9870.fb2
В течение первых дней моего пребывания в «Террасе» Грэм ни разу не присел около меня, а, расхаживая, как он любил, по комнате, избегал приближаться ко мне; у него был то озабоченный, то печальный вид. Я же думала о мисс Фэншо и ждала, когда это имя сорвется с его уст. Все мои чувства были обострены в предвидении разговора на эту деликатную тему, терпению моему было приказано сохранять стойкость, а чувство сострадания стремилось выплеснуться наружу. И вот после недолгой внутренней борьбы, которую я заметила и оценила, он наконец обратился к этой теме. Начал он осторожно, так сказать, не упоминая имен.
— Ваша подруга, я слышал, проводит каникулы, путешествуя?
«Подруга — ну и ну! — подумала я. — Но противоречить ему не следует, пусть говорит, как ему заблагорассудится. Нужно относиться к нему мягко — подруга так подруга». Все же я не удержалась и спросила, кого он имеет в виду.
Он сидел у моего рабочего столика и, начав разговор, взял в руки клубок ниток и стал его разматывать, сам того не замечая.
— Джиневра… мисс Фэншо… ведь она сопровождает чету Чамли в поездке по югу Франции?
— Да.
— Вы с ней переписываетесь?
— Вас, может быть, и удивит, но я никогда не претендовала на подобную привилегию.
— А вам приходилось видеть письма, написанные ее рукой?
— Да, несколько — к дяде.
— Они, конечно, не страдают отсутствием остроумия и простодушия, ведь у нее такой живой ум и при этом на редкость открытая душа, не правда ли?
— Да, когда она пишет господину де Бассомпьеру, письма ее достаточно вразумительны и понятны всякому.
И действительно, послания Джиневры к богатому родственнику носили обычно чисто деловой характер, ибо в них она обычно просила у него денег.
— А какой у нее почерк? Наверное, изящный, четкий, истинно женский?
Так оно и было на самом деле, и поэтому я ответила на его вопрос утвердительно.
— Я искренне убежден, что она все делает хорошо, — заявил доктор Джон и, поскольку я не спешила разделить его восторг, добавил: — Вот вы, зная ее довольно близко, заметили в ней хоть одну слабость?
— Она многое умеет делать отлично. — «В том числе и флиртовать», — мысленно добавила я.
— Как вы полагаете, когда она вернется? — спросил он после короткой паузы.
— Простите, доктор Джон, но я должна внести некоторую ясность. Вы слишком высокого обо мне мнения, раз приписываете мне ту степень близости с мисс Фэншо, коей я не удостаиваюсь. Она никогда не поверяла мне своих намерений или тайн. Ее друзья принадлежат не к моему кругу — вы можете встретить их в доме супругов Чамли, например.
Он, разумеется, подумал, что меня, как и его, гложет ревность.
— Не осуждайте ее, — промолвил он, — будьте снисходительны. Ее сбивает с пути истинного обманчивый блеск великосветского общества, но она скоро поймет, сколь легковесны эти люди, и с окрепшей привязанностью и глубоким доверием возвратится к вам. Я знаком с Чамли и знаю, что это люди суетные и себялюбивые; поверьте, в душе Джиневра ставит вас гораздо выше их.
— Вы очень любезны, — сдержанно ответила я.
Я с трудом подавила в себе желание объяснить ему, что не испытываю тех чувств, которые он мне приписывает, и продолжала играть роль униженной, отверженной и тоскующей наперсницы досточтимой мисс Фэншо. Должна признаться, читатель, что роль эта давалась мне нелегко.
— Однако, — продолжал Грэм, — успокаивая вас, я не могу утешить себя, у меня нет оснований надеяться, что она благосклонно обратит на меня внимание. Де Амаль — человек крайне непорядочный, но, к сожалению, ей он нравится — какое горестное заблуждение!
Внезапно, неожиданно для меня, мое терпение лопнуло; наверное, болезнь и упадок сил этому способствовали.
— Доктор Бреттон, — выпалила я, — сильнее всех заблуждаетесь вы сами. Решительно во всем вы проявляете себя человеком открытым, здравомыслящим, разумным и проницательным, но, когда дело касается вашего предмета страсти, вы превращаетесь в раба. Я считаю нужным заявить, что ваше отношение к мисс Фэншо не заслуживает уважения, в частности и моего.
