96421.fb2
— Безумно, Жданчик, — отозвался Котть, — когда-нибудь я подключу к разговору Аду, чтобы она увидела тебя во всей красе и узнала, на что идет. И я сделаю это наверняка, если ты еще хоть раз назовешь меня Котеночком. Меня зовут Михаилом, заметь.
Фамилию свою Котть не любил, и уж вовсе терпеть не мог, когда его называли Котеночком. Но вот уже скоро год, как все его разговоры со Жданом начинались с этих фраз, — везде и всегда создаются свои, пусть микро-, но традиции.
— Исправно ли трудятся твои рабы, о надсмотрщик? — На досуге, которого здесь было хоть отбавляй. Ждан изучал древнейшую историю.
— Исправно. И хотел бы я знать, как еще они могут работать? В этом и есть отличие роботов от рабов.
— Философ, — проворчал Ждан, — диалектик Слушай, диалектик, а как тебе понравится такое рассуждение: развитие происходит по спирали; любое явление повторяется — в новом качестве; так первобытное рабовладение на следующем витке обернулось научным робовладением. Каково, а?
— Бред собачий, — коротко сказал Котть. — Вот и вся твоя диалектика.
— Бред? Да еще собачий? Отменно!.. Возьму на вооружение. И всетаки, согласись, с точки зрения формальной логики такое построение безупречно!
— Вот и построй его перед Адой, — сказал Koтть, чувствуя, как в нем начинает подниматься смутное раздражение. — А я пошел спать.
— Приятных сновидений, робовладелец! — крикнул ему Ждан, стаивая с экрана.
По дороге в спальню Котть заглянул в ангар. Здесь в ожидании своего часа дремали роботы: монтажники, наладчики, электропробойные проходчики и множество других — целая армия, главнокомандующим которой здесь, на Шейле, был он; армия, ждущая его приказа о мобилизации. Людей же на планете было всего пятеро: Ждан Бахмендо, Ада Ставская, Сид Сойер, Иштван Кайош и Михаил Котть. Пятеро робовладельцев, на каждого из которых приходилось больше тысячи роботов. «Вот здесь ты и наврал. Ждан, — подумал Котть, — они работают не на нас, так же как и мы трудимся здесь не для себя, а на все Человечество, Человечество, пославшее нас сюда».
Перед тем как лечь спать, Котть подошел к шкафу, где хранились кассеты с гипнограммами, и остановился, перебирая верные цилиндрики. «Оператор рудника на Шейле». Ну нет, этого с него хватит и так. И вообще, кто это придумал — называть женскими именами все самое o`jnqrmne: сперва тайфуны, потом планеты, вроде этой, где можно выйти на поверхность максимум на пять минут, да и то в скафандре высшей защиты. «Интересно, каков же был характер у той Шейлы, именем которой называли этот мир, — подумал он. — Должно быть, соответственный. Ну да ничего, — до смены осталось уже меньше месяца. А там за нами придет „Канова“ — и конец всему, этому ожиданию, этому одиночеству. До чего же это здорово — затеряться среди людей! Муравей или пчела гибнут, если их отделить от сообщества, — они нуждаются в биополе коллектива. Может быть, человек тоже? Только у человека в этом больше психологического, чем физического».
«Праздник Падающих Листьев в Пушкине, Земля». Это подойдет. Котть вставил кассету в гипнофор, разделся и лег. Едва он уснул, над ним раскинулись кроны многовековых деревьев парка. И всюду: в аллеях, на прудах, в воздухе — везде были люди, головокружительнопестрый, хаотический рой людей. Улыбаясь, Котть шел по аллее — он был счастлив.
Ласло Колондз медленно пробивался к выходу из парка. Он мысленно репетировал все, что скажет завтра Евгению, затащившему его сюда, а потом бросившему на произвол судьбы. Правда, сперва это было даже неплохо, — забыв обо всех делах, окунуться в пестрый, неистовый гомон праздника. Для начала они забрались на Башню-руину и, нацепив крылья, долго планировали над парком, залитым, феерическим светом цветных «сириусов». Потом блуждали по лабиринту аллей, то и дело сталкиваясь с кем-то, разражаясь беспричинным смехом, — Ласло даже усомнился было в беспочвенности всех этих рассуждений о биополе, настолько заразительным было общее веселье, сам дух праздника.
