96409.fb2
Теперь даже все горцы, которые поначалу недооценивали то, что мы на блюдечке доставили им в селение, прониклись к нам искренним уважением и сочувствием.
— Вот так, блин, трофеи… — сутулый турок, кореш Мурата, мелко дрожал, сидя на корточках и сложив на коленях раскрасневшиеся от воды руки. — Врагу не позавидуешь. Помню, мы ещё нос воротили, когда вы торговать пришли. Чес-слово, почти никто и не ведал ведь из нас, каким Макаром всё это достаётся. Говно из-под коровы убирать — одно удовольствие в сравнении с этой каторгой! Сюда ссылать за провинности надо! — и он засмеялся хрипло и устало, выставив напоказ из-под синюшных губ мелкие прокуренные зубы.
Вслед за ним захохотали и некоторые другие.
То, что свой хлеб и свои блага эти люди отрабатывают у Рока сполна, делало их в собственных глазах высокими. При этом в своих мыслях каждый чувствовал себя нужным, необходимым и важным для всей общности.
Честные руки и удачно сидящая на своём месте столь хорошо приработанная деталь отчаянно и на пределе сил работающего Механизма выживания. Вот чем они были друг для друга. Колесо и ось, голова и шея, рука и меч, как её продолжение. Эти вещи так же неразлучны и дополняют друг друга, как и эти замёрзшие и усталые люди, сидящие сейчас абсолютно, насквозь мокрыми на промозглом ветру наступающей ранней «осени»…
За десятилетия, прожитые бок о бок соседями, они не узнали о своих земляках и сотой доли того, что выставил напоказ нелепый и бесформенный кусок каменной глыбы, недавно стукнувшей планету по изнеженной пуховой макушке.
Я так и заявил им об этом. Дружно загудев, все тут же согласились. Немедля завязались разговоры, обсуждения темы, пошли воспоминания. Грянул даже смех. Это помогло скоротать время. Я подмигнул Фархаду, — тому турку, чья шутка так вовремя подогрела остывающий кисель энтузиазма. Тот понимающе осклабился и кивнул, — мол, нет проблем, чего там!
Когда наша переполненная людьми и тряпьём калоша подползала к месту, где мы выгружали на торчащий из воды асфальт вещи, откуда их на заправленных привезённым в горы бензином легковушках таскали в село люди Мурата, уже было темно. Прямо на остатках шоссе горели несколько сооружённых наспех костров, служащих ориентирами для нас и средством для обогрева прибывающих.
До самого следующего вечера мы, как прокажённые, перетряхивали, распределяли и делили эти горы вещей, перетаскивали их на себе и на спинах скота к перевалу, где грузили всё это на подошедший транспорт. БМП и грузовик сделали в посёлок с «долей» селян по ходке каждый.
Когда же нас, спящих вповалку сном умерших под пытками праведников, везли обратно на Базу, мне снился тревожный, прямо-таки дурной какой-то, сон. Я находился один, почти без патронов и будучи много раз раненым, в полосе беспрерывного, крайне плотного огня. Всё, что могло стрелять и убивать, было направлено именно в мою сторону. Наступающая лавина неприятельских солдат меня отлично видела, в то время как я был лишён даже самого жалкого укрытия. Кругом меня было нечто вроде идеально ровного ледяного катка.
Вокруг меня, носившегося и скакавшего, как заяц по чистому полю, рвались снаряды, визжали пули, попадая в меня десятками. Истекая кровью, я, тем не менее, упрямо жил, отстреливался, кого-то убивал и ни в какую не собирался пока падать замертво на землю. Наоборот, — чем интенсивнее и ужаснее был огонь, тем активнее и несуразнее были мои дикие прыжки и ужимки. Причём я ещё всячески старался вертеться так, чтобы ни одна пуля не попала в находящуюся вдалеке Базу.
А уж если чувствовал, что таковая вот-вот возьмёт курс на наши укрепления, я бросался вперёд и «ловил», принимал её на себя. Если верить моим сонным размышлениям, мне пока неплохо удавалось защищать собою свой дом. Откуда довольно редко огрызались огнём какие-то люди, которых я почти не знал, и мои «семейники».
