9815.fb2
Когда-то я думала, что не сумею прожить самостоятельно, если уйду из дома, но, если вдуматься как следует, это оказалось полной чушью. Я была отчаянно молода. Юность — штука, которая дается даром, а продать ее можно за хорошие деньги. Пари держу, реши я торговать своим телом — совсем недурно зарабатывала бы себе на жизнь. В точности как нынешние подростки — ни тебе сутенеров, ни черта подобного. Но даже сейчас, будь я подростком, точно не набралась бы мужества на подобное. Не смогла бы выбросить из головы кучу страшных возможностей — а вдруг меня изнасилуют, вдруг изувечат, вдруг убьют? Нет, если б за мою защиту не взялся кто-нибудь типа Окабе, никогда бы у меня не вышло сделаться проституткой. А вот знай я тогда о системе агентств с девочками по вызову — сроду не стала бы оставаться в своем насквозь прогнившем доме. Хотя, с другой стороны… возможно, однажды — рано или поздно — и наступил бы момент, когда я пожалела бы, что бросила школу. Может, мне бы достался плохой сутенер, из тех, что обижают девочек и отнимают у них большую часть заработанных денег. Да, такое очень даже могло бы случиться! Но — опять же. Даже когда я училась в школе — совершенно не ощущала себя живой, а родители — те просто медленно высасывали из меня жизненные силы. Никак не смогла бы я вырваться из этого жуткого места. Полагаю, то, что я чувствовала тогда — уверенность в невозможности освобождения, — очень похоже на то, что испытывает насекомое, когда его убивает человек, или на то, что испытывает травоядное животное, когда в его сонную артерию впивается — о, как точно, как стремительно! — клыками хищник. Я читала: жизнь насекомых — всего лишь эффект взаимодействия между электричеством и какими-то химикалиями; в этой книге говорилось: когда насекомое убивают, некая химическая реакция заставляет его полностью утратить чувствительность, что, в сущности, даже приятно. И еще я читала: когда хищное животное перегрызает горло травоядному, в теле жертвы высвобождается мощный поток эндорфинов, так что, умирая, она не испытывает никакой боли. Должно быть, существуют некие извращенные нервы, испытывающие в миг смерти, в миг перехода к небытию смутное удовольствие, доставшееся человеку в наследство от его предков — животных. Должно быть, стоит этим нервам начать действовать — и все, вырваться или убежать уже невозможно.
Возникшее в сознании слово «эндорфины» незамедлительно срабатывает как ссылка на новый сайт. Я — ни с того ни с сего — неожиданно для себя принимаюсь размышлять: интересно, а может, искусственно вызывать у себя рвоту — это способ приближения к смерти? Или нет? В сущности, ощущение, которое возникает, когда я это делаю, очень даже сродни той странной бесчувственности, что одолела меня после пощечины учителя. Я стояла тогда и думала: унижение — вовсе не унижение, боль — совсем не боль… и постепенно щека, по которой хлестнул учитель, стала легонько чесаться, так что я уже не могла сказать с уверенностью, больно мне — или, наоборот, приятно. Презрение к той части собственного «Я», что получило удовольствие от пощечины, было так велико, что к горлу подступала рвота. Я поверить не могла: неужели эта часть — тоже я? Настоящая, подлинная я? Я почувствовала, как отрываюсь от себя самой. Видимо, чтобы полностью осознать реальность происходящего, мне необходимо было пережить нечто экстремальное — сродни той пощечине учителя. Может быть, именно потому я и начала коллекционировать ножи? Простейшим способом забыть о своей ненависти было попросту уснуть, и я стала проводить все больше и больше времени в постели наедине с собой. Я лежала, и дыхание мое потихоньку замедлялось до последнего предела. Я чувствовала — грудь моя вздымается и опадает в такт биению сердца. Лет примерно с четырнадцати-пятнадцати я — вполне живая — все чаще лежала, словно умирающая, спала с широко открытыми глазами.
