9745.fb2
— Это все те же ребятки, которые сидели подальше от выстрелов, у теплой печки и набивали себе пузо! Подыхать здесь придется нам, а не господам из штаба, которые все это натворили. Они продолжают функционировать и даже с сотней человек играют в дивизии. Проклятые трусы!
— Не обязательно быть трусом, и никого не следует обвинять в том, что он не спешит на тот свет!
— Нет, я на них очень обижен, господин капитан.
Они уже приступили к своему последнему бою, и перешли в похоронную команду. Приказ сверху совершенно ясный: «Героическая смерть в Сталинграде!» Они это организуют. Марш на кладбище героев, до последнего человека — вот их работа! Они должны присмотреть, чтобы никто не вышел и не смылся. Что, они хотят жить? Я тоже хочу! Они продолжают действовать дальше? Ну ладно! Жить и давать жить другим! Я так считаю! А эти об этом не думают! Этот трусливый воинственный сброд изо всех сил старается выполнить приказ и выдать в Сталинграде именно такую гору трупов, которую заказала Ставка фюрера!
Да, нужно, наконец, услышать об этом, чтобы один из этих господ, наконец, спохватился и передал командующему армией единственно возможную сейчас сводку о положении: «Позволю себе, господин генерал-полковник, доложить вам в соответствии со штабными функциями. Положение безнадежно, и во избежание хаоса и дальнейших бессмысленных человеческих жертв, и чтобы добиться лучших условий сдачи, приличного обращения с моими солдатами со стороны противника, в качестве последнего военного действия мною установлена связь с противником, и капитуляция организована и согласована так, чтобы обеспечить организованный и сплоченный марш моих частей в плен, для сохранения моих солдат и достоинства германского вермахта!
И, кстати, передайте людям в Ставке фюрера, господин генерал-полковник, если это не входит в их планы, то пусть разжалуют, я солдат и не позволю превратить меня в мясника и убийцу. А если это не нравится вам, господин генерал-полковник, то Вы тоже можете меня разжаловать!»- и тут же перерезать провод. Вот так, господин капитан, это я и хотел сказать! И еще мне отвратительно, что они пытаются смыться от той последней обязанности, которая у них есть по отношению к нам. Но так как они сели нам на шею, и мы позволяем им на себе ездить и обжираться нашей кровью, сейчас они, как стервятники, хотят усесться на наши трупы и обжираться. Они еще надеются на жирную добычу с наградами и повышениями, а если — о ужас! — кто-то отказывается ползать перед ними на коленях, так пусть он отвечает, вместо того чтобы тоже получать свою долю из кормушки!
— Это и есть то, что вы принесли от Иванов!
— А разве в этом есть необходимость? Разве у нас этих аппаратчиков нет? Больше! А в Сталинграде еще хуже, чем там! Я все это предвидел! Жаль, что поздно, господин капитан! Мой отец из Верхней Силезии попал на шахту в Рейнской земле. Я, конечно, уже стал совсем северянином и стыдился за своего старика, потому что он все еще продолжал говорить на такой тарабарщине. Я был шахтером и хорошо зарабатывал, мне не нужно было никогда идти в армию, а я, идиот, явился к пруссакам добровольно!
— А теперь вы все-таки вернулись от Иванов!
— Конечно, они же меня отправили обратно как агитатора, не так ли? — Куновски смотрит на Виссе неподвижным взглядом. — Так что, если у меня отец паршивый поляк, так обо мне можно подумать все что угодно? Или как? Или не нравится, что я вообще разеваю пасть? Мне следовало бы, наверное, молиться на коленях на фюрера три раза в день и благодарить за такое счастье, что мне позволили маршировать на эту войну за третий рейх? — Куновски сжимает кулаки, пытаясь справиться с собой и сдержать слезы. — А может быть, я хороший немец, может быть лучше, чем эти господа с офицерскими патентами?..
— Я вам верю… Давайте, выкладывайте!
