97797.fb2
…А утром к Виктору явился смущенный, не поднимавший глаз Русаков и попросил его принять.
— Виктор Иванович, — сказал он, краснея, — простите, обманул вас и ребятам велел. Но я один виноват. Честное слово, просто стыдно было признаваться. Сам когда-то в дружине был, а тут в милицию попал. Словом, очень нехорошо получилось…
Выяснилось, что ребята наврали. Они таки встретились, но поссорились. Назавтра турпоход, а друзья выпили, и Русаков стал их отчитывать. Расшумелись так, что всех забрали в милицию. Было это в одиннадцать часов. Ребята покаялись, просили извинить, и около двенадцати их выпустили.
Но стыдно в таком деле было признаваться, и потому они вначале сказали, что не встретились, ошиблись, словом, наврали всякую чепуху.
Виктор тут же снял трубку и позвонил в отделение. Там подтвердили: да, часов в одиннадцать была задержана компания, в том числе и Русаков, потом их выпустили.
Теперь невиновность Русакова становилась очевидной. Оставался Мальков.
Обхватив голову руками, Виктор думал. Что-то было не так, что-то смущало его. “Заноза в мозгу”, как он говорил в таких случаях.
Уж как-то очень гладко и точно Русаков с друзьями оказался в милиции секунда в секунду в момент убийства. И почему не сказать об этом сразу? Он же понимал, что Виктор проверит, что он делал с десяти до одиннадцати вечера.
Виктор снова снял трубку и позвонил в отделение. Он потребовал опросить всех, кого можно, — дежурных, мотоциклистов, случайно задержавшихся милиционеров, уборщиц. Не заметил ли кто точного, а не приблизительного времени, когда в отделение привели буянов? Через некоторое время позвонил один из работников детской комнаты и сообщил, что, случайно задержавшись допоздна в отделении, он как раз покидал его, когда привели Русакова и компанию. Торопясь на электричку, работник этот посмотрел на часы: было одиннадцать минут двенадцатого.
Виктор заложил руки за голову и откинулся в кресле. Вот и все.
Разумеется, еще предстоит немалая проверочная работа, но знакомое чувство уверенности охватило его. И когда раздался телефонный звонок и один из сотрудников Виктора огорченным голосом сообщил, что у Малькова “железное” алиби и ни он, ни его приятель совершить преступление не могли, так что эта версия отпадает, Виктор почти радостно (что немало удивило его товарища) поблагодарил.
А вечером на Переяславской улице четверо крепких молодых людей торопливо выходили из подъезда двухэтажного одинокого особняка, быстро шли к троллейбусу, вскакивали в него, доезжали до остановки, рядом с которой расположено отделение милиции. После чего, сев в ожидавшую их здесь машину, возвращались на Переяславскую и начинали все сначала. При этом они беспрестанно поглядывали на часы. Следственный эксперимент показал: от Жениного дома до троллейбуса три минуты быстрой ходьбы, максимальное ожидание машины в это время суток — четыре минуты, езды до милиции три минуты. Итого десять. А если они не шли, а бежали, и если им не пришлось ждать троллейбуса, то шесть — семь. Еще одна — две минуты на скандал. Как ни крути, одиннадцать минут было вполне достаточно Русакову, чтоб совершить преступление, а потом добраться до отделения и создать себе алиби.
Когда времяпрепровождение Русакова стали изучать особенно тщательно, то выяснилось, что на заводе он выточил два ножа, из которых один кому-то отдал, а судьба второго осталась неизвестной…
И вот Русаков опять сидит перед Виктором — аккуратно причесанный, элегантный, в узконосых модных ботинках, в коротком пальто, без шапки, несмотря на еще холодную пору.
Он смотрит на Виктора чуть-чуть нагловатым, спокойным взглядом. Он уверен в себе. Такое алиби — милиция! Виктор не спешит начать этот последний допрос. Он размышляет. Красивый парень, хорошо зарабатывающий, хорошо одетый, который нравится девушкам, перед которым столько путей… Так нет же, из всех девушек он выбрал самых грязных, из всех друзей — самых дурных, из всех дорог — самую черную: дорогу преступника.
