96632.fb2 Мадрапур - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 55

Мадрапур - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 55

Не выпуская моей руки, бортпроводница проворно увлекает меня за собой по проходу между рядами туристического класса, я следую за ней почти бегом, чувствуя себя невероятно лёгким, и ноги мои едва касаются пола. Дойдя до конца туристического класса, бортпроводница останавливается, вынимает из кармана маленькую отмычку и отпирает расположенную напротив туалетов низкую и узкую дверь, протиснуться в которую я могу лишь пригнувшись.

Это каюта. Поначалу она не поражает меня своими размерами, хотя первое, что должно было прийти мне в голову,– недоумение, как удалось поместить такую просторную каюту в хвосте самолёта.

Ни с чем не сообразный характер обстановки тоже должен был привлечь моё внимание, в частности, широкое и приземистое, обитое золотистым бархатом кресло, которое, в отличие от всех остальных кресел в самолёте, не прикреплено к полу, поскольку, прежде чем меня усадить в него, бортпроводница отодвигает его от кровати, освобождая для себя проход. Но что больше всего поражает – это когда вдруг видишь в самолёте кровать, двуспальную величественную кровать, и в некоторой растерянности я размышляю о том, как же умудрились её сюда втащить – в дверь или через выдвижной трап. Но, уж во всяком случае, не в окно. Окно здесь – обычный иллюминатор, на котором бортпроводница задёргивает маленькую шторку, тоже золотистого цвета. Эту операцию она проделывает с такой тщательностью, как будто глубокой ночью, средь моря облаков кто-нибудь может к нам сюда заглянуть.

– Так нам будет уютней,– говорит она, взглянув на меня с лёгкой улыбкой.

Она ещё раз проходит передо мной, чуть прикоснувшись пальцами к моей шее, и запирает дверь на позолоченный засов; дверь теперь кажется мне такой маленькой, что снова пройти в неё я мог бы разве только на четвереньках.

В каюте всё, кроме перегородки позади кровати, обито золотистым бархатом, даже потолок, даже стенной шкаф, дверцу которого открывает сейчас бортпроводница. Это гардероб, в низу которого в правом углу я вижу маленький холодильник. Бортпроводница вешает на плечики свой форменный жакет, затем оборачивается ко мне и говорит с дружелюбной улыбкой:

– Здесь тепло. Вы можете снять свой пиджак.

Но она не даёт мне времени сделать это самому. Секунду спустя, опираясь обоими коленями о мои, она наклоняется, хватает один из рукавов моего пиджака и поднимает его у меня над головой, чтобы помочь мне вытащить руку. Завладев моим пиджаком, она заботливо вешает его на свободные плечики в гардероб. Я смотрю на неё. После того как она сбросила с себя жакет, её талия кажется мне ещё более тонкой, а груди ещё более пышными.

Она открывает маленький холодильник внизу гардероба, достает небольшой флакон виски, отвинчивает крышку и, вылив содержимое в стакан, протягивает его мне.

– Но я спиртного не пью,– говорю я.

– Выпейте,– отвечает она с улыбкой.– Вам станет удивительно хорошо.

Я подчиняюсь. Широкий гранёный стакан приятно холодит мне руку, и когда я делаю два-три глотка, мне сразу начинает казаться, что тело моё воспаряет. Я удивлен. Алкоголь никогда не оказывал на меня такого действия. У меня возникает нелепая и романтическая мысль, что бортпроводница дала мне любовный напиток, и я полушутя-полусерьёзно говорю:

– Что ты дала мне выпить, Цирцея?

Она не отвечает. С удивлением я обнаруживаю, что она опустилась между моих ног на колени и развязывает мне галстук. Я говорю «с удивлением», потому что я полагал, что она, закрыв холодильник, стоит ещё возле гардероба и расправляет на плечиках свою собственную блузку.

В этот миг я вдруг ощущаю, что кто-то чужой смотрит на нас – на меня, сидящего в широком приземистом кресле, с толстым гранёным, наполовину опорожнённым стаканом в руках, и на неё, стоящую на коленях между моими ногами, набросив себе на шею мой галстук, который она с меня уже сняла, и расстёгивающую своими нежными пальцами, прикосновение которых доставляет мне неизъяснимое наслаждение, верхние пуговицы моей рубашки.