Потом начались танцы. Евгений удрал с какой-то девицей, и Ласло долго смотрел, как они кружились и выделывали замысловатые па метрах в тридцати над землей. Некоторое время он еще поджидал Евгения, но потом его унесло течением толпы, и теперь он медленно, но верно пробирался к выходу.
На пруду, нацепив водомерки, вокруг Чесменской колонны водила хоровод какая-то компания, во все горло распевавшая что-то модное и разухабистое.
С минуту Ласло наблюдал за ними, но смеяться ему уже почему-то не хотелось.
Внезапно что-то скользнуло перед самым его лицом. Он рефлекторно отпрянул и протянул вперед руки. Это оказалось букетом — маленьким ароматным букетиком, и Ласло задрал голову, чтобы понять, откуда же он взялся. Но увидел только чью-то темную фигуру, со смехом взмывающую на гравитре. Ласло воткнул букетик в нагрудный карман и двинулся дальше.
Навстречу ему, негромко разговаривая, шли двое.
— иначе нельзя этого понять, — услышал Ласло, поравнявшись с ними. — В самом деле, осень — это прежде всего грязь и слякоть. Морось. Во всяком случае в те времена. А тут: «Унылая пора, очей очарованье!». Этого не поймешь вне парка! Не правда ли? — говоривший взял Ласло за рукав. — Вы согласны со мной?
— Согласен. Особенно если учесть, что в те времена здесь не было таких толп, прогоняющих и уныние, и очарование.
— Мизантроп! — проворчала фигура, отпуская Ласло. — Пошли дальше, Сережа. Так о чем я говорил?..
Парящие в воздухе «сириусы» — в основном желтых и красных тонов — бросали блики, скользившие по земле, словно тени от облаков; точно рассчитанный ветер срывал с деревьев листья, и они легко планировали в этом неверном свете, чтобы улечься под ноги мягко шуршащим ковром. Какая-то девушка с разбегу натолкнулась на Ласло, рассмеялась, потом, вглядевшись в его лицо, позвала:
— Ребята! Сюда! Здесь Хмурый Человек! Скорее! — Потом лукаво обратилась к Ласло: — Или, может быть, не хмурый, а просто Очень Серьезный Человек? Только откровенно!
— А вы производите массовый отлов хмурых?
— Мы их перевоспитываем.
— Интересно, каким же образом?
Пока они разговаривали, их окружила группа людей, среди которых Ласло, против ожидания, заметил не только молодежь, но и своих сверстников, даже кого-то из Центра. Похоже, за него возьмутся всерьез.
— Смотрите, у него мой листок! — Девушка сняла с плеча кленовый лист и приложила к тому, что был приколот к куртке Ласло: осенний лист был эмблемой праздника. В самом деле, листья почти совсем совпали.
— Теперь вы мой рыцарь! — продолжала девушка. — И будете исполнять мои желания. Прежде всего — улыбнитесь.
Ласло улыбнулся.
— Ну вот, так уже гораздо лучше! А теперь — пойдемте танцевать.
— До дому он добрался только к четырем часам утра. «Плакала моя статья, — думал он, потягиваясь под тугими струями душа. — А завтра придут Нелидовы. Борис просил рассказать о Болдинской осени, — кажется, он работает сейчас над новой повестью Поговорить с ним надо. И будет моя статья лежать на столе Бог знает сколько».
Ласло прошел в спальню и остановился у окна. Отсюда открывался вид на парк. Вдали, за парком, высилось здание Пушкинского Центра, в котором Ласло работал уже почти семь лет — с тех самых пор, как, уйдя из Бродяг и решительно распростившись с пограничными мирами, окончательно осел на Земле. Здесь собиралось и изучалось все, имевшее хотя бы косвенное отношение к творчеству Пушкина.
«Уйти бы в монастырь, — подумал Ласло. — Или податься в отшельники. И спокойно писать статью. Торопимся, толпимся Вот два часа разговаривал с этой девицей, — а теперь могу ли я вспомнить хоть слово?»
Он подошел к гипнофору и вложил в него маленький цилиндрик кассеты. Потом лег, закрыл глаза — и через мгновенье оказался в просторной диспетчерской рудника на Шейле. Он оглядел экраны — конечно же, все в порядке, — подошел к столу и сел писать статью. Уж здесь-то ему никто и ничто не помешает!