— Ну что ж, Русаков, — Виктор вздыхает, — начнем наш последний допрос. Мы его построим необычно. Вы будете молчать, а я вам рассказывать. И только в конце вы ответите мне на один-единственный вопрос. Постараюсь говорить покороче. Итак, восьмого марта вы втроем пришли к Тане. Около десяти туда пришли Мальков с другом. Их не пустили, и, уходя, они пригрозили вам. Оставив своих дружков, вы отправились за подмогой. Зная, кто такой Мальков, и боясь с его стороны расправы, вы решили расправиться с ним раньше. Вооружившись ножами, вы явились с вашими друзьями к дому в тот момент, когда из него выходил Женя. В лицо Малькова из вашей компании знал только один, а вы наверняка шли впереди. Вы подбежали к Жене и, хотя он был один, а вас много, хотя вы не знали наверняка, кто он, вы, не раздумывая, ударили его ножом. Убедившись в ошибке, вы убежали. Все произошло так быстро и тихо, что стоявшая к вам спиной Галя ничего не услышала. А теперь ответьте на мой единственный вопрос — где нож?
— Я бросил его в сугроб… — прошептал побелевшими губами Русаков.
Наверное, теперь следовало бы, заканчивая повесть, рассказать о том, как утром Виктор раскрыл окно своего кабинета и, устремив взгляд усталых, умных глаз на предрассветную Москву, подумал про себя: “Как хорошо, что москвичи могут мирно спать, избавленные от таких выродков, как Веревочкин или Русаков”. И, включив радио, услышал утренний бой кремлевских курантов.
Но я закончу ее иначе.
Виктор действительно лег поздно, а потому поздно встал на следующий день. Это было воскресенье, они еще накануне поссорились с женой, потому что Виктор хотел идти смотреть мотогонки на льду, а она предложила пойти на лыжную прогулку. Виктор тогда резко бросил: “Раз я сказал, что пойду на мотогонки, значит, пойду!” — и хлопнул дверью.
…И вот сейчас, звенящим морозным днем, они мчались по сверкающей лыжне навстречу синеющим вдали елям, навстречу ослепительным белым полям, где метель начисто замела все ночные следы…
Что он такое, этот Обок, прости господи? Дощатые казарменные бараки, несколько каменных домишек да убогие лавчонки. Ветхий монастырь давно покинут братией. Угрюмо накалена солнцем каторжная тюрьма. Небогатая резиденция французского губернатора на лысой скале. Вот он какой, этот Обок.
Где-то гром экипажей, прелестницы, театр Шато-де’О, Елисейские поля… А тут? На маковке флагштока вянет флаг в безветрии, в мареве полдней колокол тренькает, возвещая обед заключенным, волны дрябло шлепают, роняют вязкую слюну верблюды, стражник-суданец, опустившись на корточки, никчемно строгает палочку, да бредет, сам не зная куда, голый дикарь с корзиной фиников на плечах.
Лишь вечером на тени, на закатный багрец веет с гор как бы долгий вздох облегчения. Потом оживают маяки, лунный свет касается зыби, и дневную осовелость сменяет свежая тишина.
В такой час на веранде сидит в плетеном кресле губернатор Лагард.
У него нездоровое лицо с набрякшими веками, седеющая эспаньолка. Он отдает предпочтение стихам, а не выпивке. Он служит не слишком-то ревностно, но упрекнуть его не в чем. Склады полны углем — пусть плывет эскадра; туземные царьки не оспаривают прав Франции — пусть не тревожится Париж; тюрьма ведет себя пристойно — пусть шлют неисправимых негодяев, тут они образумятся… Нет, Лагарда не в чем упрекнуть.
Вот он сидит на веранде, одинокий, немолодой, смотрит, как зыбь колышет лунные отсветы. Как это у Бодлера? Гавань — восхитительное место для душ, уставших в бореньях с судьбою; есть какое-то неизъяснимое наслаждение в том, чтобы, лежа на террасе, молчаливо поддерживать в душе непрерывное влечение к ритму и красоте и провожать и встречать тех, в ком еще сохранились стремления путешествовать или обогащаться…
И вдруг Лагард сжал подлокотники кресла. Внизу, далеко, роились огни. То были судовые огни. В их плавном движении пригрезилась Лагарду иная жизнь, и с внезапной тоскою он подумал о своем одиночестве, об уходящих годах. Но так было мгновение, а затем его мысли круто переменились: пароход шел из Таджуры, в Таджуру пароходы не ходили… Что такое? Почему? Он не находил объяснений… И губернатор послал на маяк быстроногого слугу: Лагард велел электрическими сигналами остановить неведомое судно.