Я поворачиваю вправо голову и обнаруживаю, что это я сам гляжу на нас в зеркале, которое занимает всю панель позади кровати, делая её вдвое длиннее, как, впрочем, и всю остальную каюту. Да, убеждаюсь я снова, глаза у меня очень, очень ласковые, и их взгляд, который удивительно похож на собачий, вполне может растрогать женское сердце. Но чудес не бывает, и я, как всегда, испытываю удивление и даже боль. Нижняя часть лица как была, так и осталась у меня обезьяньей. К счастью, бортпроводница не глядит на меня. Её тонкая рука скользнула в распахнутый ворот моей рубашки и ласково поглаживает шерсть у меня на груди.

В несколько глотков я допиваю напиток, который она налила мне, и выпускаю из рук опорожнённый стакан, который мягко скатывается к моим ногам. Я делаюсь полностью невесомым. Я уже не сижу в приземистом кресле, а лежу на величественной кровати и сжимаю в объятьях голую бортпроводницу; её голова находится на уровне моей груди, и она, точно к медвежьей шкуре, прижимается к ней своим ясным и милым лицом. В это мгновение она поднимает на меня зелёные глаза. Я знаю, о чём они меня просят: быть с ней и после таким же нежным, как до. У меня всё переворачивается в душе при мысли, что такая чудесная девушка может опасаться, что я буду с ней холоден. Я вижу в зеркале, как мои горящие собачьей преданностью глаза обещают ей то, о чём она просит. И почему-то мне кажется, что эта безмолвная клятва открывает пред нами безбрежное будущее.

Я полон такого благоговения перед её красотой и проникнут такой к ней признательностью за её невероятную щедрость, что не осмеливаюсь ни на какое движение, хотя моё тело от головы до пят пронизано дрожью. Думаю, она это чувствует. Её лёгкие пальцы скользят по моей мохнатой груди. Да, Красавица, я твое Чудовище, твой навеки. Я лежу, глаза мои упираются в потолок, и у меня такое чувство, что вместе с тобою, вдали от злых, недоброжелательных взглядов, я запрятан в обитую бархатом шкатулку, которая внезапно уменьшилась до размеров двух наших тел.

Конец отвратителен. Бортпроводница исчезает. Обитая бархатом шкатулка смыкается надо мной, и теперь я один. Я в гробу. Обеими руками, совершенно лишёнными сил, я делаю жалкие попытки сбросить с себя его крышку.

Весь в поту, я открываю глаза. В самолёте уже светло. Я поворачиваю голову к иллюминатору, в который потоками вливается солнце. Это простое движение обессиливает меня. Я пытаюсь пошевелиться в своём кресле и обнаруживаю, что ослабел ещё больше, чем накануне. По лбу, по лопаткам, под мышками обильно струится пот, и тревога, от которой я уже, казалось, избавился, снова накатывает на меня мощной волной. Я охвачен безумной паникой. Подобно тем, кто отбрасывает в агонии одеяло и ищет глазами одежду, я обвожу взглядом круг в поисках щели, через которую я мог бы отсюда бежать. Мне кажется, что бездонная чёрная бездна разверзается у меня под ногами и она сейчас поглотит меня. Моё сердце колотится. Живот мучат колики. Ноги дрожат. Я не могу ни о чём думать и без конца повторяю фразу, которая бьётся во мне, заполняя собою всё ноле сознания: «На этот раз всё. На этот раз всё. На этот раз всё». Я истекаю потом, язык прилипает к нёбу. Я не могу выговорить ни слова. Ощущение обессиленности ужасно, и с каждой минутой оно возрастает. Такое впечатление, что вся моя сила не переставая вытекает из меня через отверстую рану, которую невозможно ничем закрыть. Голова пуста. Я уже не осознаю, что я – это я. Я превратился в комок сотрясающего меня мерзкого ужаса.

– Вот ваш онирил,– говорит бортпроводница и, так как я не в состоянии пошевелить рукой, кладёт таблетку мне в рот и, приложив к губам край стакана, даёт мне запить.

Я вижу её совсем близко, мои глаза не отрываясь глядят на неё, она стоит со мной рядом, её образ является мне так же, как накануне, при том же свете, но выражение сегодня совсем другое.