— Когда Вы были у нас на переднем крае, а потом ушли, господин капитан, всю ночь было тихо! Но уже перед рассветом снова началось! Иваны прорвались у нас на полосе до 500 метров! Я из-за этого чуть в штаны не наложил. Такое мне приходилось видеть уже и раньше частенько. Невелико дело! Наш наступательный резерв все это еще поправит! Ну да, держи карман!
Полльнера и Хушке, я называл их по именам Вилли и Герхард, я отправил спать в подвал, а сам остался на вахте. Целый день. Я больше не выходил из блиндажа, а тут началось. Вечером тоже. Тут русские просочились повсюду. У нас в тылу, должно быть, шли тяжелые бои, стрельбы было много. Потом вдруг все стихло. Пехота большей частью отстрелялась. Танки ехали мимо меня с включенными прожекторами. Иваны шли с автоматами под мышками, как на прогулке по проспекту.
В половине шестого я еще разговаривал с Полльнером в подвале.
— Мы не можем тебя сменить, Эмиль, — сказал он. — Я пытался, выползти из подвала. Полчаса до этого лежал в грязи. Как только поднимешь нос, сразу получишь пулю в лоб!
— Тогда оставайтесь и сидите там. Я уж продержусь! — приказал я. — А потом все. Связь с подвалом в порядке, аппарат звонит, но никто не отвечает. Ведь там были несколько пехотинцев. Все или убиты, или взяты в плен — или вовремя успели смыться. Но они были, мне сказали об этом. Может быть, они просто не успели? У меня не было времени на размышления, нужно было что-то делать. Иваны мне очень здорово разбили и засыпали блиндаж. В темноте я выполз, чтобы осмотреться. Вокруг слышались разговоры — но все по-русски! Примерно в сотне метров от меня как раз Иваны разворачивали минометную батарею и сразу начали стрелять.
Иваны, которые бродили вокруг, несколько отползли, и я смог добраться до подвала. Они его обстреляли. Вход был опять засыпан. Я осторожно убрал несколько кусков земли и на животе вполз вниз. Пахло свежей кровью. Кто-то еще стонал.
Я зажег фонарик. На бетонном полу они лежали в луже крови и уже не шевелились, все трое рядом. И хотя все в подвале было разбито, на столе стояла керосиновая лампа и горела. Я хотел ее погасить и сбежать. Но тут один захрипел. Я наклоняюсь над ним. Это Плауц, унтер-офицер из пехоты, которого вы видели у нас.
Он смотрит на меня так, будто это я виноват. Туловище согнуто, а грудная клетка, ребра, наверное, большим осколком, пробиты посередине, как мясо с костью на столе у мясника. У Герхарда осталась ровно половина лица вместе с носом, серая, без единой царапины, а другой половины просто нет, череп опустошен вплоть до кости!
Виссе словно пытается защититься рукой от видения. Ему совершенно не хочется знать все так подробно, хочет сказать он, но Куновски, сотрясаясь от ужаса, продолжает говорить, словно в бреду — и замолкает, смотрит широко раскрытыми глазами на отмахивающегося Виссе. Ему нужно выговориться, излить весь тот ужас, который он видел, иначе он лишится рассудка.
— Один топчан, от него остались только щепки, а посреди них у стены сидит Вилли и хрипит. «Вилли!» — окликаю я его. Он еще узнает меня и с хрипом произносит несколько слов. Но понять ничего уже нельзя. У него разорван живот, кишки висят наружу на край топчана до пола.
Я наклоняюсь над ним и чувствую, как что-то скребется у моих ног. Это было самое ужасное. Крысы! Они меня даже не боятся. Вилли еще жив, еще в сознании, а эти твари уже жрут его внутренности.