Экспедиция требовала солидного снаряжения. Часть грузов отпустили безвозмездно: ружья системы Бердана и системы Баранова, армейские палатки, шанцевый инструмент, еще кое-что… Атаман рассчитывал на пособие Морского ведомства. Оно было обещано, потому что Ашинов обязывался устроить близ Новой Москвы угольную станцию для русских судов, плывущих в Тихий океан. К несчастью, радетель экспедиции адмирал Шестаков скоропостижно скончался, а вице-адмирал Чихачев не пожелал исполнить воли своего предшественника. Тогда Ашинов снесся с коммерческими моряками, и Фан-дер-Флит, директор Общества пароходства и торговли, отчасти заменил доброго Шестакова.
Однако значительную долю всех расходов оплатил сам Ашинов. Трудно сказать, откуда у него взялись средства; судачили о пожертвованиях купечества, но толком никто ничего не знал. На свой счет кормил атаман и тех, кто добровольно вызвался ехать с ним в Африку. Люди выбрали артельщика, выбрали кашевара, и они получали у Николая Ивановича деньги на сносный солдатский рацион.
В разгар предотъездных хлопот в Одессе появилось несколько осетин. Старшего звали Шавкуц Джайранов, на его груди позвякивали два “Георгия” и медаль. Ашинов радостно приветствовал осетин. С Джайрановым обнялся и расцеловался. Они были давними кунаками. В прошлую кампанию оба сражались с турками на кавказском театре военных действий. Потом потеряли друг друга из виду: Джайранов вернулся в родную станицу Ардон. Ашинова носило по белу свету… Но вот Шавкуц получил известие от старого приятеля, осетинская кровь запылала, Джайранов набрал с десяток джигитов поотчаянней и двинулся в Одессу.
Хотя отряд собирался неофициально, местные власти смотрели на это сквозь пальцы. Большинство волонтеров принадлежало к крестьянскому сословию, но были и ремесленники. Каждой группе добровольцев атаман своим отрывистым военным голосом повторял, что дело предстоит нелегкое, что плоды вкушать не скоро, а коли придется солоно, пусть не ропщут.
Наконец осенью 1888 года необычная экспедиция погрузилась на пароход “Корнилов”. Было пасмурно и холодно. Пароход загудел, снялся с якоря, Одесса враскачку полезла куда-то в сторону. Все сгрудились на палубе. Мужики, бабы, ребятишки — печальные, сумрачные, от давешнего оживления не осталось и следа.
Что за магнетическая сила влекла в неведомое бедняков этих и тружеников? Чего искали они в краю далеком, на что надеялись, во что верили?
Вот она, вековечная мечта русских мужиков — уйти от властей куда глаза глядят, чтоб никакой опеки и принуждения, только земля-кормилица, да они на земле неустанными пахарями. Издавна спасался русский мужик то ли в мареве южных степей, то ли в сумеречном шорохе северных лесов, то ли в таежной глуши, за каменным поясом Урала. Да как ни велика Россия, а власть повсюду настигала. Взнузданный, в хомуте, хранил крестьянин, как песню иль сказку, мечту о заповедном крае, где теплые воды и травы — стеною, зерно — окатным жемчугом, а главное — никого над тобой, один господь. Крепостная зависимость пала, не дубьем, а рублем ударило деревню, кидался мужик в отхожий промысел туда-сюда, беднел, тощал, и оставался взыскующим града. Но взыскивал, искал не евангельского царства божия, а земного града, где правда и воля.
Знал про то и атаман Ашинов. Родись он много раньше, быть бы ему среди тех, кто прошел Сибирь “встречь солнцу”. Увы, времена Ермака Тимофеевича минули. Житьишко в российских захолустьях не пришлось по душе Николаю Ивановичу, не к тому он привык, человек честолюбивый и отважный. Занесло его в африканские дали, а там и пригрезилась Новая Москва. Вот бы, думал он, взбодрить станицу, себя атаманом числить, поселенцев — вольными казаками.
Но был у Ашинова и другой прицел: полагал он, что Россия вскорости завяжет тесные отношения с абиссинской державой, абиссинцы-то очень наклонны к дружбе с русскими, крещеными в греческой вере. А коли так, встанет Новая Москва у ворот караванных путей в Абиссинию, богатеть и цвести ей.
Но с другой стороны есть сомнения в поддержке официальной России. Сам обер-прокурор синода Победоносцев, наперсник государя императора, глядит на Ашинова, как на пройдоху-авантюриста. И министерство иностранное возражает. Ларчик нехитрый: опасаются господа дипломаты неудовольствия итальянцев и французов, алчущих Абиссинии… Ну что ж, бог не выдаст, свинья не съест! Как бы то ни было, в Одессе препятствий не чинили. И вот он, атаман Ашинов, на пароходной палубе, рядом с ним полсотни закручинившихся мужиков и баб, а вокруг все грознее и шире осеннее море, и уже не видать берегов.
