9808.fb2
- Будем хорошие, потом. Ты к чему это?
- На что мы только не пускаемся для них, для деток... для всемирных деток. Сами в гать стелемся, лишь бы они туфелек своих в сукровице не замочили. Веришь, всю дрянь жизни выпил бы одним духом, чтоб уж им ни капельки не осталось. А может, и не поймут.
- И не надо им понимать. У них свое - Он догадывался, для чего Соболькову нужен был этот разговор, а тот уже и сам сбился - из душевной потребности начал его или из хитрой уловки расшевелить товарища. И хотя слова, вязкие и стылые, застревали во рту, Дыбок по дружбе шел к нему навстречу. - Что ж, говори, расскажи мне про нее... большая у тебя дочка?
- Восемь, - тихо, как тайну, доверил тот. И с этой минуты точно и не было размолвки между ними. - Знаешь, у нее там беда стряслась, смешная. Пишет, даже к бабе Мане в гости перестала ходить. Понимаешь, котенок у ней пропал... любимец, только черный. Верно, жена закинула... не любит кошек.
- Мачеха? - издалека откликнулся Дыбок.
- Хуже, злодейка жизни моей. Второпях как-то это у меня случилось... а вот все тянет к ней, как к вину... как к зеленому вину, Дыбок! Двадцать два годика было, как женился. Злая цифра, двадцать два, перебор жизни моей! Брата поездом в двадцать втором году задавило, война тож под это число началась... Да нет, не так уж и хороша, как приманчива, - ответил он на мысленный вопрос Дыбка. - Дочка пишет, чужой дядька к ней ходит... конфетку каждый раз дарит. Бумажку мне в письме прислала, образец... видно, на подарочек подзадорить меня, отца, хотела. Они ведь хитрые, ребятки-то... Люди!.. Ума не приложу, что за утешитель завелся... может, эвакуированный из Прибалтики: по-русски плохо говорит. - Приподнявшись на локте, лейтенант послушал застылый воздух: немцы еще не шли, точно пронюхали о засаде. - А баба Маня - это не женщина, не думай, это гора... понимаешь? Это мы с дочкой так ее прозвали: ягод много. Вроде старушки, вся в зеленых бородавочках. У нас там секретный каменный столик есть, на нем бархатная моховая скатерка. Дочка сведет тебя туда... - И лишь теперь получала объяснение его путаная, просительная исповедь. - Слушай, Андрей... Ты не спишь? Не спи! Я все просить собирался, да совестно было. Ты ведь холостой, тебе все равно...
- Мне все равно... - сказал Дыбок еле слышно, одним своим дыханьем.
- ...тебе все равно, говорю, куда ехать потом. Ты же холостой. Если что случится со мной, отвези дочке Кисo... понимаешь? И писем никаких не надо. Ты враз узнаешь, едва увидишь. Она сама первая к тебе выбежит... как завидит военную одежду. А больше послать, скажи, нечего... ничего я ей в жизни не накопил. Скажешь, папа шлет... воевали вместе. Посиди с ней, если понравится, - там хорошо! Словом, тебе видней на месте будет!
Он успел довольно подробно обрисовать алтайские красоты, утверждая, что не раскается Дыбок... Немцы не шли; Собольков подумал даже, что за подобное промедленье стоило бы их отдать под суд. Лежать так становилось нестерпимо. Была полная ночь. Временами она раздвигалась, Собольков тоже начинал видеть звезды. Тяжелой рукой он стирал одурь с лица; чувство холода возвращалось, и звезды гасли... Потом он вспомнил, что еще не получил ответ от Дыбка.
- Ладно... Андрей?
Радист не отозвался, он уже дал согласие. Еще в самом начале он согласился даже на то, чего и не просил Собольков. Похоже было также, что он чему-то засмеялся.
- Ты о чем... Андрей?
- Заяц... - без движенья губ сказал голос Дыбка. - Испугался... глаза по половнику. Хороший, все хорошие... свои.