С тех самых пор и стало мне трудно воспринимать свои воспоминания как собственные. Чем серьезней или трагичней обстоятельства, тем холодней и объективней моя позиция при воспроизведении их в памяти. Где я ни нахожусь, совершенно невозможно полностью ощутить, что я пребываю именно в этом месте. Но я всегда была недурна в умении подражать окружающим и к тому же старалась делать именно то, что от меня ожидали. Провалов не случалось.
Я не говорю о себе. Я слушаю других людей.
Чуть приоткрыв занавеску, выглядываю наружу. Ладонью протираю запотевшее окошко. Над рекой медленно восходит большая красно-рыжая луна.
В Тода мы спускаемся с холма и сворачиваем к югу, на скоростное шоссе Сюто.
Еще минут двадцать — и мы будем уже на кольцевой дороге. Свет в небе над головой стремительно становится все ярче… и внезапно, без перехода, перед нами — уже Токио. Бесчисленные инфузории-горожане вздрагивают, стонут и шепчутся во сне в своих залитых светом реклам стеклянных клетках.
Грузовик движется все дальше, пробивает себе путь сквозь самую сердцевину сияющего света, но, сколько бы мы ни ехали, бледнее он не становится.
— Токио — потрясный город, — замечает Окабе. — Пари готов держать, никому из всех этих людей и в голову не приходит, что на свете есть такие, как я, точно! Что в это время ночи кто-то едет по улицам, усталый, замученный от недосыпа, — нет, им такого и не вообразить.
— Ты хочешь сказать, что для тебя это — постоянная ситуация?
— Ты о чем это? Какая такая постоянная ситуация?
— Вот так подремать пару часов — это единственный твой сон во время ездок?
— Ясное дело.
— И не только когда ты очень торопишься?
— И не только когда очень тороплюсь.
Полночь, и мы катим по скоростному шоссе Сюто.
Семьдесят миль в час. Все виденные мной ранее пейзажи превратились теперь, когда мы увеличили скорость, в сплошной поток света. Перед моими глазами мелькают бессвязные сцены, сплавленные воедино скоростью, превращенные в сотни и тысячи вариантов прошлого и настоящего. Ни одна из этих сцен не происходит сейчас, и ни одна из них не связана с происходящим в настоящий момент. Пейзаж, окружающий меня теперь, исчезнет через минуту. И, подобный гигантскому полю, по которому в беспорядке разбросаны эти сцены, меня окружает сияющий Токио. В первый раз испытываю я тоску по большому городу, в первый раз осознаю, как скорость и время меняют мир вокруг меня… Столь острое, почти болезненное осознание только что не повергает меня в слезы.
— А тяжко приходилось бы дальнобойщику, страдай он бессонницей, правда?
— По мне — так сплошной восторг. Не надо было бы спать, точно? Больше бы зарабатывал.
— Бессонница — это совершенно другое. Не можешь уснуть, даже если тело твое утомлено настолько, что нет сил терпеть, — вот это и есть бессонница.
— Знаешь, я ведь всегда ездил куда хотел, делал что хотел… и, похоже, бессонница — единственная штука на свете, которую мне никогда не хотелось попробовать.
— А если рация мне на нервы действовать начинает, я всегда ее отключить могу.
— Зачем? Разве…
Стодвадцатиминутная кассета переворачивается на другую сторону.
— …Точно?
Побережье Токийского залива, час ночи, Тойосу, район Коте. Мы — на складе, неподалеку от строительной площадки, ждем утра. Город тот же, но ничего общего с микрорайоном, где мы познакомились, не наблюдается.
— Ты постарайся понять, мне и самому это здорово нравится, сама знаешь. В смысле — я ж давно этим занимался и буду заниматься, штрафы там или еще что, я вроде в восторг должен прийти, так? Вся штука в том, что они все просят меня председателем клуба стать, понимаешь, ну, раз я так давно в игре. Ясное дело, я кучу ребят знаю.
— Так почему ты отказываешься?