Я встала и, крайне взволнованная, удалилась.
Этот эпизод произошел утром, а вечером мне вновь предстояло встретиться с мистером Джоном, и, подумав об этом, я поняла, что совершила дурной поступок. Доктор Джон был скроен иначе, чем люди заурядные: хотя природа наградила его внушительной внешностью и силой, она сотворила его душевный мир тонким и почти по-женски нежным, но это было трудно уловить даже при многолетнем знакомстве. И действительно, его внутренней деликатности сопутствовала острая чувствительность, но проявлялась она, только когда нервы его подвергались чрезвычайно резкому раздражению. Дело в том, что его способность сочувствовать не выражалась явно, а ведь чувствовать самому и быстро отзываться на чужие переживания — разные свойства. Лишь немногие натуры обладают обоими, некоторые же — ни одним. У доктора Джона первое из них было весьма развито, но пусть читатель не делает из моих слов вывода, что в нем отсутствовала способность сочувствовать и сострадать; напротив, он был добр и великодушен. Откройте ему свою беду — и он немедля протянет вам руку помощи; расскажите о своем горе — и он будет слушать вас с глубоким вниманием; но понадейтесь на тонкую проницательность, на чудеса интуиции — и вас постигнет разочарование. Когда вечером он вошел в комнату, я сразу же уловила на его освещенном лампой лице отражение всего, что происходило у него в душе.
Несомненно, чувства, которые он испытывал к человеку, назвавшему его рабом и выразившему свое к нему неуважение по какому бы то ни было поводу, были соответствующими. Вполне вероятно, что употребленное мною слово было справедливо, мой отказ уважать его — достаточно обоснованным; во всяком случае, он не пытался защитить себя и, очевидно, все время размышлял, заслуженна ли столь огорчительная характеристика. В этих обвинениях он искал причину той неудачи, которая так болезненно нарушила его душевный покой. Внутренне терзаясь, осуждая себя, он был, как казалось и мне, и его матери, сдержан, даже холоден. Однако, несмотря на его подавленное состояние, на этом прекраснейшем мужественном лице не было и следа недовольства, озлобления или мелочной мстительности. Когда я пододвинула его стул к столу, поспешив опередить прислугу, и дрожащей рукой осторожно протянула чашку чая, он произнес своим мягким сочным голосом: «Благодарю вас, Люси», и прозвучало это ласково и проникновенно.
Дабы избежать бессонной ночи, мне оставалось лишь одно: искупить мою возмутительную несдержанность. Иначе поступить я не могла, терпеть подобное положение было выше моих сил, и я была не в состоянии осознавать, что мы с ним противники. Все что угодно — одиночество в пансионе, монастырскую тишину, унылое существование — я предпочла бы натянутым отношениям с доктором Джоном. Что касается Джиневры, то пусть она на серебристых крыльях голубки или любой другой пташки взлетит к неприступным высотам, к недосягаемым звездам — в те края, куда безудержное воображение ее поклонника поместило созвездие ее чар. Я решила, что никогда более не стану спорить об этом. Долгое время я старалась встретиться с ним глазами, но, когда мне это удавалось, он быстро отводил ничего не говорящий взгляд, и мои надежды рушились. После чая он печально и безмолвно читал книгу. Как хотелось мне набраться смелости и сесть с ним рядом, но мне казалось, что, поступи я так, он непременно выкажет враждебность и негодование. Я страстно желала излить свои чувства вслух, но не решалась изъясниться даже шепотом. Когда его мать вышла из комнаты, я, мучимая жгучим раскаянием, почти неслышно пробормотала:
— Доктор Бреттон…
Он поднял голову — ни холодности или озлобления во взгляде, ни язвительной улыбки на устах. Он был явно расположен выслушать меня. Душа его была подобна доброму вину, достаточно выдержанному и крепкому, чтобы не скиснуть от одного удара молнии.
— Доктор Бреттон, простите меня за резкость, умоляю вас, забудьте мои слова.
Он улыбнулся, как только я заговорила.
