9876.fb2 Вильнюсский двор (рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Вильнюсский двор (рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

 – Ну ту четверку, что в праздники на знаменах красуется и висит над центральным входом в универмаг… Их портреты, как хоругви, на первомайских демонстрациях всегда несут по проспекту аж до Кафедральной площади, – выпалила пани Катажина. – Кроме Ленина и Сталина я двух других, пани Геня, по фамилиям не знаю… Они вроде бы тоже писатели… Один из них, я слышала, то ли двадцать книг написал, то ли тридцать… Он, по-моему, еврей…

 – Маркс, – сказала моя бесстрашная мама.

 – Наверно, – промолвила пани Катажина.

 Командировка пана полковника затягивалась, и пани Катажина всерьез опасалась, что у Васильева уже вылетели из головы не только Адам Мицкевич вместе с Юлиушем Словацким, но и она сама.

– Забот у человека полон рот, он неделями не бывает дома, ночует в гостиницах, ради дела не спит со своей супругой, как положено нормальному мужчине, – сказала моя мама, когда пани Катажина пожаловалась на его забывчивость. – Ему только посочувствовать можно. Но я верю, что пан полковник не забыл про книги, хотя для него, как для моего братца Шмуле, самый главный поляк – Дзержинский, а не эти… как их там? Я ж не ученая… гимназии не кончала.

 – Мицкевич и Словацкий!

 – Вот-вот! Если послушать моего братца, то его сослуживцы ничего не забывают ни на работе, ни в отпуске. Они все помнят. Может, помнят даже то, что вы когда-то были одноклассницей маршалека Пилсудского.

 – Неужели? – испугалась та.

 – Работа у них такая – знать все, что было, и знать все, чего не было, но может случиться…

 – А что может случиться? То, что есть сегодня, то, наверно, будет и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра…

 – Это вы так думаете. А они там, на проспекте, думают иначе. Вдруг кто-нибудь замышляет что-то дурное, и завтра на свете будет совсем иначе, чем сегодня.

Ничего дурного пани Катажина никогда не замышляла, и Бог постоянно награждал ее за чистоту помыслов.

 Не прошло и недели, как пани Катажина на деле убедилась в том, что брат пани Гени говорит чистую правду, – сослуживцы ее братца ничего не забывают. Вернувшийся из командировки Васильев перед тем, как подняться к себе, постучался в логово соседки, и пани Катажина, запинаясь от неожиданности и волнения, поведала ему все про отца Станислава и его брата Ярослава – директора польской гимназии.

Пан полковник поблагодарил шановну пани за старания, восхитив ее в очередной раз своей отменной польской речью, и пообещал утром прислать за ней и за книгами свою служебную “Победу”.

 В тот же день автомобиль вкатил во двор, и хмурый шофер с вечно заспанным лицом принялся выносить из квартиры своего начальника объемистые тома в кожаных переплетах и грузить их в салон и багажник.

 – Товарищ полковник просил, чтобы и вы со мной поехали. Так будет вернее.

 – С превеликим удовольствием. Но в таком виде? Нет-нет, я должна переодеться.

 Никогда жильцы нашего двора не видели пани Катажину такой нарядной, как в тот день, – элегантная шляпка, кашемировое платье, лакированные туфли. Но их удивление еще больше возросло, когда Васильев назавтра одарил соседку букетом нежно-розовых гвоздик.

 – Дзенкуе, пане полковнику, – смутилась пани Катажина, которой четверть века с лишним мужчины не дарили цветы и которая уже не чаяла их когда-нибудь от них получить.

 – То я пание дзенкуе, – сказал Анатолий Николаевич, впервые удостоивший благодарности представителя дворового населения.

 Соседи Васильева, евреи, как это повелось испокон веков, не ждали от Анатолия Николаевича ни цветов, ни благодарности. От полковников, а Анатолий Николаевич не был исключением, они благоразумно предпочитали держаться на расстоянии, не стремясь их ни задабривать, ни возмущать, одинаково опасаясь их милости и их гнева. Это пани Катажине нечего было опасаться – ее могли упечь в “холодную” только за гнилую и зябкую старость, а старость и есть не что иное, как тюрьма, в одиночную камеру которой надзиратель, Господь Бог если и входит с цветами, то только с могильными.