Он замолк. Больше не надо было его просить. Алтай холостому недалеко... Он хотел спать. Разве мало солдат на свете, кроме него? Собаки и зайцы... все спят. Это была правда... Но через крохотное пулеметное отверстие Дыбок не мог разглядеть давешнего зайца, и лейтенант схватил руку товарища. Она была не теплее снега на стогу, зато там, за тесемками рубахи, стояло ровное парное тепло в пазухе Дыбка, еще не пламень. Сердце слышалось на ощупь, как бы на малых оборотах, значит, то еще не жар, а лишь смертное томленье полусна.
- Нельзя, не смей спать, Андрей! - зашептал Собольков, касаясь губами его уха. - Сейчас придут, теперь уже не отменишь. Жалей товарищей... Кисo убьют. Обрядина убьют... кто тебе петь станет, радист? - Ни лаской, ни приказанием, ни шуткой не удавалось ему проникнуть в меркнущее сознание Дыбка. - Ведь это ж немцы, понимаешь? Забыл, как они сестренку твою волокли... жеребья на её голом теле метали, кому первее начинать. А она небось кричала им: "Вас Алеша Галышев побьет всех, вам жених мой отплатит..."
Он говорил много грубее, лишь бы просунуть хоть искорку в порох Дыбковой души. И случилось, чего он добивался. Понявший, Дыбок сидел с открытыми глазами и дрожал - пока еще не от гнева, а от озноба, но и это было хорошо.
- ...они тогда и Галышева. Ты один остался. Пусть зайцы и собаки спят... не ты! Ты же слышишь меня, а молчишь... Я давно раскусил, кто ты есть: потому ты и живым в такой войне остался! Небось потроха со страху вянут... а?
- Не надо, пусти... - пробормотал Дыбок, отпихивая его от себя. Нехорошо тебе будет...пусти!
Они сравнялись в силах, и, возможно, радист четче командира понимал теперь действительность, потому что прежде него почувствовал, что немцы уже тут. Еще и снег не хрустел, и глаз не видел, но только как-то теснее стало в пространстве ночи... Двое, как всегда ходят немецкие связисты, шли по линии, пропуская провод в ладони. Они нашли место обрыва и остановились неожиданное продолговатое пятно стога заставило их насторожиться. Сквозь бурелом соломы, коловшей лицо, Дыбок отчетливо увидел, как левый поднял автомат. Тот же, левый, спросил быстро и негромко: Кто там? - а другой засмеялся и, возможно, пошутил, что солома не обязана откликаться даже на немецкую команду.
- Бери правого, - шепнул Собольков товарищу, и тот услышал.
Не мудрено было догадаться, что кто-то унес кусок провода. Пока один немец, став на колени, подключался к линии, другой двинулся по следу Литовчечки, водя автоматом, как таракан усами. Он был и длинный такой же, как таракан, с утолщением посреди от хорошей пищи; возможно, он и мастью также походил на таракана-прусака... Он проходил мимо, на нем была пилотка с приспущенными наушниками, чтобы уши не зябли. Дыбок упал на него всей своей зыбкой тяжестью, и странно было, что у того не переломился позвоночник. Собольков также ударил своего гранатой, как кастетом, но промахнулся. Так началась эта маленькая и неравная битва .. Немцы были свежее, перед выходом они поели жирных наших щей и хорошо выспались на теплой лежанке, им недоставало как раз того, чем с избытком располагали их противники, - чувства поруганной справедливости и голодного исступления мертвой хватки. Уже оба лежали снизу, и один вслепую царапал рот Соболькову, а другой, наполовину примирясь с неизбежным, мокрый и полузадушенный, смотрел в нависшее над ним лицо судьбы. Он был много крупнее Дыбка, которого вдруг стала покидать уверенность в исходе. Наступала та степень взаимного изнеможенья, когда и плевка достаточно, чтобы опрокинуть врага, но и на плевок не хватало силы.
