96944.fb2 Маскавская Мекка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Маскавская Мекка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Чем не жизнь? Ее мать жила такой жизнью — и она бы не отказалась…

Она вздохнула.

Как, наверное, всякая женщина, достигшая черты сорокалетия и оставшаяся с ощущением почти полной невостребованности того запаса любви, что был дан ей от рождения, Александра Васильевна время от времени обнаруживала себя лицом к лицу с самыми мрачными подозрениями насчет счастливости своей семейной жизни.

Конечно, муж у нее был хороший…

Вопрос: что значит — хороший? Хороший — это любимый, а любимый — это тот, от кого можно с нетерпением ждать чего-нибудь нового. А она за двадцать лет жизни так узнала его, что ждать нового не имело никакого смысла.

Кусая губы, Александра Васильевна смотрела направо, где мокрый березовый перелесок сыпал желтым листом.

Иногда ей начинало представляться, что жизнь однажды возьмет вдруг — и переменится, как будто начавшись снова. Дни потекут как-то иначе… другие чувства охватят душу… она внезапно окажется рядом с человеком, который сможет понять ее желания… разделить их… И он не будет думать только о рюмке. (Твердунин пил, в сущности, не много — но чего ей это стоило!) И уж если выпьет рюмочку за ужином, не станет так простонародно и шумно дышать, скрежетать вилкой, подцепляя пласт картошки, сцементированной желтком… и давиться, и кривить бровь, кося в сторону следующего куска.

Ах, не мечты даже, а так — видения, возникавшие совершенно помимо ее воли.

У нее и в мыслях никогда не было изменять мужу — тем более, что и никаких возможностей для этого представиться никогда не могло. Всегда на людях, всегда в центре внимания, и любой шепоток, любая ее неосторожность могли бы испортить репутацию, а если репутацию — значит, и карьеру.

Она оставалась ему верна — и было бы справедливо, если бы он стремился понимать ее желания. Но увы: в отношении понимания Игнашей ее желаний происходила просто какая-то катастрофа — если можно назвать катастрофой то, что случается не за одно непоправимое мгновение, а тянется на протяжении многих лет.

Правда, начало их супружеской жизни знаменовалось, наоборот, полным отсутствием каких-либо желаний с ее стороны: свадьба отшумела, она надела именно такое белое платье, о каком мечтала, и список наслаждений был, на ее взгляд, полностью исчерпан. Тем большим оказалось удивление, когда выяснилось, что Игнаша на этот счет придерживается прямо противоположного мнения.

К тому времени ее кандидатский стаж составлял два с половиной месяца, и Шурочка вообразить себе не могла, что сказал бы секретарь гуморганизации Барыгин, если бы узнал, чем ее заставляют заниматься.

Именно на это она и упирала ночами, пытаясь избежать того, что в ее глазах никак не вязалось с представлениями о гумунистической нравственности. «Ну ты же гумунист, Игнатий! — говорила она ему, чуть не плача. — Ну как ты можешь! Есть же Кодекс строителя гумунизма, в конце концов!.. Ты просто забыл, а там написано: морален в быту! А это разве морально — то, чего ты от меня все время хочешь? Разве это по-гумунистически?!»

А потом, лежа рядом с ним, заснувшим сразу после того, как неизбежное случалось, Александра Васильевна глотала слезы и думала о том, как много, оказывается, в гумрати случайных людей… совсем чужих… какими они могут быть лицемерами: на словах одно, а на деле…

Недели через три она поняла, что более не в силах выносить эту нравственную пытку. И в конце рабочего дня постучала в дверь гумкома.

Барыгин сидел за столом, заваленном бумагой, и что-то строчил.

— Войдите, — буркнул он.

Шурочка решительно подошла к столу, собираясь единым махом выложить все, что томило душу, но что-то сжало горло, и она, понимая, как это, в сущности, смешно — стыдиться секретаря гуморганизации, — стала лепетать какую-то невнятицу о замужестве… о том, что она… что муж… что они…

— Говорю сразу, Твердунина! — оборвал ее Сидор Гаврилович, стукнув ребром ладони по столу и сдернув с носа очки, отчего его голова сделалась похожей на только что очищенное крутое яйцо. — Взяли манеру! Что ж, думаешь, если ты кандидат в члены гумрати, тебе должны быть какие-то льготы? А? Комната у вас есть, и живите себе! Фонд жилья на фабрике ограничен! Строительство ведется, сама знаешь, но… — Он посмотрел на нее так, словно в первый раз увидел. — В общем, на очередь вас поставили, и теперь надо ждать!

Барыгин грозно замолчал и посадил очки на нос.

— Да я не за этим, Сидор Гаврилович… — Шурочка искала слова, ломая свои красивые пальцы. — Я, собственно, хотела с вами посоветоваться… как с секретарем гуморганизации… я должна вам сказать…

— Ну, давай, давай… Дело другое, — благожелательно поддержал он, откидываясь на спинку стула и рассматривая ее, отчего-то улыбаясь и переводя взгляд с лица на грудь и обратно.