— Возможно, я заслужил их, Люси. Раз вы меня не уважаете, значит, мне думается, я не достоин уважения. Наверное, я изрядный глупец и неудачник, у меня кое-что не получается — стремлюсь быть приятным кому-то, да ничего не выходит.
— В этом нельзя быть уверенным, но, даже если дело обстоит именно так, кто, по-вашему, виноват — ваша натура или неспособность другого человека воспринять ее? Однако разрешите мне опровергнуть мои собственные гневные слова. Прежде всего, я глубоко уважаю вас — во всех отношениях. Уже одно то, что вы столь невысокого мнения о себе и столь лестного мнения о других, указывает на ваше нравственное совершенство.
— Неужели я слишком высокого мнения о Джиневре?
— Я считаю так, вы — иначе. Пусть мы держимся разных точек зрения. Я прошу лишь одного — простите меня.
— Вы думаете, что я затаил на вас злобу за одно резкое слово?
— Конечно нет; да вы на такое и не способны. Но прошу вас, скажите: «Люси, я прощаю вас!» Произнесите эти слова, чтобы освободить меня от душевных страданий.
— Забудьте о ваших страданиях, а я забуду о моих, ведь и вы ранили меня, Люси. Теперь, когда легкая боль прошла, я не только простил вас, но питаю к вам чувство благодарности как к искреннему доброжелателю.
— Вы не ошибаетесь — я действительно ваш искренний доброжелатель.
Так мы помирились.
Читатель, если вы обнаружите, что мое мнение о докторе Джоне слишком изменчиво, простите мне эту кажущуюся непоследовательность: я передаю то впечатление, которое складывалось у меня в тот или иной момент, и описываю его характер таким, каким он мне представлялся.
Его душевная деликатность проявилась и в том, что он после этой размолвки стал относиться ко мне еще приветливее, чем раньше. Более того, это недоразумение, которое должно было, согласно моей теории, в какой-то мере оттолкнуть нас друг от друга, действительно повлияло на наши отношения, но совсем не так, как я, находясь в мрачном расположении духа, предвидела. Прежде нас всегда разделяло нечто невидимое, едва ощутимое, но цепенящее: всю жизнь между нами стояла преграда, покрытая тонкой корочкой льда. Несколько сказанных в гневе горячих слов коснулись этого хрупкого ледяного слоя, и он начал таять. Мне кажется, что с того дня на протяжении всей нашей дружбы Грэм никогда больше не стеснялся беседовать со мной на любые темы. Он, по-видимому, чувствовал, что, даже говоря только о себе и своих заботах, удовлетворит мои чаяния и желания. Само собой разумеется, что имя «Джиневра» мне приходилось слышать очень часто.
Джиневра! Он считал ее такой чистой, такой доброй! Он говорил о ее очаровании, мягкости и невинности с такой любовью, что, несмотря на то что я знала, какова она в действительности, ее облик засиял отраженным светом даже в моем воображении. Должна признаться, читатель, что он нередко говорил нелепые вещи, но я неизменно старалась хранить терпение и не противоречить ему. Из полученного мною урока я поняла, сколь острую боль испытываю, когда говорю ему резкости, огорчаю или разочаровываю его. В некотором смысле я стала чрезвычайно эгоистична: я не могла отказать себе в удовольствии потакать его настроениям и уступать его желаниям. Мне казалось несуразным, что он теряет надежду в конце концов завоевать расположение мисс Фэншо и впадает от этого в отчаяние. Я крепко вбила себе в голову мысль, что она своим кокетством просто подстрекает его, а в душе дорожит каждым его словом и взглядом. Иногда он раздражал меня, несмотря на всю мою решимость проявлять терпение и выдержку; как раз когда я испытывала неописуемое горькое наслаждение от собственного долготерпения, он наносил такие удары моей неколебимости, что расшатывал ее. Однажды, желая умерить его беспокойство, я выразила уверенность, что в конце концов мисс Фэншо непременно проявит к нему благосклонность.
— Это вы уверены! Вам легко говорить, а вот есть ли у меня основания для подобной уверенности?
— Самые надежные.
— Ну пожалуйста, Люси, скажите какие!