Я напоминал уже себе столетнюю, исколотую насквозь подушечку для булавок. Кровь тонкими тугими струями била из меня, как из решета. А я всё уводил и уводил неизвестных врагов, словно какая-то сумасшедшая птица змею от гнезда, и чувствовал, что где-то там, куда я обязательно должен дойти, должна будет обязательно кончиться и моя жизнь. Но там меня уже ждут. Кто-то бесконечно терпеливый и добрый, из чьих рук я приму и перед последним вздохом с наслаждением съем кисть огненно-сладкого винограда… Мне будет там, наконец, совсем легко и не больно. И я знал, что уж куда-куда, а в то, строго назначенное мне внутренним голосом место, я обязательно доберусь. Любой ценой. Доберусь. Пусть даже встав по-звериному на карачки…
…Машину подбросило на ухабе. Я открываю глаза и вижу сидящих рядом Хохла и Носа. Они смотрят на меня с каким-то сожалением и тревогой. Голова трещит перезрелым арбузом.
— Вы…Вы метались и это…Вы стонали во сне, Босс, — тон Хохла был сочувственным и каким-то… извиняющимся, что ли? Вроде неловкости за то, что человека, которого все привыкли видеть в ореоле решительности и направленного действия, нечаянно застали в минуту его телесной немощи и слабости.
На секунду смежив веки, я вновь открываю их и фыркаю на ребят с насупившимся взором:
— Разве вы не поняли, идиоты, что я не «спал», как это делаете вы, презренные, а глобально мыслил? И что я не «стонал и дёргался», дурные ваши головы, а плясал и от души пел?!
Никогда не думал, что Нос умеет буквально визжать от смеха, перебудив и перепугав при этом до полусмерти наш упрямо ползущий в ночь Троллейбус Вечности…
Это вроде ничем не примечательное, серое раннее утро. Разве что несколько «подкрашенное» густым туманом и зябким холодком. Густая, тяжёлая роса, дрожащими каплями сбегающая по всему, к чему она приклеилась переночевать. Набухшими от сока, тяжёлыми перезрелыми сливами по небу тащатся злые на весь мир облака. Чтобы где-то излить свои беспричинные раздражёние и гнев. Уже несколько суток мы не видим дождя. Зарождаясь над морем, тучи величественно и неторопливо уползают куда-то за перевал, чтобы там, в одиночестве и печали, вдоволь нарыдаться, и громовыми раскатами побить посуду в лавке неведомого небесного торговца. Обычно ранее так и происходило у нас порой, называемой в календаре «летом».
Неужели всё начинает становиться на круги своя? Хотя нет, вряд ли. Небольшая, ничем не объяснимая передышка, которую взяли вконец умаявшиеся от издевательств над планетою циклоны. Вот такое было у нас тут хреновое лето, скажу я вам…
Природа тужится и рвёт живот на части, стараясь получить положенное, — по времени и генетической памяти тысячелетий. И тут же скисает, разочарованно кусая губы в тщете собственных усилий. Вместе с ней наёмными плакальщиками страдаем мы, люди, словно горестный вой слаженного хорового коллектива жителей поколоченной пьяным космосом планеты в силах разжалобить и поколебать изуверскую решимость господина Случая. И отчего-то я уверен, что не сегодня, так завтра может сорваться снежок…
Снег в июле — немыслимое, редчайшее для этих мест событие, сейчас не воспринимается как из ряда вон выходящее нечто.
Кофе сегодня не приносит того особенного удовольствия, которое должно сопровождать утро нового дня.
Словно в чашку нарочно налито и круто замешано безбрежное море гнетущего беспокойства. И с каждым следующим глотком оно лишь растёт.
Если бы это происходило другим утром, я бы сильно удивился. Однако сегодня, сейчас, я не просто понимаю причину моего настроения. Я ЗНАЮ её.
Сегодняшней ночью я проснулся от предчувствия. И оно не обмануло. Весь остаток ночи мы молча любовались далёкими беззвучными сполохами, едва окрашивающими непроницаемую стену туч над слабо угадываемыми горами в оттенки розового света.
Ничто хорошее в этом мире не вечно. Как не вечны жизнь, доброта, красота и молодость. Как не всегда горят и величаво сверкают горделивые звёзды. Всему на свете есть свой предел, всему существует закономерный конец.