Я взбешенно свистнул, одна из тварей попала мне под сапог, я наступил на нее. Я словно с ума сошел, рванул автомат и хотел пристрелить этих тварей, когда вдруг за моей спиной по лестнице покатились камни. Погасить свет означало привлечь к себе внимание. Они, должно быть, заметили свет, поэтому стали спускаться в подвал. Два Ивана, с автоматами наперевес. От лампы было не слишком светло. Я забился в темный угол напротив входа, с автоматом на груди.
Они стояли и осматривались. Я боялся, что они услышат, как стучит мое сердце, так оно громко билось. Только бы они не делали глупостей. Одному из них было жутко, и он хотел скорее выйти оттуда. Другой был упрямый, он взялся за ручную гранату. Тут я вырвался из угла и нажал на спусковой крючок, пока автомат не перестал стрелять, и они повалились на пол. Я только помню, что я вставил в автомат новый магазин, оттащил от выхода обоих русских и хотел уже подняться вверх, но было уже поздно. Несколько русских, которые ждали на улице, сразу ушли в укрытие. Я видел, как они исчезают за руинами во дворе, и опять полетели ручные гранаты. Мое счастье, что подвал был завален мне до пояса. Гранаты просвистели над всем этим мусором, и осколки и взрывная волна ушли наружу. Тут они насторожились. Несколько подползли, чтобы взорвать подвал. Я подпустил их на несколько метров, и прежде чем они бросили гранаты, выстрелил из автомата. Двое еще остались лежать у входа. Потом какое-то время было тихо. Я видел через вход кусочек неба и звезды — и первый раз за десять лет молился: «Господи, помоги мне!»
Примерно через четверть часа они подошли с громкоговорителем и начали вещать на всю округу.
— Вахмистр Куновски, мы требуем, чтобы вы вместе с вашими людьми сдались. Все вокруг в наших руках. Вы находитесь на русской территории на заброшенном посту. Немецкая линия обороны разбита, и немецкие солдаты бежали. Вахмистр Куновски, сдавайтесь! — Я, конечно, молчал. Они думали, что у меня еще осталась боевая группа. Откуда только они узнали мое имя? Может быть, от одного из наших солдат, которого взяли в плен.
Они еще раз пытались по громкоговорителю.
— Камрады, неужели вы хотите бессмысленной смерти вместе с Куновски? Если ваш вахмистр, собака Куновски, не сдастся, то пристрелите его, спасайте свою жизнь и сдавайтесь.
Как не было грустно и жутко, как бы я не перетрусил, все равно невольно рассмеялся.
— Если вы не сдадитесь через пять минут, ваш бункер будет взорван! — и они отошли вместе с громкоговорителем. Я не шевелился, посмотрел на часы и зарядил пистолет.
Потом они стали подходить сбоку с готовыми зарядами. Как это они сразу не додумались? Пока я раздумывал, весь спуск в подвал взлетел на воздух, и меня совершенно засыпало. Я уже не мог выйти, а они не могли войти. Я даже не знал, отошли они или остались.
В подвал свалилась половина парадного. «Теперь отсюда не выбраться», — подумал я. Похороненный заживо, мне только оставалось умирать здесь с голоду. Было три часа утра, когда Вилли сделал последний вздох, а потом ничто уже не шевелилось. Пока он стонал, у меня хотя бы было ощущение, что я не один. Теперь, когда он |умер, меня охватил страх. Я посчитал, сколько времени пройдет, прежде чем я умру от голода или сойду с ума — вместе с мертвецами, погребенный заживо в этом подвале!
В лампе было еще немного керосина. Я боялся темноты и застрелился бы, если бы не включил свет. Я не хотел, но вынужден был смотреть на мертвецов. Меня тошнило, и хотя вечером накануне я ничего не ел, меня вырвало до зеленой желчи.