Я смотрю на неё и испытываю ужасное потрясение. Я просто не верю своим глазам: в её глазах нет и следа былой нежности. Всё ещё продолжая пить, ибо даже этот процесс теперь требует от меня усилий, я снова взглядываю на неё. Она не отвечает на мой призыв. Что произошло? Даже если учесть, что на публике она должна проявлять особую сдержанность, всё равно поведение её необъяснимо, ибо как раз о сдержанности она до сих пор меньше всего заботилась: после ухода индусов она позволила мне пойти за нею на кухню, позволила помогать ей разносить пассажирам еду, позволила сесть с нею рядом, взять её руку.

Я пью, я смотрю на неё, я больше не могу ничего прочитать в её зелёных глазах. Её губы, которые мне со вчерашнего дня так знакомы, застыли в отстранённой, безликой улыбке. Я испытываю ощущение покинутости, которое представляется мне в тысячу раз страшнее, чем тот ужас, который я только что испытал, когда обнаружил, проснувшись, что моя слабость ещё возросла.

Она удаляется. Ушла, наверное, в galley, поставить на место стакан, из которого я пил. Такое ощущение, что на рассвете кто-то похитил нежную и ласковую душу бортпроводницы и оставил в самолёте её оболочку.

Из кухни возвращается и садится рядом со мной в своё кресло совершенно чужая мне женщина, не имеющая ко мне никакого отношения. Ценой огромного усилия – ибо мне уже угрожает неподвижность суставов – мне удаётся повернуть к ней глаза. Я узнаю золотистые волосы, нежное лицо, детский рисунок рта. Но это не она, теперь я в этом уверен. Ибо в ответ на безмолвный призыв моих глаз она бы сразу повернулась ко мне. Но веки у неё всё так же опущены, руки всё так же спокойно лежат на коленях, а на лице написано выражение профессиональной скуки, как у многих стюардесс на дальних линиях, работа которых чуть ли не наполовину состоит из бесконечного ожидания.

Она сидит так близко ко мне, что, протянув руку, я мог бы дотронуться до неё, но я чувствую, что не буду этого делать: я начинаю бояться её реакций. Её тело, хрупкость и бархатистую мягкость которого я так обожал, как будто внезапно застыло и затвердело рядом со мной, а руки уже просто не способны обвивать мою шею. Я смотрю на неё, и у меня сжимается сердце. Если, как полагает Робби, мне так мало осталось времени жить, даже и эта малость чересчур велика, чтобы вынести страшную боль, причинённую этой утратой.

– Мадемуазель,– говорит мадам Мюрзек,– мне кажется, мистер Серджиус о чём-то хочет вас попросить.

Бортпроводница поворачивает ко мне голову. И я снова испытываю потрясение. У неё пустые глаза. Вежливые, но пустые.

– Вам что-нибудь нужно, мистер Серджиус? – говорит она с притворной заботливостью.

Я открываю рот и чувствую, что у меня нет сил говорить. Еле ворочая языком, я кое-как выговариваю:

– Вас видеть.

– Выпить? – переспрашивает бортпроводница.

– Вас видеть.

Она бросает быстрый взгляд на круг и выдавливает из себя смущённую улыбку, которая сопровождается снисходительной гримаской.

– Вот и хорошо,– говорит она с шутливостью, которая звучит крайне фальшиво,– вот вы меня и видите, мистер Серджиус.

Её мимика, в которой за напускной внимательностью сквозит полное безразличие, пронзает меня как удар кинжала. Это невозможно, она не могла настолько ко мне измениться за такое короткое время. И я снова в отчаянии задаю себе тот же вопрос: она ли сейчас со мной говорит?

Я делаю последнюю попытку.

– Мадемуазель,– говорю я всё тем же слабым, совершенно не мужским голосом, который мне самому стыдно слышать,– не могли бы вы взять мою руку?

С новой, смущённой улыбкой, адресованной больше кругу, нежели мне, она чуть заметно пожимает плечами и говорит любезным и снисходительным тоном:

– Конечно, мсье Серджиус, если это доставит вам удовольствие.

Тон означает, что, когда человек тяжко болен, ему можно простить его маленькие причуды. Проходит секунда, и бортпроводница с непринуждённым видом берёт мою руку в свою. На мгновенье у меня вспыхивает надежда. Но тотчас же исчезает. Я не узнаю её пальцев. Эти пальцы – сухие, вялые, равнодушные. Они держат мою руку, как держали бы неодушевлённый предмет, к которому не питаешь никаких чувств и который можешь положить на стол и тут же про него забыть. Прикосновение начисто лишено человеческого тепла и так же далеко от ласки, как жест врача, щупающего у вас пульс.