 Пани Катажина выставила подаренные гвоздики для всеобщего обозрения в глиняном кувшине на подоконнике, но судьбе было угодно, чтобы эти нежно-розовые цветы с нераспустившимися, застенчивыми лепестками и впрямь стали для старой польки могильными – последними в ее жизни. Через полгода пани Катажина умерла от рака легких и была тайно похоронена рядом с неистовым ненавистником большевиков – маршалом Юзефом Пилсудским, ее бывшим однокашником.

После смерти пани Катажины в нашем дворе была провозглашена еврейская республика, идиш в нем объявили государственным языком, а семья полковника Васильева и певица Гражина Руткуте попали в разряд отчужденного нацменьшинства. По-русски сносно говорил только мой дядя Шмуле, обогативший свой словарь в Москве, а остальные его соплеменники пользовались воляпюком, привезенным из странноприимной Средней Азии.

Чтобы не усугублять отчужденность жильцов друг от друга и чтобы она не переросла в замаскированную улыбками враждебность, между евреями и нацменьшинством нужен был связник, и эту непростую роль добровольно взял на себя мой находчивый дядя Шмуле. С одной стороны, он по мере своих возможностей заочно знакомил своего сослуживца полковника Васильева с каждым жильцом: этот, мол, – замечательный портной (имелся в виду мой отец), этот – первоклассный краснодеревщик (на сработанной им двуспальной кровати почивал бывший президент Литвы Сметона с супругой Зосей), этот – лихач-таксист (за два часа домчит любого пассажира до Минска), а этот – мужской парикмахер, который чудом спасся в Дахау и несмотря на покалеченную в лагере руку стрижет и бреет, как лучшие мастера в Париже; этот – умелец-маляр (в два счета перекрасит вам темную ночь в ясный день); этот – укладчик паркета с многолетним стажем (на загляденье настелет полы в квартире), а этот – интеллигент-бухгалтер (честнее самого Бога, сидит в государственном банке и подсчитывает чужие денежки). С другой стороны, Шмуле убеждал жильцов, что Анатолий Николаевич кому-кому, а им никакого зла не желает. Если он и сторонится их, не вступает с ними в разговоры, то не потому, что они евреи, а потому, что он от природы человек замкнутый, необщительный и что у него настоящий сибирский характер; Васильев даже с женой и с детьми такой – ни одного лишнего слова.

– Самуил Семенович! А я, по правде говоря, думал, что среди евреев – все доктора и скрипачи… У нас в санитарном отделе – Добровицкий, Зак, Нудельман, а на сцене Ойстрах, Коган… Каюсь, просто не ожидал, что столько у вас ремесленников и мастеровых… – не постеснялся признаться Васильев.

– Всякие среди нас водятся, Анатолий Николаевич. Каждый народ, как река, разные рыбы в ней плавают, – мягко поучал Васильева Шмуле. – Если кто-нибудь из них вам понадобится, только скажите… Будет вам и маляр, и паркетчик, и портной, и парикмахер на углу проспекта Сталина и Татарской.

– Надеюсь, сразу все вместе нам не понадобятся, – усмехнулся полковник. – Возможно, по отдельности – да. Лида мне про ремонт уже уши прожужжала, да и старый паркет в гостиной весь покоробился…

 – Может, вам начать с портного? – ковал железо, пока горячо, Самуил Семенович. – У меня для вас, товарищ полковник, есть замечательный мастер. За ним далеко ходить не надо. Он в подъезде напротив вас живет. Это мой шурин. Он когда-то самого командующего Белорусским фронтом – маршала Рокоссовского – обшивал. К празднику Победы парадный мундир ему в Пруссии сшил. В этом мундире он и проскакал с Жуковым на белом коне по Красной площади.

 – Да что вы?! – воскликнул Васильев.

 – Чтоб я так жил! – на еврейский манер ответил Шмуле.

 – Верю, верю! Но мы-то с вами, Самуил Семенович, мундиров не носим… И по площадям в праздники на рысаках не скачем. Сами, по-моему, понимаете, почему.

