97808.fb2
Скорей, скорей. На шее паруса уже сидит ветер.
Шекспир
Окошечко домика КСП Домбайской поляны светилось до рассвета, как маяк. Семенов положил на стол листок бумаги, взял было карту, да не стал раскатывать: знает сам не хуже. Три вчерашние тревожные минуты (на турбазе прекратили крутить фильм, увели всех из-под крыши ночевать на травку; из бассейна выплескивалась вода; в альплагере “Алибек” сгорел пищеблок). Эти три непонятные минуты сменились ясностью и действием.
А прилетевшие из некой южной столицы отпускники уже рассказывали на КСП.
…В их гостиничном номере начала вдруг раскачиваться, наподобие маятника, огромная люстра, пооткрывались сами собой дверцы трельяжей, заволновалась вода в графине. В такие минуты не сидится человеку одному. Повыскакивали в коридор.
Полно. Как на проспекте Спендиарова. Взад-вперед снуют встревоженные усатые дяди. Гомон. Вопросы. Нервозность.
— Оно откуда-то сверху трахнуло. Я слышал собственноручно.
— Нет, это я слышал. И вполне ответственно вам заявляю: оно шло снизу.
— Не все ли равно, дорогой, откуда они могли что-то на нас сбросить.
— Не забывайте, что и Арарат и Арагац были вулканы. Могут они, спрашиваю вас, пробудиться или не могут?
— Вулкан! Не дело говоришь, джап. При чем тут арарат? Это все какой-нибудь НАТО — СЕАТО.
Споры прекратил взбегавший через две ступеньки администратор:
— Только что звонили из города. Ничего особенного, граждане клиентура. Самое нормальное землетрясение. Оснований для поднятия паники администрация не усматривает. Просьба соблюдать правила внутреннего распорядка.
А Семенов уже вызывал междугородную, и Минводы, и командира вертолетного подразделения. И шукал в эфире всех, кого только мог, по домбайским бивакам и помечал на листке, кого нашел и кого нет. И уже названивает по альплагерям: “Пусть “Алибек” и “Звездочка” и более дальние узункольские лагеря поднимают по тревоге спасотряды. Планируйте самые сложные условия эвакуации пострадавших. Подробности? Подробности на месте. Выдать продуктов дней на пять. Тросовое снаряжение. Пуховки. Предположительно в аварийном состоянии группа Короткова — Романова. Эвакуация по стене”.
Приходилось, и не раз, испить из горькой чаши жизненных передряг самому Николаю Михайловичу Семенову, чей прищуренный глаз придает его лицу выражение несходящей иронии. Но это всего-навсего отметина войны, на которой были и раны, и плен, и нацистские лагеря.
Многое довелось хлебнуть тебе, друг Михалыч, но с такой штукой, которую сейсмологи именуют “внезапный разрыв сплошности среды”, еще не доводилось. Но и он, и Кавуненко, и Безлюдный, и все они вели себя так, словно не раз уже имели дело с землетрясениями. Не такими ли показали себя и их деды, наши моряки, оказавшиеся за пятьдесят пять лет до этого на рейде Мессины? Свидетелем того землетрясения (1908 год, 84 тысячи погибших) оказался Максим Горький. Видел и безнадежность горя, и оперативные советы германской прессы — воспользоваться беззащитностью, дабы свести военные счеты с Италией. Думается, наблюдай он три чхалтинские минуты, Горький не нашел бы здесь “духовно разрушенных людей, которые молча сгибались под ударами”. Церкви всей Италии служили заупокойные мессы по городу, как покойнику. В Домбае не молились, не взывали ни к богу, ни к черту. Действовали!
Бивак на полке сумрачно выжидал. Лежат. Надеются. Лежит и Романов, отмечает, как поднимается вдоль ног и тела грязная теплая вода, и вторгается почему-то в память третьяковская княжна Тараканова, но они-то не располагают силами ни на то, чтобы встать в рост на отсутствующую койку, ни на то, чтобы всего-то навсего слить воду с полки. Лежат в воде.