- Брудер - прохрипел тот, что был внизу, даже не пытаясь дотянуться до автомата, упавшего поблизости, он упоминал, кажется, также слово муттер и, кажется, испробовал силу слова швестер, перечисляя все степени родства, какими можно было проникнуть в старинную славянскую жалостливость
- Не брудер, а бутерброд - неистово сказал Дыбок, и еще не родилось могущества на свете разжать его пальцы - Я тебя двадцать лет брудером звал. Я тебе карман и хитницы раскрывал свои, в самую душу пускал тебя, а ты мою сестренку на жеребьях делил. Ах ты брудер, сукин сын! - Оно опалило его разум, подлое иудино слово, искра добралась до пороха.
Ему хотелось только заглушить скорее этот чужой, нечистый голос. Стало очень тихо, хорошо Дыбок не заметил, как подошел вполне спокойный Собольков с автоматом и документами своего противника.
- Отпусти теперь не убежит, - велел он, вытирая испарину и кровь с лица - Ишь смирный лежит многоуважаемый. Скажи, чтоб вставал да приятеля на стог завалил. Нечего ему тут на виду валяться.
Дыбок еще стоял на коленях, шумно переводя дыхание. Он не слышал, только это брудер, брудер по-обезьяньи скакало и дразнило его со всех сторон. И то самое, в чем он когда-то усомнился, пар валил из его подмышек, он посмотрел на руки себе и не увидел их, - желтые фонари качались в глазах. Он хотел лишь пожаловаться Соболькову, в какую бездну затоптал человека фашизм, - и тотчас же забыл об этом. Зато ему было тепло теперь, только очень хотелось есть. Ему так хотелось есть, что даже не замечал, как стало ему тепло теперь. Лейтенант повторил приказание пленному и толкнул ногой его огромную ступню.
- Вставай... обиделся? Думал, в трактир на радостях поведем?
Тот не хотел. Собольков наклонился к лежащему. Открытый мертвый глаз связиста пристально и так нехорошо глядел поверх его головы, что Собольков отвернулся. Лишь теперь он заметил, что живые не могут долго лежать так, с выкрученными назад руками.
- Видать, переложил я в тебя своего лекарства, Андрюша, - усмехнулся он, поднимаясь. - Жа-аль... Что ж, и то хлеб! Знаем, по крайней мере, в какую сторону пушку целить. Помоги мне...
Они вскинули немцев в те належанные ямки, где недавно сами, ухом к уху, коротали ночь... Провод пригодился: Собольков самолично починил порезанную связь, из расчета, что это отодвинет появление второй, усиленной немецкой группы на срок, достаточный для откопки танка. Тропинкою Литовченки, следом в след, они вернулись назад, захватив все, ненужное теперь связистам.
Шагов через двадцать лейтенант резко обернулся в сторону тех, с кем они только что поменялись местами.
- Кто там? - вполголоса окрикнул он и постоял, что-то соображая; со стога не ответили. - Какое у нас число сегодня?.. двадцать второе?
Он и сам знал, что время перевалило за полночь, но, как в воздухе, нуждался в подтверждении товарища.
- Нет, теперь уж двадцать третье потекло, - ответил Дыбок, вглядываясь в небо, как в большой календарь; он поежился и широко зевнул. - Морозит, хорошо... а то совсем наш брат танкист замаялся.
- Чудно... никогда мне есть так не хотелось, лейтенант!
11
Еще три больших часа длился нечеловеческий труд, из которого в равных долях с опасностью и скукой состоит война. Похолодало, изредка прогревали мотор. Все были мокрые, все успели побывать под танком. Молча сменяя друг друга, теперь они жалели силы даже на шутку. Первым выбыл Обрядин; сквозь рукав легко прощупывалась опухоль на локте. Он взялся за флягу и сразу бросил ее на дно танка, чтоб не дразнить себя оставшимся полуглотком. Потом лейтенант приказал водителю поспать часок до рассвета, перед тем как тронуться в путь. Последнюю четверть часа он копался сам, в одиночку, в липкой, стынущей гуще.
