том, сколько людей работает в условиях дикой природы и при этом боится ее. Много».)
В настоящее время Рикерт — няня двоих детей, учащихся начальной школы, и поэтому по утрам у нее есть время писать. Она замужем и воспитывает двоих детей-подростков своего мужа, имеет двух кошек и собаку. Ее муж всячески поддерживает ее стремление писать и стая первым читателем рассказа «Хлеб и бомбы» («Bread and Bombs»).
Проза и поэзия Рикерт опубликованы в «The Magazine of Fantasy & Science Fiction», «Indigenous Fiction» и в «The Ontario Review». Сейчас она работает над романом.
«Хлеб и бомбы» впервые увидел свет в апрельском номере «The Magazine of Fantasy & Science Fiction».
Странные дети из семейства Манменсвитцендер в школу не ходили, и мы узнали о том, что они въехали в старый дом на холме, только благодаря Бобби, который видел, как они заселились со всем своим необычным скарбом, состоявшим из кресел-качалок и коз. Мы и представить себе не могли, как можно жить в этом доме, где все окна выбиты и весь двор порос колючей ежевикой. Мы все ждали, когда же их дети — две девочки, у которых, по словам Бобби, волосы похожи на дым, а глаза — на черные маслины, появятся в школе. Но они так и не пришли.
Мы учились тогда в четвертом классе, были в том самом возрасте, когда кажется, что ты очнулся после долгого сна и оказался в мире, навязанном взрослыми, где есть улицы, через которые нельзя переходить, и есть слова, которые нельзя произносить, но мы и переходили, и произносили. Таинственные дети Манменсвитцендер просто стали очередным открытием того года, наряду со всеми изменениями в наших организмах, что очень даже волновали (а иногда и тревожили) нас. Наши родители, все без исключения, воспитывали нас, уделяя большое внимание этой теме, так что Лиза Биттен научилась произносить слово «влагалище» еще до того, как узнала свой адрес, а Ральф Линстер принял своего младшего братика Пети, когда его мать начала рожать, — той ночью внезапно пошел снег, а отец так и не успел добраться до дома. Но настоящий смысл всей этой информации стал доходить до нас только в том году. Мы открывали для себя чудеса, что таились в окружающем мире и в наших собственных телах: необычно было вдруг осознать, что кто-то из твоих друзей симпатичный, а кто-то — неряха, или задавака, или толстушка, или у кого-то были грязные трусы, или кто-то смотрел на тебя, приблизив глаза, не мигая, и неожиданно ты чувствовала, что краснеешь.
Когда дикие яблони цвели ярким розовым цветом, окруженные жужжащими пчелами, а миссис Грэймур смотрела в окно и вздыхала, мы передавали по рядам записочки и строили дикие планы для школьного пикника, о том, как мы нападем на нее из засады со своими шариками с водой и как закидаем пирогами нашего директора. Конечно же, ничего такого не случилось. И только Трина Нидлз была разочарована, потому что в самом деле поверила, что все так и будет, но она все еще носила бантики в волосах, и по секрету от всех сосала большой палец, и вообще была всего лишь большим младенцем.
Освобожденные на лето от занятий, мы мчались по домам — кто бегом, кто на велосипедах, — крича от радости избавления, и затем принялись делать все что угодно, о чем только можно было мечтать, все то, что мы уже предвкушали делать, пока миссис Грэймур вздыхала, глядя на дикие яблони, которые уже утратили свою яркую розовость и опять выглядели обыкновенно. Мы играли в мяч, гоняли на велосипедах, носились на скейтах по дороге, рвали цветочки, дрались, мирились, и до ужина оставалась еще куча времени. Мы смотрели телевизор и не думали скучать, но потом свешивались вниз головой и смотрели на экран уже вверх тормашками, или переключали туда-сюда каналы, или находили повод, чтобы подраться с кем-нибудь в доме. (Впрочем, я была дома одна и не могла позволить себе такого удовольствия.) И вот тогда мы услышали этот странный звук — стук копыт и звон колокольчиков. Мы отодвинули шторы на окнах и из душного сумрака телевизионных комнат выглянули наружу, где светило желтое солнце.