— Думаешь, они все ж таки должны были нас заметить? — в который раз начинал Коротков.
— Говорю тебе, чудило, видел их своими собственными глазами. Как тебя. Это были они, и шли они к нам. — И тут же Романову подумалось: “Испытали сильнейший стресс.[48] Не мог ли он сдвинуть и психику? Вполне мог. Вот и увидел ты не то, что есть, а то, чего хотелось”. А сам успокоительно и мягче произнес: — Они уже где-то на ближних подходах. — “А если ты сам внушил себе все это?”
— По расчету времени вполне свободно могли подойти еще вчера. Если были вообще они.
— “Если-если”!.. Конечно, где-то уже пометили, что одна команда не спустилась. Значит — мы.
Встрял Ворожищев:
— Я так кумекаю: положение сложное, но ничего безнадежного. Как пишут в диагнозах — “средней тяжести”. Понимай: плохо, но не безнадежно. Главное — не впадать в обломовские настроения. Делать хоть что-то.
Весь побитый, хоть собирай заново, а мыслит, как всегда, конструктивными категориями. Верен себе!
— Твои предложения?
— Подкинуть в организм калорий.
— В смысле поесть. Что-то неохота.
— Тогда через силу. — II приподнялся.
Со стороны он напоминал самого себя, показанного на экране в невероятно замедленном темпе. Все стало трудным: взять фляжку, отвинтить крышку, вскрыть тушенку — все чертовски трудным.
Но они понимали: действовать — это жить, безропотно ждать — это сдаться. Черта лысого, ребята! Разве сдавался Абалаков Виталий после обморожений и тринадцати ампутации? Или Хергиани Михаил на пике Победы, когда в зоне, где нехватка воздуха даже для самого себя, нес на горбу другого Хергиани, нес из смерти в жизнь? Нет, не сдавались они. Не капитулируем и мы, пусть жизнь сведена сейчас к каким-то простейшим ее проявлениям — добыть глоток тепловатой жижи, прожевать кусок подогретой ветчины. Давишься, не идет — бери за глотку самого себя, впихни в себя жратву кулаком, не жалей себя, жалей свою жизнь, дело своих товарищей. Горы смяли нас. А мы распрямимся. Не ляжем, задрав кверху лапки.
И Коротков начал насвистывать. Что-то сипящее, срывающееся. Пародия на музыку. Но в этом было дыхание жизни. Ее мелодия. Та боевая “Баксанская”, которую на таких же вот кручах сложили парни в форменных куртках горных стрелков и певали ее и в те дни, когда от Ростова отходили до Нальчика, от него — под Дзауджикау. Певали и в тот день, когда Гусев с Гусаком пинком русского валенка сшибали свастику с обоих Эльбрусов и глядели вдаль и видели платиновый блеск Черного моря, и, как всегда с вершин, виделось оно не плоскостью, но вертикалью, — уж не захотелось ли воде встать вровень с вершинами?
Романов поискал примус. Нету! Улетел при первом обстреле. Впрочем, их сил элементарно не хватит на возню с тобой, пыхтун. Сольем бензин из канистр в порожнюю банку, подержим на ней мисочку со снегом.
Огонь был робким, синеватым. Но он был огнем, и его предком — Прометей, как говорят горцы, прикованный именно к кавказской вершине. И трое глядели на огонь, ибо какие бы ядерные, какие плазменные установки ни создаст человек, простое пламя костра и согреет теплее, и сблизит ближе. А для этих троих робкое пламя в банке становилось шагом не менее этапным, чем для того, кто первым озарил огнем свою пещеру.
“Попейте, ребята, тепленького”. — “Теперь по мясцу вдарим”. — “Не идет, не хочется, не можется, а вы через не могу”.
И Ворожищев улыбнулся. Улыбались одни губы. А над ними остановившаяся напряженность взгляда. Увидел пробившее облачность солнце, уложил ледяной скол на кусок полиэтилена. Натаем чистой воды.
Солнце грело, обсушивало. Трое смогли отжать пуховые куртки, и, ей-богу, это тоже было трудно. Но тепло не только конец сырости, но и начало жажды.