— Вы понимаете… понимаете… — Шурочка напряглась и выпалила: — Игнаша себя неморально ведет!

— Не понял… — Барыгин подался вперед. — Уже, что ли? Во дает! С кем? Сама видела? Или сказали? Знаешь, ты на сплетни-то поменьше внимания обращай. Наговорят… Парень он видный, тут может быть дело тонкое, — Сидор Гаврилович снова сдернул очки и пососал кончик дужки. — Так сама видела или как?

— Что — сама видела? — спросила она.

— Ну что видела? — Барыгин выплюнул дужку, поерзал на стуле, усаживаясь поудобнее. — Изменяет он тебе, что ли?

— Мне? — изумилась Шурочка. — Н-н-не знаю… А вам кто сказал? — она почувствовала прилив ярости. — Кто вам сказал-то? Сидор Гаврилович, вы не молчите, вы мне ответьте как гумунист гумунисту!

Несколько секунд они, вытаращившись, смотрели друг на друга.

— Фу! — сказал Сидор Гаврилович, хлопая по бумагам вокруг себя — должно быть, в поисках карандаша. — Ты зачем ко мне пришла, Твердунина? Ты чего от меня хочешь?

— Вы сказали, что мне Игнатий изменяет! — звенящим голосом ответила Шурочка. — Вы же только что сказали!

— Я спроси-и-ил! — возмутился Сидор Гаврилович, нервно нацепляя очки. Спросил! — бросив найденный карандаш на стол, он надул щеки и несколько раз пырхнул: — Фу! Фу!.. Ты сказала, я и спросил! А я ничего не знаю, мне сигналов не поступало!.. Если изменяет, так и скажи, будем меры принимать! Ишь, взяли моду! Ничего, строгача получит, будет как миленький! Как шелковый станет! Не первый!.. — Сидор Гаврилович вдруг засмеялся, а потом, сняв очки и теперь уж сунув в рот обе дужки, посмотрел в окно, помолчал и сказал, мечтательно улыбаясь: — Эх, Твердунина, Твердунина! Дело-то молодое… Я ведь сам, знаешь, — он смущенно хихикнул. — По молодым ногтям… Тоже, знаешь, ветер в голове гулял. Эх! — И внезапно построжел, нацепил очки и заключил: — А потом как дали строгача, так просто как рукой сняло!.. Поняла, Твердунина?

А Шурочка Твердунина вдруг оцепенела. Ей представилось, будто сегодня ночью в постель к ней должен лечь не Игнаша, а этот мраморно-лысый круглолицый человек, сосущий дужки; вот уже он бормочет ей что-то, прижимается, ерзает и сопит, а очки так и летают с носа и на нос, так и летают, только в темноте этого не видно… мамочки!

— Поняла, — пробормотала она, отступая спиной к двери и для чего-то закрывая руками грудь, хотя была совершенно одета.

— И заходи, если что, разберемся! — предложил он, утыкаясь в бумаги.

А когда Шурочка допятилась и закрыла за собой дверь, Сидор Гаврилович крякнул, подумал о жене, расстроился, встал из-за стола, походил туда-сюда, поглядывая на часы, а потом все-таки не выдержал: сел, в столе на ощупь булькнул в стакан, быстро выпил, прикрыл дверцу и сказал сокрушенно:

— Ай да Шурочка… твою мать!

С этого дня Шурочка Твердунина поняла, что есть нечто такое, чего нельзя высказать даже секретарю гуморганизации. На один только миг вообразив его лежащим рядом, она уяснила, что в подобном положении можно, в принципе, представить любого мужчину; и любой мужчина будет себя вести так же неморально, как Игнаша. Поскольку же ей хотелось быть замужней, а к Игнаше она уже привыкла, чего нельзя было сказать ни об одном из других мужчин, она решила выбрать меньшее из зол, отбросила появившиеся было мысли о разводе и стала жить дальше, тем более что забеременела.

С годами Игнаша не стал вести себя более морально. Но она, по крайней мере, научилась подлаживать его под себя. К бронзовой свадьбе, то есть ко дню десятилетия их брака, Александра Васильевна могла бы заключить, что с честью выпуталась из этой ситуации: Игнаша доставлял ей минимум хлопот, и она надеялась, что скоро он и вовсе потеряет к ней интерес.

По-видимому, в какой-то степени на их отношениях сказывался ее неуклонный и быстрый рост: кто посмеет требовать от инструктора райкома того, чего можно было домогаться от простой станочницы? А она уже собирала документы для КРШ. Игнатий Михайлович и смолоду-то всегда был готов подчиниться любому требованию любого чиновника, а годам к тридцати пяти это свойство проросло его по всем направлениям: так иногда плесень прорастает буханку, и сколько ее потом ни ломай, сколько ни кроши, везде найдешь очажки грибка, соединенные зеленоватыми отростками. Оставаясь все таким же шумным и неудобным в быту, таким же громкоголосым и настырным, он, тем не менее, отчетливо понимал, что имеет дело с персоной выше него рангом; соответственно росту Александры Васильевны его активность умерялась, и ей приходилось лишь следить за тем, чтобы не вызвать лишнего шума каким-нибудь лобовым ходом.