— Париться неохота. Все люди в правлении — сплошь из якудза, понимаешь? Много проблем будет. Им нравится народ вместе собирать, разные там поездки на горячие источники организовывать, пикники, типа того. Отстой, полный отстой. «Эй, приятель, а как там на севере дела идут?» — «Да никак они не идут, все как всегда, а какого хрена вы ждали? Мы ж там в отличие от вас, ультраправых, политикой не занимаемся!» И потом, ну, беру я напрокат фургон, принадлежащий компании, или еще что, приезжаю, а там — все эти ублюдки на крутых «мерседесах». В своих шикарных костюмах, ага. Вот мне интересно, что за фигня у них только в мозгах творится? «А какую машину ты обычно водишь?» — «Фуру дальнобойную». — «Так ты просто-напросто дальнобойщик?» — «Ага». В смысле, да Бога ради! Понимаешь, я на дух не выношу этих мудаков, которые больших шишек из себя строят. Больно уж нос дерут. А потом лето настанет, и придется ехать на море всем клубом, скопом, и у тебя под началом — все эти ублюдки с семьями, с женами-детишками, а ты, хочешь не хочешь, стой перед ними с микрофоном и речь толкай, понимаешь? Вот так оно и бывает, когда председателем клуба становишься.
Грузовик припаркован в огромном, совершенно пустом пространстве, вокруг — ничего, кроме рядов складов, и сколько я ни всматривалась, даже следа живой души не заметила. Мы свернули в какие-то из ворот, которых вдоль шоссе было множество, потом проехали сквозь гигантское, похожее на стадион здание — прожектора, окружавшие его, посылали в небо столбы света. Когда снова выбрались на вольный воздух, впереди не оказалось ничего высокого, загораживающего обзор, над головами — только синий купол небосвода. Припаркованные в ряд один за другим, здесь находились еще четыре трейлера, точь-в-точь наш, и два грузовика с пустыми кузовами. Возможно, внутри спали водители — снаружи увидеть было невозможно. Метрах в двадцати прямо перед нами залитая асфальтом земля резко заканчивалась, твердь обрывалась под прямым углом, а за ней буквально сразу же начинался уже океан — на это указывал желтый знак, висевший на столбе у дороги. Однако если бы не редкие отражения мерцавших вдали огней, отличить тяжелую, черную водную массу от земли было бы невозможно. Ясная, белоснежная полная луна недвижно висела в бескрайнем чернильном небе, но света ее едва хватало, чтоб рассеять мрак между разбросанными тут и там огоньками. Рация и радио были отключены. Стояла полная тишина. Бормотание, доносившееся с пленки моего диктофона, едва пробивалось сквозь негромкое урчание заглушённого мотора.
— А какое отношение к этому имеет якудза?
— Да понимаешь, число каналов-то строго ограничено. Ну и получается, по сути, что сводится все к обыкновенной борьбе за территорию, и, конечно, наши рации лучше выдерживают конкуренцию, чем остальные, — весь вопрос ведь в том, у кого передатчик мощнее! А если происходит что-то незаконное, да плюс еще и борьба разных фракций, да в любом месте, где побеждает сильнейший, немедленно якудза объявляется. Тут как тут, на то она и якудза. Они ж как пиявки кровь чуют.
— Вот почему вы решили в итоге объединиться в клубы. Понятно. А люди, не принадлежащие ни к какому клубу, никогда в таких историях замешанными не оказываются?
Я замечаю, что бессознательно посматриваю на дверь — проверить, хорошо ли она закрыта. Любопытно, но при этом другая часть моего «Я» панически боится запертой крошечной кабины.
— Ни у кого из них раций в помине нет. Ты не сможешь добыть рацию, если не принадлежишь к какому-нибудь из наших клубов.
— Знаешь, если честно, я не совсем понимаю, в чем дело с этими самыми каналами.