Ласло спал и улыбался — там, на Шейле, он был счастлив.
Рука затекла окончательно, и Речистер попытался высвободить ее. Он делал это очень осторожно, волнообразными движениями мышц заставляя руку миллиметр за миллиметром выползать из-под Маринкиной шеи. Потом он так же медленно и осторожно сел, погонял кровь по руке — до тех пор, пока кожа не обрела чувствительность, потянулся к тумбочке, достал из пачки палочку биттерола, сунул в рот и стал следить, как растекается по языку нежная, чуть терпкая горечь. Лет двадцать назад биттерол был очень моден. А сейчас коричневая палочка обращает на себя внимание. Впрочем, не только палочка. Речистер вспомнил, как в первый день отпуска он шел по городу, чувствуя себя средоточием пучка взглядов: одни бросались искоса, на ходу, отпечатывая в памяти образ, чтобы осмыслить его уже потом; другие были скрытыми, приглушенными — до тех пор, пока он не проходил вперед, а тогда упирались ему в спину, и он физически ощущал их d`bkemhe; третьи встречали его прямо, откровенно, и он улыбался в ответ, но после первого десятка улыбка из приветливой превратилась в дежурную, придавая лицу идиотское выражение. Больше он не надевал форменного костюма — ни разу за все три месяца, проведенные на Лиде. И все же он чем-то выделялся среди местного населения — недаром Маринка в первые же часы их знакомства угадала в нем пограничника.
Речистер посмотрел на Маринку, — она вся спала: линии ее тела потеряли свою угловатость, они размылись, сгладились; если раньше тело ее казалось вычерченным контрастным штрихом, то теперь оно было написано акварелью; оно словно окружено было какой-то дымкой, придававшей ему пластичность и мягкость «Вечной весны» Родена. На Границе спали не так. Там в теле спящего всегда чувствовался резерв сил, который, если потребуется, позволит в любую секунду открыть глаза и мгновенно перейти от сна к бодрствованию, от полной, казалось бы, расслабленности к такой же полной аллертности — безо всякого перехода, одним рывком. Речистер встал, придержав руками пластик постели, чтобы не дать ему резко распрямиться, и тихо, на цыпочках прошел в кухню.
Кухня выглядела куда внушительнее, чем ходовая рубка на аутспейскрейсере. От сплошных табло, индикаторов, клавишных и дисковых переключателей, секторальных и пластинчатых заслонок, прикрывавших пасти принимающих и выдающих устройств, Речистеру всегда становилось немного не по себе — за время отпуска он так и не смог привыкнуть ко всему этому. А запустили и наладили Сферу Обслуживания на Лиде лет восемнадцать — двадцать назад — примерно тогда, когда он, оставив позади Золотые купола марсианских городов, отправился в пограничные миры. Первые годы он вообще и слышать не хотел об отпуске, а потом каждый раз выбирал новое место, посетив четырнадцать систем из сорока девяти освоенных Человечеством. На тех мирах, где он побывал, тоже существовали Сферы Обслуживания, но нигде они не достигли такой универсальности и такого совершенства, как здесь. Речистер кинул огрызок биттерола в утилизатор, открывший пасть, едва он поднес руку к шторке, и потом хищно щелкнувший челюстями. «Интересно, — подумал он, — что представляла собой Лида, когда первые отряды Пионеров и Строителей начинали обживать ее? Им небось и не снились такие кухни. Отчего же не снились, — сообразил он, — ведь снятся же они мне на Песчанке. Прости мы успеваем уйти раньше, чем приходит все это. Раньше, чем появляются вот такие Маринки, создающие теории костюмов и умеющие все делать с такой полной отдачей, не оставляя ничего про g`o`q. И любить — тоже. И в следующий свой отпуск, — подумал Речистер, — я снова прилечу сюда. Но это будет в следующий отпуск. А сегодня мой последний день на Лиде, последний день с Маринкой, последний день».
Он подошел к окну и, нажав клавишу, подождал, пока молочная пелена между стеклами опустилась до уровня его подбородка. Город широкими террасами уходил вниз, к морю, но моря не было видно: за окном ровно гудел пропитанный снегом ветер. «Маринка», — подумал Речистер.