Это было время гармонии, когда Александра Васильевна полюбила тихие вечера дома, шум воды в ванной, неторопливое укладывание, шелк рубашки, чтение на ночь и затем, если ей почему-то этого хотелось, послушные и вполне страстные объятия мужа.

Впрочем, разве может быть страсть послушной?

Задавшись однажды подобным вопросом, уже не так легко от него отвязаться. Все, казалось бы, оставалось прежним — и вода, и шелк, и умиротворяющее шуршание страниц, — а гармония, тем не менее, с каждым годом все более нарушалась.

Прежде у Игнаши была одна неприятная странность: пьяным он страсть как любил вылизывать ее пупок. В силу испытываемого в такие моменты отвращения, Александра Васильевна не часто снисходила до его слабости. Но однажды отметила, что он уже давно не тянулся языком к ее белому животу, — и со стыдом, залившись краской (к счастью, в темноте спальни ничего не было видно) поняла вдруг, что ей бы иногда хотелось именно этого. Да и вообще, с некоторых пор с удивлением стала замечать, что думает о ласках чаще, чем они случаются. Поначалу она активизировала Игнашечку теми же методами и с тем же успехом, с каким некогда гасила его активность или ускользала от нее. Но скоро ей пришлось признать, что подобная близость имеет совершенно иной вкус: ничего более пресного нельзя было и вообразить. Острое (хоть и неприятное прежде) чувство вынужденного подчинения чужому желанию и силе исчезло; послушливость только раздражала. Отвалившись, Игнаша уже через минуту начинал добродушно похрапывать, — а она засыпала нескоро, с тяжелым сердцем и осадком на душе, и если включала ночник, то могла видеть на его тупом лице выражение полной безмятежности.

Но и эта суррогатная активизация, принудительное оживление, ни в коей мере не могущее удовлетворить чувствительную женщину, давалось с трудом. Она замечала, что ее стремления Игнашу тяготят — хоть он никогда и не посмел бы в этом признаться. Игнаша полнел и ленивел. Вечерами зевал и почесывался, не забывая жалобно упомянуть, как умаялся нынче в цеху. Если не досаждали прострелы, норовил на выходные смыться на рыбалку. Дочь к тому времени выросла и уехала учиться, хлопот поубавилось, и препятствовать ему в отъездах Александра Васильевна не могла.

Она лежала, глядя в потолок, и думала о том, что выковала себе именно такого мужа, каким когда-то хотела его видеть… Однако времена переменились — она бы не возражала, если бы он стал иным. Разумеется, можно было бы попробовать и в другой раз его перековать… но слишком уж очевидной казалась безнадежность этой затеи: все равно что класть под молот кусок сырого теста (вот далось ей сегодня это тесто!), из которого, как ни бейся, не высечешь ни дерзости, ни пыла, ни огня.

В конце концов она смирилась с подобным положением вещей, раз и навсегда решив для себя, что изменить здесь что-нибудь уже не в ее силах, раздумья же о том, чего нельзя изменить, только портят характер и мешают ратийной и гумунистической работе.

Да, она смирилась и успокоилась, и только изредка на нее накатывало какое-то смутное сладкое чувство. Бороться с ним было, как правило, легко. Подчас она даже позволяла себе минуту или две поиграть с ним, понежить, а уж потом прогнать. Впрочем, подчас это волнующее чувство посещало ее и совсем не вовремя: полупрозрачные круги перед глазами и сердцебиение возникали прямо в разгар заседания бюро или на гумкомиссии, и тогда она заметно бледнела и несколько минут не могла собраться с мыслями…

Наверное, во всем виновата ее карьера, — печально думала она сейчас, глядя на кивающие ветру мокрые кусты и почернелые будылья чертополоха. За все нужно платить; выходит, она платит за должностной рост. И, главное, за назначение на пост первого секретаря по директиве Ч-тринадцать. Именно это очень важно… наверное, именно за это ей и приходится расплачиваться.

Ведь это было очень, очень серьезное событие — назначение на пост директивой Ч-тринадцать.

Сказать точнее Александра Васильевна не могла. Не потому, что боялась или не находила слов. Просто все связанное с директивой Ч-тринадцать представлялось чрезвычайно нечетко, смутно — так, будто дело происходило в непроглядном тумане или во мраке, едва разреженном светом ручных фонарей. А если она все же силилась вдуматься в произошедшее, напрягала волю, чтобы заставить память открыться — как это было? что она чувствовала? — у нее перехватывало дыхание, слабели руки; мозг юлил, увиливал, был готов в улитку свернуться, только б не соваться туда, где маячила какая-то нечеловеческая мука… страшная боль… даже, кажется, смерть… и что-то еще невыносимо жуткое — то, что за смертью…