Не знаю — возможно, я просто к этому не привыкла, а может, почему-то еще, но всякий раз, когда мы подолгу ехали, у меня возникали серьезные трудности в попытках убедить себя, что в каждом новом месте, где мы останавливаемся, я остаюсь собою прежней, такой же, какой была раньше. Декорации сменяются каждый час, и всякий раз, как мы делаем где-то остановку, возникает чувство, будто я отрезана от прошлого, замкнута в кратких «здесь» и «сейчас». Единственное, на реальность чего я могу рассчитывать, — это грузовик. Сидя в нем, поневоле понимаешь, почему многие дальнобойщики так любят украшать свои машины. Теперь мне вполне доступна прелесть тех безвкусно окрашенных и со странным, милым изяществом разубранных изнутри трейлеров, что так часто видишь на дорогах. Если ты постоянно в пути, пейзаж за стеклом меняется с такой быстротой, что просто голова кругом идет. Возникает ощущение, будто кто-то слой за слоем сдирает окружающий мир с твоего тела, — все равно что расчесывать струпья, из которых до сих пор сочится сукровица. Ты чешешь их и чешешь и сама не веришь, что когда-нибудь ранки зарастут новой кожей, ведь сейчас их ничто не защищает от соприкосновения с воздухом. Странная смесь чувствительности и онемения охватывает твое тело.
— Ну и вот, рано или поздно всегда так получается, что клубом начинает заправлять якудза. На пятнадцатом — это канал, на котором я сижу, — мы, мужики, все меж собою друзья, но вот на шестом канале — блин, они ж там постоянно собачатся! Большинство парней с шестого — самые настоящие якудза. Знаешь, все эти парни, которые во время ездок сидят на спидах или на коксе… и ники у них всегда ублюдочные типа Спиди Гонзалес, в таком вот духе.
— Слушай, а это здорово смешно! Ну а как насчет полицейских раций, с ними что? Полицейскую волну вы тоже можете прослушивать?
Я продолжала говорить. Почему-то отчаянно пугала сама мысль о том, что этот разговор может вдруг оборваться. Я боялась ощущения, подступавшего всякий раз, когда мы переставали разговаривать, — чувства, что исчезла граница, отделяющая меня от ночи. В детстве мне было нелегко понять разницу между сном и смертью, и ночь страшит меня с тех самых пор.
— Нет, полицейскую рацию никак не достать. Хотя, раз уж речь об этом зашла, я в юности — ну, еще когда в банде состоял — таки одну из полицейской машины увел, через окошко вытащил. Загнал ее потом вместе с мигалкой полицейской какому-то парню из ультраправой организации.
— Ультраправые, да?
— Как полагаешь, а не пора ли нам с тобой в койку?
Огни по ту сторону Токийского залива было видно издалека. Окабе протиснулся назад, в «спальню», и я последовала за ним. Кто-то когда-то рассказывал мне, что в теплые зимы при достаточно высокой температуре обычно выпадает больше снега, но я давным-давно забыла, почему это происходит. Если вспомнить, какая в этом году была теплая зима, весна, несомненно, что-то долго заставляет себя ждать. Огни по ту сторону бухты казались капельками, которые сконденсировались от холода из зимнего воздуха. Окабе задернул среднюю занавеску, и огоньки пропали из виду.
— Эта штука еще работает? Можно мне ее выключить?
Кнопка «Запись» на диктофоне поднимается с легким щелчком. Такое чувство, словно это порвалась внезапно длинная нить, связывавшая мое прошлое, настоящее и будущее. Ночная тьма всей тяжестью навалилась на грудь Периметр моего бытия ужался до предела. Один за другим исчезли все элементы, составлявшие мой мир. Все мое существо сжалось до размера булавочной головки, не больше.
Окабе неторопливо подходил ко мне. Сейчас он казался мне странным незнакомцем. С каждой секундой образ его, сотканный из воспоминаний, ускользал от меня все дальше — неужели это происходило и с ним самим? Я была не в силах шелохнуться. Потрясла мысль: а ведь если сейчас он меня ударит, я зарыдаю и стану просить прощения, стану молить его о пощаде — и все прочее в том же духе, я просто не смогу сопротивляться! Что ты за бред несешь, идиотка, кричала я себе мысленно, но бред этот никуда не пропадал. И снова я поймала себя на том, что проверяю, хорошо ли заперта дверь.
Не произнося ни слова, Окабе взял мое лицо в ладони. Секунду, пока его руки не обвили меня, кончики пальцев не пробежались осторожно по округлости затылка, эти руки просто, совершенно естественно лежали на моих плечах. Он был близок, невероятно близок. За мгновение воздух вокруг него стал теплым и ласковым. Он стянул с меня одежду ниже пояса.
— Сама сделай.