— Маринка, — тихонько сказал он. — Маринка, — повторил он, как позывные. — Маринка.
Речистер отошел от окна, на ходу выудил из лежавшей на столе початой пачки новую палочку биттерола и остановился у двери, опершись плечом о косяк и приплюснув нос к скользкому силиглассу. Маринка лежала — легкая и тающая, как улыбка Чеширского Кота. У Речистера захватило дыхание, он поперхнулся биттеролом и со злостью бросил огрызок на пол. Тотчас же из своего гнезда выскочила мышьуборщица и с легким шорохом утащила добычу. Но Речистер не заметил этого. Все виденные им когда-либо антропологические и социологические графики обрели внезапно осязаемую сущность; экспоненциальные кривые взметнулись из океана косной материи, и там, в высоте, затрепетала На их концах иная материя — совершенствующая и познающая себя. Она была так гармонична и прекрасна, что Речистер ощутив боль, ту трудно переносимую боль, которая граничит с наслаждением. И имя ей, этому совершенству, этой боли, было — Маринка. Он не выдержал, надавил плечом — наискось снизу вверх, силиглассовые створки разошлись, он бросился к Маринке и вдруг увидел, что она уже не спит и протягивает ему руки.
— Маринка, — чуть ли не закричал он, — я остаюсь. Маринка!
В жизни каждого — за редчайшими исключениями — пограничника наступал момент, когда он переставал быть пограничником. Это происходило по-разному: одни оседали на планетах, которые начинали обживать, и уйти оттуда вместе с Границей уже не находили в себе сил; другие просто исчезали, поняв, что не здесь могут они раскрыть себя до конца; третьи не возвращались из отпусков Как Речистер. И он знал, что никто не осудит его. Потому что здесь люди нужны так же, как там, и каждый сам находит свое место. «И мое место здесь, — подумал Речистер, — На Лиде, старой и уютной Лиде, где есть Сфера Обслуживания. Где есть Маринка».
— Клод! — позвала Маринка.
Речистер не отозвался, наверное, просто не расслышал — он принимал второй душ. Маринка уже знала эту его привычку — каждый раз принимать все три душа, причем в строгой последовательности: водяной — ионный — лучевой. Ей по большей части хватало какого-нибудь одного, ни эта манера Клода нравилась ей — потому просто, что это была маленькая частичка его «я», и она сама открыла ее в нем. Маринка подошла к гардеробу, подумала немного, потом набрала шифр. На несколько секунд вспыхнул голубой глазок, потом створки разошлись, и Маринка вынула чуть теплый еще костюм. Она подержала его в руках, повертела, критически проверяя цвет, фактуру и линии. «Хорошо», — решила она. Такой костюм вполне подходил — полуспортивный, из серого с нечетким отливом грациана, он создаст утреннее настроение. В том, что он придется Клоду впору, она не сомневалась, — глаз у нее был достаточно наметан.
Легкое шуршание в ванной сменилась полной тишиной — Клод перешел под лучевой душ. Маринка заторопилась, и само то, что ей приходится торопиться, доставила ей радость, о существовании которой она и не подозревала еще три месяца назад. Это чудесно — делать что-то для Клода, делать так, чтобы он не заметил, как она старается, и делать это всегда. Ведь теперь это будет всегда, потому что Клод остается. «Остается, — сказала она про себя, и это слово породило в ней какоето новое чувство, — остается. Со мной. Для меня. Из-за меня».
Она подошла к пульту пищеблока, просмотрела меню, не удовлетворившись этим, быстро прогнала по экрану каталог, потом, решившись, бегло взяла аккорд на панели заказа. Все. И у нее осталось еще две-три минуты — пока Клод там, в ванной, потягивается под неощутимо теплым дыханием полотенца. Маринка юркнула в спальню и остановилась перед зеркалом. Несколькими движениями, скорее рефлекторными, чем необходимыми, она половила волосы, одернула свитер, мелко покусала губы, потом остановила взгляд на своем отражении. «Я, — подумала она, — почему я? Клод Речистер, пограничник, „человек с Песчанки“ — и Маринка Нун, студентка Академии Обслуживания. Не может быть». Но она знала, что может, что есть, и это было счастье.
— Может, все же пойдем в кафе? — спросил Речистер, появляясь в dbepu ванной. — А то, знаешь, как-то — он передернул плечами.