Корма опускалась, - и крутизна наклона становилась преодолимой для мотора. И в третий раз Дыбок по колено вступил в воду, чтобы выпустить целое озеро ее через аварийный люк. Зато потом он разулся без всякого разрешения и оставил обувь сушиться на полуостылой решетке трансмиссии: воевать вовсе босым было бы ему не в пример легче.
- Ну... будем живы, - повторил давешнее слово Собольков и засмеялся. Ангел мщенья, а не машина. Доброе утро тебе... ангел! - взволнованно прибавил он, обходя танк и лаская рукой его ходовые части.
Давно, ребенком, в глухой староверной моленной на Алтае он видел одного такого ангела, которого в рост, на кривой, как корыто, доске изобразил дотошный и поэтический богомаз. Непонятно, как не отвергла церковь его жестокого и чрезмерно приземленного творенья. Ангел был щербатый, некрасивый и худой, в будничной рабочей одежде цвета неостылого пепла, широкие, едва ли не демонские крылья были опалены от груза пламени, который ему постоянно приходилось таскать на себе. Ему не ставили свечей, старухи обходили его, избегая попадаться на глаза, и было страшно представить в действии это мифологическое созданье суровой совести неграмотного сибиряка. Было что-то от ангела мщенья и в двести третьей, как стояла она сейчас, обратись лицом к врагу, невредимая после стольких бедствий, если не считать оторванного буксирного крюка, смятых надкрылков и многочисленных вмятин, лишь умножавших ее гневную и грозную красоту. Белесый ледок успел намерзнуть на железных веках ее триплексов; она, как живая, помигала ими, когда Собольков разворачивал машину.
Было еще темно, но предметы, казалось, уже сами отдавали свет, поглощенный ими накануне, представлялось рискованным отправляться в рейд по полутьме. Просторная и торжественная, словно перед громадным праздником, удлинявшая пространство, заставлявшая сосредоточиться и говорить шепотом, такая была тишина! Кое-кто уже пробуждался, и раньше всех - ветер. Он донес мягкий и вкрадчивый отголосок орудийных залпов; экипаж слушал эту кошачью поступь проснувшейся войны с сердцебиеньем, точно весточку с родины. А в такие минуты предки этих людей надевали чистые рубахи... Потом, все приведя в боевой порядок, экипаж сидел на своих местах, торопя рассвет и стараясь лишь не прикасаться к металлу. Здесь потихоньку стал застигать их сон.
Он уже давно бродил возле танка и заглядывал в щели, как лазутчик. Вяло и молча мечтали о теплой лежанке или хотя бы о костерке, но у одного уже спала рука, а другой не мог пошевелить пристывшею к железу ногою.
- А знаешь, Соболек... этак задремлем мы тут по-апостольски и не заметим, как вознесут нас живьем на небеса, - заговорил Обрядин, сдвигая шапку на левую бровь. - А ну, скрути мне кто-нибудь дыхнуть разок, а то рука... от холода онемела, не сгинается. - Ему даже не столь хотелось пополоскать себя дымком, сколь подержать в ладошке милый уголек цигарки. Недаром и стишок сложен такой:
Папироской ароматной мне приятно подымить. У ней дымочек аккуратный, на концу огонь горит...
Он покосился на Дыбка, не терпевшего обрядинской поэзии, но и тот оживился при упоминании о махорке. Этой божественной русской крупки у Обрядина с избытком хватило бы на всех, включая и Литовченку - если бы тот не спал сейчас в обнимку с Кисo в дебрях итальянской шубы; пар и храп валил из щелей. Бережно, как святыню, Собольков достал коробок со спичками; вспышка осветила три с нетерпеньем протянутых к огню самокрутки. Из четырех последних не загорелась ни одна, и надо считать, в эту самую минуту начальник всех тружеников спичтреста с грохотом проснулся на своем диване от добротной братской, к сожаленью - мысленной, оплеухи; тут и пригодилась трофейная зажигалка у Дыбка. Мороз и усталость, однако, брали свое, и тяжкая дремотная лень, такая неодолимая перед рассветом, все больше вливалась в тело.