— Вам они известны не хуже, чем мне, поэтому, доктор Джон, меня удивляет, что вы сомневаетесь в ее верности. В таких вопросах сомнение почти равносильно оскорблению.
— Вы так быстро говорите, что стали задыхаться, но можете говорить еще быстрей, только растолкуйте мне все до конца, мне это необходимо.
— Так я и сделаю, доктор Джон. В некоторых случаях вы проявляете себя как человек щедрый, даже расточительный: по своему складу вы идолопоклонник, готовый в любую минуту совершить жертвоприношение. Если бы отец Силас обратил вас в свою веру, вы бы осыпали его пожертвованиями для бедных, уставили бы его алтарь свечами, не пожалели бы ничего, чтобы роскошно украсить храм вашего любимого святого. Джиневра, доктор Джон…
— Молчите! — воскликнул он. — Не продолжайте!
— Нет, не замолчу и буду продолжать. Так вот, Джиневра принимала от вас несчетные дары. Вы находили для нее самые дорогие цветы, придумывали такие изысканные подарки, о каких женщина может только мечтать; кроме того, мисс Фэншо стала обладательницей таких драгоценностей, для приобретения которых щедрости пришлось уступить место мотовству.
Смущение, которого Джиневра отнюдь не ощущала, когда дело касалось подарков, окрасило румянцем лицо ее обожателя.
— Вздор! — произнес он, бесцельно кромсая ножницами моток шелковой ленты. — Я делал эти подарки для собственного удовольствия. Я считал, что, принимая их, она делает мне одолжение.
— Нет, она не только делала вам одолжение, доктор Джон, но и брала на себя обязательство вознаградить вас. Раз уж она не может ответить чувством привязанности, пусть вручит вам что-нибудь земное, скажем, стопку золотых монет.
— Вы, оказывается, плохо ее знаете: она слишком бескорыстна, чтобы интересоваться моими подарками, слишком простодушна, чтобы знать им цену.
Мне стало смешно: не раз я слышала, как она определяет стоимость каждой драгоценности, я прекрасно знала, что, несмотря на молодость, голова у нее непрестанно занята мыслями о преодолении денежных затруднений, о заманчивости богатства и о том, как обратить в деньги ненужные ей запасы добра.
Между тем доктор Джон продолжал:
— Посмотрели бы вы на нее, когда я вручаю ей какую-нибудь безделицу, — как равнодушно она держится, не стремится рассмотреть подарок или взять его в руки. Только не желая, по доброте своей, огорчить меня, разрешает она положить около нее букет и снисходит до того, чтобы взять его. Если же я удостаиваюсь чести надеть браслет на ее белоснежную ручку, как бы хорош он ни был (а я всегда тщательно выбираю те украшения, которые, по крайней мере, кажутся мне красивыми и, разумеется, стоят недешево), его блеск не слепит ее ясных глаз, и она бросает на него лишь мимолетный взгляд.
— Значит, поскольку она безразлична к подарку, она снимает браслет и возвращает вам?
— Нет, что вы, она слишком добра, чтобы так обидеть меня. Она удовлетворяется тем, что делает вид, будто забыла о моем поступке, и оставляет вещицу у себя с подобающей истинной леди небрежностью. Разве может мужчина считать такое отношение к его подаркам благоприятным симптомом? Что касается меня, то, если бы я предложил ей все, чем владею, а она бы это приняла, мне бы и в голову не пришло, что я приблизился к цели хоть на один шаг, ибо она неподвластна корыстным соображениям.
— Доктор Джон, — промолвила я, — любовь слепа…
Как вдруг яркий синий огонек сверкнул у него в глазах и напомнил мне давние дни и его портрет, и мне померещилось, что, по меньшей мере частично, провозглашенное им убеждение в простодушии, наивности мисс Фэншо — не что иное, как притворство. Мне пришло в голову, что, возможно, несмотря на преклонение перед ее красотой, он гораздо глубже видит ее недостатки, чем можно было предположить, слушая его речи. Впрочем, может быть, тот острый взгляд был случайным или просто привиделся мне. Нечаянный он был или намеренный, действительный или воображаемый, но им завершилась наша беседа.