Две девочки Манменсвитцендер в ярких, цветастых, как у циркачей, одеждах с прозрачными шарфиками, переливающимися блестками, — один сиреневый, другой красный — ехали по улице в деревянной повозке, которую тянули две козочки, у каждой на шее висели колокольчики. Вот так и начались все неприятности. В информационных сообщениях об этом нет ни слова: ни о ярком цветении диких яблонь, ни о нашей наивности, ни о звоне колокольчиков. Вместо этого все только и твердят о печальных последствиях. Говорят, мы были дикими. Запущенными. Странными. Говорят, мы были опасными. Как если бы жизнь была окаменелой смолой, а мы сформировались и застыли в mm форме, но не превратились в те неуклюжие существа, что вызывали отвращение, а развились в тех, кто из нас получился в итоге, — учительница, балерина, сварщик, адвокат, несколько солдат, два врача и я, писательница.
В такие времена, как те, что наступили сразу же после трагедии, все только и говорят о том, что жизнь рухнула, будущее уничтожено, но только Трина Нидлз попалась на эту удочку и впоследствии покончила с собой. Все же остальные из нас сносили осуждение окружающих в разных проявлениях, но затем мы просто продолжили жить. Да, вы правы, с темным прошлым, но, как это ни странно, с ним можно было жить. Рука, что держит нынче ручку (или мел, или стетоскоп, или ружье, или гладит кожу возлюбленного), совсем не та, что зажигала спичку, и до такой степени не способна на подобное действие, что дело тут вовсе даже не в прощении или выздоровлении. Как странно оглянуться назад и поверить в то, что все это — я или мы. Неужели это ты была тогда? Тебе одиннадцать лет, и ты видишь, как пылинки, лениво кружа, опускаются в луче солнца, который отсвечивает на экран и мешает изображению, слышится позвякивание колокольчиков, блеяние козочек и доносится смех — такой чистый, что мы все выбегаем взглянуть на этих девочек в цветастых одеждах с яркими шарфиками, сидящих в повозке, запряженной козами, которая останавливается — смолкает стук копыт и скрип деревянных колес, — когда мы обступаем повозку, чтобы разглядеть эти темные глаза и хорошенькие лица. Младшая из девочек, если, конечно, можно судить по росту, улыбается, а у второй — она младше нас, но ей по меньшей мере лет восемь или девять — по смуглым щекам катятся огромные слезы.
Мы стоим так недолго, уставившись, а потом Бобби говорит:
— Что это с ней?
Девочка помладше смотрит на свою сестру, которая, видно, старается улыбнуться сквозь слезы.
— Просто плачет все время без остановки.
Бобби кивает и украдкой смотрит на девочку, продолжающую плакать, тем не менее она ухитряется спросить:
— Откуда вы, ребята?
Он обводит взглядом всю группу с таким видом, будто хочет сказать: «Ты что, шутишь?» — но всем ясно, ему нравится плачущая девочка, чьи темные глаза и ресницы блестят от слез, которые сверкают на солнце.
— У нас летние каникулы.
Трина, все это время украдкой сосавшая большой палец, спрашивает:
— А можно мне прокатиться?
Девочки говорят, что конечно. Трина проталкивается через небольшую толпу и залезает в тележку. Младшая девочка улыбается ей. Другая девочка тоже силится улыбнуться, но вместо этого плачет еще громче. У Трины такой вид, будто она тоже вот-вот заплачет, но младшая из сестер говорит:
— Не волнуйся. Она всегда так.
Льющая слезы девочка встряхивает поводьями, звенят бубенчики с колокольчиками, и тележка, влекомая козочками, со скрипом катится вниз под горку. Слышно, как пронзительно визжит Трина, но мы знаем, что ей хорошо. Когда они возвращаются, мы по очереди катаемся, пока наши родители не зовут нас к ужину свистом, криками, хлопаньем ставен. Мы расходимся по домам ужинать, а две девочки отправляются к себе домой, одна из них по-прежнему плача, а другая — напевая под аккомпанемент колокольчиков.
— Я видела, вы играли с беженками, — говорит моя мать. — Ты поосторожней с этими девчонками. Не хочу, чтобы ты ходила к ним в дом.
— А я и не ходила к ним в дом. Мы просто играли с козочками и повозкой.
— Тогда ладно, но держись от них подальше. И как они тебе?
— Одна из них много смеется. А другая все время плачет.
— Не ешь ничего, если они что предложат.
— Почему?
— Потому.
— Неужели нельзя просто объяснить почему?
— Я не обязана тебе ничего объяснять, юная леди, я — твоя мать.
Мы не видели девочек на следующий день, на другой день — тоже. На третий день Бобби, который начал носить расческу в заднем кармане и зачесывать волосы набок, сказал:
— Какого черта, давайте просто пойдем туда, и все.
Он пошел вверх по холму, но никто из нас за ним не последовал.