- Соври нам что-нибудь, Соболек, - попросил тогда Обрядин, и его поддержал тот самый Дыбок, который с детства не любил сказок, потому что сам собирался бессчетно творить их наяву. - Про что-нибудь такое соври, чего на свете не бывает.
Собольков молчал; было в нем маленькое смущенье перед этими людьми за себя вчерашнего, хоть и не обнаружилось ни в чем его мимолетное малодушие перед неизбежным. Но по мере того как прибавлялось свету, полнокровная радость вступала в него, как бывает всегда, когда, пройдя через узкое горлышко ночных сомнений, вырывается душа на простор нового утра. Он молчал, не зная лишь, какую сказку выбрать из тысячи: любую окрашивала личная, собольковская, горечь и рушила ее степенный, строгий лад...
- Есть у нас одна гора такая, вся бирючиной заросла, - начал Собольков, чуть стесняясь вначале, словно самое сокровенное рассказывал про себя, и глядя, как движутся во тьме огоньки цигарок. - Там, под навесом, каменная коечка, на ней постелено моховое одеяльце. Я шел раз из МТС, прилег от жары и сам слышал, как птица птице сказывала. Может, и неправда, ведь кто ее проверит, птичью быль!.. Будто проживал там поблизости, в стародавнее время, один обыкновенный гражданин, только служил в кооперативе. Имел хозяйство с яблочным садиком, жену, трех девчурок краше вишенок... и все три в одну недельку закатились. Пойдут по ягоды, шажок в сторону, да две приступки вниз, где поспелее, - а уж там ждут, кому надо. Брехали, что змей семиголовный поселился, он девок и таскал. Вырастит, музыке обучит, потом женится по всем правилам: видать, еще в соку был. Конечно, нонешние профессора это опровергают, но, значит, тогдашняя наука послабже была!.. Так и замухрел с горя мой мужик. Всегда при нем бутылочка - сидит, срывает цветы удовольствия. Что и накрал - весь прожился; а жена только пышней цветет, ходит, коленкором шурстит. Кстати, весна выдалась крутая, деревья почку - во наиграли.
А в ту пору все попроще было. В горах жили странники, собирали травы для аптекоправления. У нас в Сибири беглых много проживало. Один и забрел на дымок. "Чего ты печальная, хозяйка?" - "А что тебе, дедка, печаль моя?" - отвечает. "Ежели грех мутит, то не беги. Им спасаемся, в ем огонь. Без него погнили бы от святости. - Она сперва брыкается, как всякая верная жена... совесть заглушить, чтоб удовольствию не мешала. - А коли хочешь свой огонь притушить, на, отпей глоток". Пригубила она из его ковша, да и проглотила горошинку, и с того сына родила. Мужу так объясняла, а как в точности было, науке неизвестно. Назвали сына Покати-Горошком. Стал парнишечка расти, матереть не по годам. По седьмому году кралю себе завел, даже перстеньками обменялись. Чистенькая да кроткая, ровно яблонька, только никогда, никогда не осыпается ее цвет. Словом, та красавица! Скажи, с каждым днем расширялось у него сердце к этой барышне, пока и ее змей не уволок. Тут заказал он родителю железный батожок, чтоб ни сломать, ни согнуть. "Отвоюю я себе невесту, а тебе дочерей. А из этого зеленого бабника наделаю костей в полном, как говорится, объеме". Всей округой и сготовили ему три палки. Две Покати-Горошек сразу в узелок повязал, скорбно посмеялся: "Нет, эта мне негожая!" А про третью, что семь кузнецов ковали, сказал: "Это моя палка". Мать ему сухарцов насушила, фотокарточки с каждой дочки дала; хоть и переросли, а признать можно. Отправляется в путешествие!