В этот день к ним не пришел никто.
Нескладно устроен все-таки мир. Два дня пролежать в лужицах, под ливнями, а сегодня солнце, тепло, и вот уже ни капли влаги. А лед, а снег, даже скалы лучатся, сверкают, слепят, и Романов различает: то, что он принял было за камни, стронулось, сдвинулось, да не вниз, а вверх. Понимать надо, черт подери, вверх! Камни так не передвигаются.
“Хотел бы я знать, на нас они держат или куда? И кто они?” — спрашивал себя Романов и не мог себе ответить.
А снег пылал, и в каждой его снежинке полыхало еще одно собственное пламя, и горел уже весь воздух, и все это слепило и не давало разобрать тех, внизу. В них твое спасение. Жизнь… Да, вот и они. Двигают к Восточному Домбаю, по пятерочному маршруту. Коротков с Ворожищевым поорали. Ветер донес что-то похожее на ответ. Уже неплохо. Какие-то минуты спустя Романов увидел еще одно движение на снежнике, и это были еще двое и шли к Домбаю, к ним, к нам.
Уже легче. Уже что-то.
Бивуак оживал, зашевелился, заговорил.
Борис привстал, помахал красной курткой: “Это мы. Мы здесь. Мы ждем. Нужно выручать. Время не терпит”.
“По-зволь-те… Почему же они отвернули?.. Почему уходят?.. Скрылись за контрфорсом”. Не сказал об этом ребятам. Поняли по тому, как бессильно упала куртка.
— Вообще-то могли же элементарно не понять тебя?
— Вполне свободно могли.
— Грозовой фронт ушел, вот и двинули на свое личное восхождение.
— Не такие это ребята, чтобы просто так списать нас. “Пропавшие без вести”. Ни за что не поверю в такое.
— Говоришь: двумя двойками шли. Вопрос — кто?
— Скорее всего, спартаковцы.
Час. И другой. Можно еще ждать? Еще ждать нельзя. Терпеть, конечно, можно. Но до каких? Где предел? Не в этом суть. В том, что кончаются силы, суть. И Романов решил больше не ждать.
— Ты, Коротков, на сегодня двигать своим ходом неспособный, — не так произнес, как выкашлял Романов.
— Я бы всей душой, ребята.
— С тебя и спросу нет. Выходит, в строю мы с тобой, Ворожищев. Мало-мало ходячие. Долезем куда сможем. Самое меньшее — воды запасем. Уже что-то.
На всякий случай Романов еще раз оглядел снежник. Только следы. Темно-серые на светло-сером.
— С чего-то начинать надо, — обернулся к Ворожищеву.
— Давай с веревки.
Резонно. Без нее по стене высшей категории ни на шаг, если, конечно, считать шаганием ожидавшее их сплошное лазанье.
На штурм брали метров восемьдесят основной веревки, с половину этого расходного репшнура. В наличии?.. Ни одного конца длиннее двух метров. Сколько же понадобилось камней и прямых попаданий, чтобы так все искромсать! И все это переваливалось ведь через их полку!
Коротков молча следил за их усилиями. Эх, горы вы, горы кавказские! Сильны же, если два чемпиона, какой уж год в силу мастера ходящие, а тут срастить два конца веревки никак не могут. А надо, если за подмогой идти порешили.
— Подумать только, — сказал Романов, — веревки годной с гулькин клюв, а крючьевого хозяйства даже в избытке. — Сказал, а про себя подумал: “Худые дела. Согнуться никак не могу. А сколько раз нужно, пока хоть веревку распутаем”. И тяжело опустился на колени за концом и стоял так и понимал: и встать не могу, и лечь не вправе.
— Я так располагаю, что у нас не меньше сотни скальных крюков, штук сорок шлямбурных, — прикинул Ворожищев. А сам подумал: “Что-то не таё у тебя. Адова боль в голове при самом просто движении. Думал, подвигаешься и разойдешься, а все хуже”. Подумал, да не сказал. (Счастье твое, что не знал ты тогда, врач и ученый-медик Ворожищев, про голову. Рассечена трещиной по всей затылочной кости. А по наружности только гематомы, ранки на кожице, весь страх внутри.)