Ох, досталось ашиновцам! В Александрии заканчивался рейс “Корнилова” — перебирайся, стало быть, на другую посудину. Та привезла в Порт-Саид, опять выгружайся со всем скарбом-имуществом. В Порт-Саиде мыкались табором, покамест не уговорился Ашинов с капитаном австрийского парохода “Амфитрита”. На “Амфитрите”, большой, океанских плаваний, ехать им теперь до места.
Гавань работала спозаранку. Работали буксиры и лебедки, грузчики, матросы, гребцы, работали чайки, вечные портовые мусорщики. День был будничный, декабрьский, в тусклом проблеске антрацита, в плеске мелких волн, подернутых пленкой портовой дряни.
“Амфитрита” тоже принимала в свои трюмы какие-то тюки и бочки, на “Амфитрите” тоже пронзительно и весело высвистывал пар лебедок, слышался то быстрый, то натужливо-замедленный шорох тросов-лопарей, раздавались грозные окрики боцмана, а вслед за ними убыстрялся топот матросских башмаков.
Не только грузы, но и пассажиров принимала “Амфитрита”. Тут была всегдашняя красноморская публика: торговые агенты, мусульмане-паломники, чиновники разных колониальных ведомств. А следом валили люди, никогда не виданные в бухтах знойного Красного моря, — российские мужики со своими женками и ребятками, с мешками и корзинами, узлами и котомками, одетые кто во что горазд, обутые и в сапоженки и в лапти. Взмокшие, потные, решительные и вместе будто испуганные, они точно штурмом брали пароход, пуще всего страшась отбиться от артели.
Ашинов с супругой занял каюту первого класса. Каюта свежо пахла крахмальным бельем, в ней стояла судовая, с мерным забортным журчаньем тишина. Ашинов возился с багажом, что-то извлекая, что-то распаковывая, а Софья Николаевна с задумчивой полуулыбкой смотрела в иллюминатор.
Софья Николаевна была хороша северной красой, плавной, спокойной, какой-то домашней; в серых ее глазах было много тихого света. Иной, верно, нашел бы ее несколько полноватой, но Ашинов, очевидно, не принадлежал к поклонникам санкт-петербургского худосочия.
Не кажется ли странной судьба ее? Образованная, изъяснявшаяся на нескольких языках, недурная музыкантша, живавшая и на брегах Невы и в Париже, она теперь ехала в страшную глушь, в богом забытый африканский угол. Она не думала оставаться там праздной мужней женою. У нее свои планы: построить школу, учить грамоте ребят, всех колонистов, кто пожелает.
Романтическая робинзонада… Аккуратные усадебки, роскошные сады и плантации… Веселые довольные колонисты… И ее муж — справедливый, гуманный пастырь Новой Москвы… Правда, ее немножко тревожит натура этого пастыря. Храбрец, энергия хлещет, но закипит, бывает, удержу нет, слепнет в безрассудном гневе. И честолюбив, безмерно честолюбив. Это-то она знала. Да вот знала ль, как шесть лет назад ее Николай Иванович надумал такую ж вольную колонию близ Сухума? Сдается, не слыхала Софья Николаевна про сухумскую историю… Так ли, нет ли, но она хотела быть его добрым гением, до конца разделить его участь. И сейчас, когда ходкая “Амфитрита” уже плывет в соленом растворе Суэцкого канала, мысли ее ничем не омрачены…
Море было изумрудное, в отличие от Средиземного, грубого синего колера. Ровным полированным блеском отливали крупные гладкие волны; то там, то здесь замечался молниеносный, пиратский ход акульей стаи… Любуйся, и только. Но отчего хмурится капитан? Отчего хмурится уроженец Дальмации, природный славянин, само добродушие? Софья Николаевна, улыбаясь, обращается к нему по-немецки. Капитан приглашает Ашиновых на ют. Они, недоумевая, следуют за капитаном. Он протягивает госпоже Ашиновой тяжелый бинокль, она, на минуту прильнув к окулярам, передает бинокль мужу. Лицо атамана темнеет: военное судно, приземистое и длинное, с расчехленными пушками, держит в кильватере “Амфитриты”.
— Канонерская лодка “Аугусто Барбариго”, — мрачно объясняет капитан. — Итальянский королевский флот.
Вот оно что! Сбываются угрозы: итальянцы не хотят допустить русских на африканское побережье. Так. Понятно. Но итальянцы не знают, где намерены высаживаться ашиновцы. Шанс, маленький шанс…