Эта минута ужасна. Я погружаюсь на самое дно отчаянья, я в недоверии замер перед ситуацией, которой не понимаю. Ибо, если даже в конце концов допустить, что сцена в каюте была всего лишь галлюцинацией, спровоцированной онирилом, как мне тогда понимать то нежное согласие, которое установилось между бортпроводницей и мной с первых же минут моего пребывания в самолёте? Я себя прекрасно в то время чувствовал, был в нормальном состоянии и не принимал никаких лекарств.

Я отпускаю руку, которая больше не любит моей руки, закрываю глаза и пытаюсь над всем этим поразмыслить, а это довольно трудно, ибо на меня теперь навалилась боязнь умереть. И всё же, несмотря на то что я изнурён и охвачен паникой, рассудок мой сохраняет ясность.

Я допускаю такую возможность: бортпроводница действительно ощутила ко мне некоторую нежность, но Земля, не знаю, каким способом, дала ей понять, что я недостоин её внимания. Тогда бортпроводница лишила меня своих милостей, и я стал для неё обыкновенным «пассажиром», как все остальные. В конце концов, даже на земле, когда девушка, которая начинает вами интересоваться, рассказывает об этом своей «лучшей подруге» и та вас высмеивает и низвергает в её глазах с пьедестала, это может на корню уничтожить зарождающуюся привязанность.

Но существует и другая вероятность, которую я, хотя она повергает меня в ужас, тоже не могу полностью исключить. Быть может, я с самого начала и без всякого лекарства, одурманенный лишь собственной страстью, вообразил и придумал все эти взгляды, улыбки, интонации, все эти милые пальцы, которые, «точно маленькие дружелюбные зверьки», резвятся в моей руке?

Если мне в самом деле всё это только приснилось, если бортпроводница от начала до конца была для меня тем, кем является и сейчас,– совершенно чужим человеком,– если эта огромная любовь была лишь плодом моего воображения, тогда всё рушится. Тогда нет в мире ничего, в чём я был бы уверен. Тогда ничему из того, что я здесь наплёл, нельзя верить. Тогда я единственный и ненадёжный свидетель истории, правду о которой никогда и никто не сможет узнать.

Мой страх и оцепенение понемногу утихают. Я чувствую себя лучше. На сей раз наверняка действует онирил. Впрочем, это неважно. Важно другое: от всего, что здесь происходит, и от моей собственной участи меня теперь отделяет восхитительная даль. Словно это больше меня не касается. Я гляжу на всё издали, из очень далекой дали, и это зрелище меня почти забавляет. Всё рассеивается, как туман. Я перестаю быть дурачком, обманутым историей, которая произошла с ним самим. Мне наконец открывается то, чего я прежде не видел: всё, что связано с этим рейсом, фальшиво до ужаса. Самолёт не летит в Мадрапур, онирил не лекарство, которое лечит. Моя болезнь не ошибка. И бортпроводница не любит меня.

Ну и пусть, наплевать! Я очень быстро, с ощущением невероятной лёгкости, отрываюсь от колеса времени. Я окидываю пассажиров сторонним взглядом, словно я уже не с ними. Они, эти ложные братья, подбадривают меня улыбками, будто им тоже хотелось бы заставить меня поверить, что моя смертельная болезнь – это «ошибка», которая с минуты на минуту будет исправлена. Мне остаётся лишь участвовать в этой маленькой комедии. Я даже не возмущаюсь. Мне всё безразлично. В том числе и яростный спор, который вспыхивает сейчас в самолёте. Я безмятежно слушаю абсолютно, на мой взгляд, пустые речи пассажиров.

После утреннего завтрака – к которому я не притронулся, лишь выпил несколько глотков тепловатого чая,– Мюрзек направляется в пилотскую кабину, и в спину ей ухмыляется Блаватский, переглядываются viudas, а Караман, полузакрыв глаза, напускает на себя страшно важный и чопорный вид, который должен означать, что единственным местом, где следует молиться, является для него католическая церковь, а единственный Бог, к коему пристало обращаться,– Бог Нового Завета.