 – Мой шурин сошьет вам такой штатский костюм, какой вам никто ни в каком швейном ателье не сошьет.

 – Стоит ли? – По вечной мерзлоте монголоидного лица Анатолия Николаевича вдруг скользнула случайная, теплая улыбка. – В высшем свете не бываю, в филармонию, как в молодости, не хожу, жене пока нравлюсь в любой одежке.

 – Стоит, стоит, – не унимался настойчивый Шмуле.

 Васильев снова улыбнулся, смахнул со лба густую, тронутую сединой прядь и после некоторого раздумья, то ли согласившись, то ли обрывая разговор, сказал:

 – Разве что к предстоящему юбилею…

 – Октябрьской революции? Но до юбилея Октябрьской революции еще времени предостаточно.

 – Не к юбилею революции, а к моему собственному. Он уже не за горами. Шутки шутками, но скоро шестой десяток разменяю. Из Якутска в Вильнюс собирается приехать целая делегация – мои родители, младший брат Тимофей с женой Клавой. Лидина родня. О таком крае, как Литва, они там, в своей алмазно-золотой глубинке, наверно, раньше и слыхом не слыхали… Может, на самом деле стоит в честь этой кругленькой даты обновкой перед ними щегольнуть…

 – Почему бы нет? – поддержал его Самуил Семенович, и вдруг в какой-то короткий и щемящий миг на него откуда-то из глубин подсознания нахлынули завистливые и печальные воспоминания о своих собственных родителях. Они к нему, к своему Шмулиньке, уже никогда в Вильнюс не приедут – ни на свадьбу дочери, ни на его пятидесятилетний юбилей. К счастью, к горькому и страшному счастью, они не погибли от рук соседей, которым отец Шимен тачал сапоги и подбивал подметки, а умерли в своей постели и навеки остались в Йонаве. Никто для потехи перед расстрелом не опалил горящей головешкой рыжую и пушистую бороду отца, никто не раздел донага богобоязненную мать.

 Воспоминания на время отдалили его от Васильева, перекинули туда, где под стук отцовского молотка он встречал каждое утро, и этот стук был такой же приметой жизни, радостной и бесконечной, как восход солнца или пенье птиц.

 – Что-то вы, Самуил Семенович, загрустили? – От бдительных глаз полковника не ускользнула перемена в настроении собеседника.

 – Вспомнил своих рано умерших родителей, – отрапортовал тот. – Когда-то мне наивно казалось, что мы должны умереть вместе. Но в очереди за смертью местами не меняются. Ладно, больше не будем о грустных вещах… Вернемся к моему шурину. Если вы разрешите, я поговорю с ним…

 – Поговорить можно, но никаких обязательств я на себя не беру, – предупредил Самуила Семеновича полковник. – Столько лет проходил в одном и том же, еще столько прохожу, если судьба-злодейка подножку не подставит.

 – Не люблю шить военным. Они привыкли к мундирам, кителям, галифе, – выслушав подробный рапорт Шмуле, сказал мой отец. – Гражданская одежда всегда висит на них раздутым, только что опорожненным мешком… Все они держат, как перед начальством, руки по швам… С такими заказчиками только намучаешься.

 – Но он же не военный. У Васильева просто чин полковничий. На такого приятно шить – фигура хорошая, плечи широкие, он не сутулится, не хромает, не горбится… – Мой дядя продолжал с нажимом перечислять внешние достоинства нашего соседа.

 – А в артели он себе сшить не хочет? – упрямился шурин. – У них, кажется, есть и своя артель на углу Виленской и Доминиканской, где все мастера и даже уборщица проверены…

 – А ты что, непроверенный? Ты что, американский шпион? Буржуазный националист? К Васильеву из Якутска приезжают на юбилей его родичи. Увидят твою работу, восхитятся и славу о тебе разнесут по всей Сибири… – В своем красноречии мой дядя был неудержим, слова вылетали у него изо рта роями.

 – Не знаю, не знаю… – отнекивался отец.

 Чтобы уломать его, мой дядя решил прибегнуть к самому сильному средству – задействовать сестру.

 – А ты, Хенке, что на этот счет думаешь?