Мне было жутко прикоснуться к Вилли. Растянувшись у стены, одним ударом ноги, я столкнул его с топчана. Там было три или четыре одеяла. Я сел на разломанный топчан, подтянул колени к подбородку и завернулся в одеяла. Они давили мне на плечи, как будто весили сто килограммов, так я ослаб. Одно я натянул себе на голову и на лицо, чтобы ничего не видеть. Я слушал, как шуршали крысы, вгрызаясь в мертвые тела, как они чавкали. Иногда я слышал, как какая-нибудь тварь вставала на задние лапы у топчана и нюхала меня.
Быть сожранным крысами, даже если ты до этого застрелишься! Я больше не мог и тупо стрелял из автомата в пол перед собой! Должно быть, одну крысу я задел. Она пронзительно взвизгнула, остальные помчались через весь подвал. Через некоторое время снова раздалось шуршание, и они появились снова. Должно быть, их было много, или я просто уже сходил с ума и у меня были галлюцинации. Несколько крыс прыгнули ко мне на топчан. Я чувствовал их вонь, ощущал, как они сторожат меня своими острыми круглыми глазками. Одна такая тварь подпрыгнула и задела меня. Я, как сумасшедший, бил автоматом, и потом помню только, как говорил себе: «Господи Иисусе, прости меня за то, что я не молился тебе! Господи Боже, прости меня, что я не молился тебе!» Я повторял это однообразной молитвой до тех пор, пока не уснул.
Когда я проснулся, у меня так было пусто в желудке, что закружилась голова. Было двенадцать часов дня. «Прочь отсюда», — стучало у меня в голове. Когда я откинул одеяло с лица, в лицо ударил поток морозного воздуха. Наверное, из соседних подвалов, разбитых попаданиями бомб. Крысы были еще здесь. Я бросил в них куски штукатурки и камни, и некоторые удирали, туда, откуда шел воздух. Мой фонарик давал всего лишь желтый слабый свет. Я перешагнул через мертвых, наступив одному на скрюченную руку, так что в ней застрял каблук сапога.
Пол был скользким от крови. Я осветил стены, и там была щель. Треснула стена, но щель была слишком мала, чтобы я мог пролезть. Прикладом я разломал и раскрошил щель, так что она стала шире. Тогда я попытался протиснуться в нее и застрял, наполовину уже снаружи, из-за меховой русской куртки, которая была на мне Часами сидел там зажатый, пока не накопил достаточно сил, чтобы протиснуться полностью. Не знаю, через сколько засыпанных и разбитых проходов и подвалов я пробрался, пока не увидел дыру в разбомбленном потолке, и небо надо мной.
Надо мной сияли звезды, тут я упал на колени. Моя мать, когда я еще был маленьким, каждый день молилась вместе со мной, а по воскресеньям мы все вместе ходили к святой мессе, всей семьей, празднично одетые, и я тоже, пока меня не высмеяли и не задразнили за это в Гит-лерюгенд. Под этим русским небом я бросился на колени и снова все вспомнил. Ведь Бог есть и над Германией, а они там поклоняются идолам и молятся фюреру.
Я не решился молиться Господу Богу Иисусу Христу, но одна мигающая звезда в небе показалась мне ангелом, и как маленький мальчик, я сложил руки и произнес мысленно свою детскую молитву: «Ангел Господень, мой хранитель, да храни меня…» Мне пришлось сложить кирпичи и бетонные осколки и подняться, чтобы пробраться сквозь дыру. Через несколько дворов и развалин я попал на улицу, где еще вчера были наши боевые укрепления. С русской меховой шапкой на голове, в меховой куртке и валенках я похож на Ивана, и никто не обратит на меня внимания. Все тихо. Я прохожу несколько углов и оказываюсь прямо посреди улицы на проторенной дороге. Мимо груды руин навстречу идет русский. Стрелять теперь было бы безумием.
Он бормочет: «Спасибо!», когда я уступаю ему дорогу, и идет дальше.