Коротков тревожно переводил глаза с одного на другого… Плохи! Дышат как загнанная кляча. А только и сделали, что срастили рифовым узлом веревку. Плохие мы стали. Прямо скажем, никудышные. Голову и ту не удержать. Мы сейчас совсем не мы. Одна оболочка. Как тот “жмурик”. Помните, мешок с песком? На соревнованиях спасателей кладут на носилки, спускают как пострадавшего. Вот и мы стали “жмуриками”.
Надо что-то сказать им такое. Ну, взбодрить. Стараются изо всех… Не сказал… Для чего?.. Сами знают. Скользнул по руке луч. Недолгая улыбка жизни. И не остановишь ее, не придержишь. А до чего же неохота расставаться с тем, что есть! Да и рановато бы вроде.
А двое уже принялись опять. Стараются. Варганят. Отбирают. Надвязывают. По это исчерпало их энергетический ресурс. Так угасает на глазах огарок свечи. Их хватило еще нанизать на репшнур гроздь крючьев. И тут Романов встретился взглядом с Ворожищевым, и Ворожищев с Романовым, и оба с Коротковым.
— Плоховаты мы еще, Юрик, — обронил Ворожищев.
— А путь по стене, сам знаешь, чистая пятерка, — добавил Романов.
— Да разве ж с вас чего-то такого требуют? — успокаивал их Коротков и еще раз подумал: “А вдруг это и всё?”
— Не сомневайтесь, нас уже начали искать. (“Если внизу остались живые, конечно”, — это про себя.) А сами будем действовать таким, значит, манером, — решал за всех Романов. — Сегодня разрешаем себе дневку. Отлеживаемся. С утра все теплое и весь харч — Юрке. Сами двигаем. Самое меньшее до гребня. Хоть воды достанем. От жажды не подох… ну, не будем без питья, одним словом, сохнуть.
— Думаешь, наверх легче?
— Во всяком случае, ближе.
Легли. Умолкли. Романов не мог бы ответить на вопрос, что же подняло вдруг его где-то в районе 15.20. Он же не верит ни в какую чертовщину, даже именуемую “телекинезом” — умением силой взгляда перемещать предметы. Смешно сказать. Да существуй такое, разве не переместил бы он всех троих… прости, друг Кулинич… всех четверых с домбайской полки на бивак Безлюдного!
А тут что-то подхлестнуло, подняло. И он увидел их. И они его. И он взмахнул рукой. И они — ледорубами. И Романов показал: “Влево, забирайте левей. Там лучше. По полке до нас проще”. Но они ушли на плечо. Дело хозяйское!
Только теперь обернулся к своей богадельне:
— А выход, между прочим, аннулируется. Наш, значит, выход.
— Чегой-то, друг, темнишь.
— И ничего не темню. Встречайте гостей. Идут к плечу.
— Не ошибся, часом?
— Ни боже мой! Узнал троих из четырех. Полный порядок!
— Что от нас требуется?
— Ничего такого. Сидеть и не рыпаться. Двинем навстречу — только напортим.
Да, четверо! Факт! Туман оседал. Романов успокаивался. Они подходили ближе… Кряжистый, в свитере, с откинутой на шею каской, поднятой головой, с ежиком короткой стрижки — Слава Онищенко. Бесхитростный малый. Немогучий оратор. Отличнейший человечина. По скалам ходит в связке с самим Хергиани. За ним кто-то ростом на все 185, но этот в тени, колпачок сдвинут на лоб, лица не разберешь. Под самым большим рюкзаком топает его племяш, тоже Романов, только Славка. А тот, кто замыкающий, высокий, дымит, идет вразвалку, — явно Безлюдный. А идут ходко. Но без рывков. Как ходят альпинисты. Дошли бы!..
Стресс — крайнее, предельное психическое напряжение в результате особо сильных воздействий.