Но, по закону всемирного свинства, первыми заканчиваются именно приятное и хорошее. Светлое и доброе. Чудесное и прекрасное. Первыми всегда исчезают и гаснут не тьма и прожорливые пожары, а мягкий свет и ласковый очаг.
Поставив кружку на парапет, я достаю из кармана куртки патрон. Узкий, длинный, блестящий и хищный. Отполированный до зеркальности нашими, часто державшими его тельце, руками. Нашими тёплыми и живыми руками. Его, — по-своему прекрасного и исключительно смертоносного.
— Будь ты трижды проклят, — ты, созданное чьим-то гением заносчивое ничтожество… Ты и твои одноликие собратья, отнимающие жизнь одних и «дарящие» её этим самым другим, — вопреки всем законам логики и основам существования. Кого же ты выберешь в этот раз, жадная тварь? Какому неведомому демону понесёшь ты в этот раз наши и чужие души?
Он равнодушно молчит, беспристрастно нацелив в небеса своё заострённое рыло. Его можно назвать Символом. В зависимости от того, куда ты повернёшь его в своих руках, туда он и будет смотреть. Туда может и полететь этот кусочек безмозглого, но жестокого металла, несущего в себе крохотную злобную искру, призванную решить собой, — разорвать или же нет своим коротким замыкание слабую цепь под названием Жизнь.
Я поднимаю глаза к сокрытому низкой облачностью и туманом перевалу. У меня нет с собою бинокля, но я и так, будто внутренним зрением, вижу, как по мокрым от холодной утренней росы и мокрого снега склонам идут тяжело нагруженные жалким скарбом люди, торопливо спускающиеся в просыпающуюся и поёживающуюся от приживающегося там холода долину. Ещё среди ночи я послал туда своих. И теперь в нашу сторону движется не менее сотни человек.
Не хочется об этом думать, но нельзя исключать, что по их следам так же движется сокрушительная, враждебная нам волна куда, и куда большим числом, чем мы сами…
Вот и начал ты сбываться, мой давешний глупый сон…
Вздыхаю и набираю полную грудь воздуха. Сейчас бы закричать зычно и раскатисто, отдавая умные приказы и грамотные распоряжения. Но не хочется. Да этого не требуется. Всё, что можно и необходимо, нами уже давно сделано. И я явственно ощущаю то напряжение сердец и тел, свойственное лишь одному на свете чувству и явлению, — ожиданию неминуемой, неизбежной и скорой смерти…
…Я хорошо знаю, что нужно, непременно нужно что-то сказать. Что-то вроде бы важное, звучащее значительно, громко и выспренно. Но я не стану влезать на трибуну и пугать глупыми речами воздух.
Вместо того, чтобы будоражить криками и суетой и без того ненадолго ещё остающуюся у нас в гостях Тишину, я спокойно закуриваю, отпиваю глоток остывшего кофе, чтобы затем с расстановкой и негромко сказать парням:
— Разместите и вооружите прибывающих. Постарайтесь быть среди них, поддерживать, подбадривать. Многие, даже почти все их них, никогда в жизни не стреляли в людей. Покажите им, что страха в нас нет… Думаю, у нас будет в запасе ещё некоторое время. После чего нас с вами ждёт много мужской работы. Сделаем же её хорошо, джентльмены…
И уже совсем буднично добавляю:
— Сегодня, мужики, если придётся, мы убьём столько, сколько только сможем, для собственного удовольствия. Поэтому есть предложение: возлюбить себя. Не врага, не ближнего. Себя. И возлюбить настолько, чтобы умудриться выжить. И убить столько, чтобы хватило на неделю рассказов перед печкой. Как вам нравится такой план?
— Сэр, а если мы не смочь убить столько враг? — ухмыляющийся и вечно уверенный в себе Иен расслабленно курит, привалившись спиной к парапету забора.
— Тогда, Иен, мы сделаем лучше. Давайте тогда сделаем по-моему.
— Это как, сэр?
— Для начала мы тогда возлюбим, возвеличим себя до крайности, до безобразия, до немыслимого предела.
— А потом, когда мы стать этим почти подобен Бог?
В сырой мороси разгоняющего очередную колесницу и торопливо покидающего нас утра деловито и решительно защёлкали затворы.
Боже, как же свеж и тягуч этот воздух…
— Убьём их всех…
Господи, ты не слышишь меня…