О том, что они опознают во мне немца и схватят до наступления ночи, я уже не думаю — пока мне не приходит в голову, что у меня на шапке черно-красно-белая кокарда. Срываю ее… У меня же в кармане есть звездочка от пленных. Правда, немного велика, но в темноте это не будет бросаться в глаза, и я нацепляю звезду на шапку. Я теперь снова тот же Эмиль Куновски. Мне даже интересно надуть их. «Ну, Куновски, будь начеку», — говорю я себе…
За пустым фасадом дома вокруг костра сидят Иваны и варят в котелке кашу. Запах ударяет мне в голову! Уже два дня ничего не ел. Жратва! У меня перед глазами мелькают огненные кольца, и как собака, которая ищет кость, принюхиваясь, я иду вниз по улицам к Волге, с которой дует ветер.
Обезумев, словно я один из Иванов, обыскиваю местность в поисках полевой кухни. Вдруг она оказывается прямо передо мной, в одном из дворов. Я, не размышляя, иду на запах и вдруг оказываюсь в толпе русских. Иваны встают в очередь. Звенят котелки. Я вижу все это, и у меня начинает сводить желудок. Впереди, на этой «гуляшной пушке», на какой-то лесенке, стоит русская в форме, и всем по очереди наливает полный черпак. Пахнет капустой. Рядом со мной стоит здоровенный, приземистый парень, который раздает длинные куски хлеба. Запуская руку в коробку, он внимательно смотрит на солдат. Мне кажется, он следит, чтобы никто не взял хлеб дважды.
Очередь к полевой кухне становится все длиннее и загораживает мне дорогу к блестящей замерзшей Волге.
Оттуда Иваны перебираются по льду. Солдаты, гражданские. И каждый что-нибудь тащит с собой. В мешках и ящиках продовольствие и боеприпасы. Некоторые гражданские — и это выглядит смешно — подходят с гранатой под мышкой или на плече. Все тихо. Лишь иногда слышатся приглушенные слова. Они становятся около кухни, быстро проглатывают, отойдя в сторону, свою пищу, и видно, что они тоже голодны.
Я нерешительно стою в этой очереди, которая мешает мне пройти, и как отверженный, как бездомная собака, смотрю на полевую кухню. Тут кто-то хлопает меня по плечу, и я вздрагиваю. Он смеется, что-то бормочет. Примерно что-то типа: «У тебя нет котелка — вот котелок, товарищ». Я это понимаю, а он подает мне старую помятую консервную банку и деревянную ложку. «Спасибо!», — говорю я, становлюсь в очередь и никому до меня нет дела, пока не оказываюсь впереди.
Все кружится вокруг меня, как в колесе. Я смотрю в землю прямо перед собой и протягиваю русской свою банку, и она наполняет ее. Но тут доходит очередь до парня с хлебом. Он держит его в руке, смотрит мне в лицо, а я ему. У него неприятный взгляд, который все замечает. У меня сильно колотится сердце. Если это случится, то это случится сейчас. Должно быть, по моему лицу он замечает что-то, потому что нетерпеливо сует мне в руку хлеб, ругается — я его не понимаю — и плечом отодвигает меня в сторону. Я, как и все, сажусь на камень и с жадностью глотаю овощной суп и кусок хлеба.
Чтобы не бросаться в глаза, мне приходится тащиться за колонной, которая марширует мимо. Мне кажется, что кто-то недоверчиво наблюдает за мной. Особенно парень, который выдает хлеб, похоже, очень интересуется мной. Или мне только кажется? Я едва успеваю за колонной и чувствую, что силы у меня на исходе. Когда колонна сворачивает направо, я отстаю, снимаю валенок и трясу его, как будто мне попал туда камень, и скрываюсь в направлении к центру Сталинграда, где еще сидят наши. Поскольку до сих пор все слишком долго шло хорошо, я больше не хочу попасть в руки Иванам и снова становлюсь осторожным.
В лунном свете я распознал немецкое штурмовое орудие, расстрелянное — без гусениц. За стеной одного дома я сижу на корточках примерно час, слушаю и смотрю во все стороны, но ничто не шевелится, все словно вымерло.