Собственная пропаганда годами забивала нам, солдатам, головы этими страшными картинами.
Может, все же было бы лучше пустить пулю в лоб или подорвать себя хорошей связкой гранат?
А если какой-нибудь красноармеец поднимет свой карабин, чтобы прикладом размозжить мне голову? Что я сделаю? Буду защищаться?
Во всяком случае, это я твердо знаю, буду смотреть, как он это сделает, и, когда буду подыхать, все равно буду смотреть, чтобы знать, каково это».
— Карашо будет! — ободряюще кричит им красноармеец, который привез их сюда, потом он запрыгивает в кузов, и машина уезжает.
Обер-вахмистра, унтер-офицера и денщика командира отделяют от капитана Виссе и майора Гольца.
Низкая крестьянская глинобитная хата. В дверях капитану приходится пригнуться. Первое впечатление: в комнате натоплено. После многих дней — тепло, которое плывущими, подрагивающими волнами излучает раскаленная печь, и Виссе жадно вдыхает это тепло в промерзшие легкие.
Через полчаса растает даже превратившееся от мороза в жесть полевое обмундирование, и пальцы ног, которые еще должны быть где-то в сапогах, тоже потихоньку оживут.
Оба немецких офицера переданы русскому майору в роту пропаганды, которая здесь разместилась.
Стены хаты оклеены пропагандистскими плакатами, листовками, сообщениями с фронтов и красными полотнищами с лозунгами. Над столом, пышно задрапированным красным флагом, висят на стене портреты Ленина и Сталина.
Слишком кричаще, навязчиво, кажется капитану, невероятно примитивное все это убранство. «Словно на празднике!» — Виссе не может подавить улыбку. Русский майор поднимается, следит за взглядом Виссе, и нечто вроде улыбки появляется в уголках его губ.
Русский высок, строен, светловолос, ухожен и не лишен светскости. Возле него, еле умещаясь на стуле, сидит русский капитан, широкий, приземистый, с бычьей шеей. Он тоже проследил за тем, как Виссе осматривал убранство помещения, и, похоже, его злит, что украшение стен не вызвало у немецкого офицера серьезного отношения.
Под черной, неухоженной гривой волос у него толстое, загорелое лицо.
Фанатично поблескивающими глазами из-под густых бровей русский капитан с ненавистью разглядывает немецких офицеров.
«Похоже, он не замышляет в отношении нас ничего хорошего, — думает Виссе. — Известный сорт людей, таких и у нас хватает».
— Ваше имя?
— Имя вашего отца?
— Где родились?
Во время многих допросов капитана уже так часто спрашивали об этом, что он отвечает допрашивающему его комиссару на заданные по-русски вопросы (Фамилия? Имя? Отчество?) без перевода сразу по-немецки.
— Являлись ли членом национал-социалистской партии?
— Почему пошли в вермахт?
— Где воевали?
— Какие функции выполняли в окружении?
— Почему воевали до последнего и не приняли советское предложение сдаться?
Светловолосый майор задает эти вопросы доброжелательно, приятным голосом, он все время подбадривающе кивает Виссе, чтобы тот отвечал, чтобы понял, что за ответы смерть не грозит, и в его глазах и уголках губ ощущаются доброта и сочувствие. Человек! Он бегло говорит по-немецки, и Виссе делает вывод, что он еврей…
Советский капитан следит за допросом, сам не произнося ни слова.
Вдруг он вскакивает, одергивает китель и обрушивает на майора Гольца и капитана Виссе бурный поток русских слов.
По интонации Виссе решает, что речь, должно быть, идет о вопросах.
Снова молчание. Русский молчит какое-то время, пытливо рассматривает немецких офицеров и спрашивает с наигранным удивлением:
— Не понимай? — Жестом он показывает светловолосому майору, чтобы не переводил. Немцы подозревают ловушку и молчат.
— Если вы не понимать русский, — спрашивает капитан с трудом по-немецки, акцент у него жесткий, — что тогда здесь хотите, на Волга?
Он сжимает кулаки, выкидывает их вперед, и в его голосе и взгляде — упрек, ожесточение, вся боль русской души.
Часовой, с автоматом, висящим на шее, уводит Гольца и Виссе. Маленький, широкоплечий, угрюмый и неприступный, он шагает позади пленных и ведет их на свободную площадку за деревенскими домами. Снег там грязный от копоти печных труб и весь перепахан следами колес и ног.
— Стой! — орет часовой, и пленные мгновенно останавливаются.
«Что ж, теперь пули веером вонзятся в мою спину и швырнут лицом на землю?» — Виссе готов к этому, и ему это даже не кажется уже таким страшным. Он чувствует себя легким, словно парящим в воздухе. Он тихо молится. Бог так близко! Мысль о доме и о двухстах тысячах убитых: «Камрады, я иду к вам!»
А Иван просто скрутил самокрутку и толкает офицеров дальше, к щели, прикрытой зеленым брезентом, скрывающим вход в бункер.
Им приходится ползти в щель на четвереньках.
— Давай, давай! — кричит часовой и подталкивает офицеров в задницу, чтобы двигались побыстрее.
«Мой фюрер, два прусских офицера на четвереньках вползают в дыру и при этом простой большевистский солдат еще дает им хорошего пинка!.. Разве это не отличный пропагандистский кадр, способный поднять моральное состояние войск и проиллюстрировать неудержимое продвижение победоносного германского вермахта и на этом фронте?»
В окопе темнота, земляная сырость и холодный спертый воздух.
Виссе чувствует под собой руки, ноги, тела и, осторожно протягивая вперед руку, попадает прямо в чье-то лицо.
— Идиот, поосторожнее не можешь?
— Черт, моя обмороженная нога, ты коленом в нее уперся! — стонет кто-то.
— О, боже мой, больно! — вскрикивает другой.
Виссе самого толкают, пинают, поносят последними словами. В бункере яблоку негде упасть. Все так забито солдатскими телами, что капитану приходится ползти прямо по ним.
Откуда-то из темного угла раздается чей-то раскатистый, смягчающий, успокаивающе низкий голос.
— Камрады, надо нам еще немного потесниться! Юпп, можешь положить свою больную ногу мне на живот. Подождите, я вам посвечу!
В слабом свете вспыхнувшей спички Виссе видит чудовищную тесноту этого загона.
На земле клубок из тел. Прикрытые материей, в брюках и шинелях, они еще похожи на человеческие тела. А лица?