9876.fb2
– О чем? Она, Хенке, поет о том, за что ей платят денежки. Даром никто с утра до вечера свое горло драть не станет. Ты же не поешь, я не пою…
– Почему? Иногда я пою. Но ты из-за своего “Зингера” не слышишь. Ладно! Спрошу у пани Катажины. Она, кажется, немножко знает по-итальянски.
Пение Кармен с третьего этажа отцу не мешало. По правде говоря, ему никогда не приходило в голову кого-нибудь спрашивать, о чем она поет. Вернувшись из армии, он под хабаньеру продолжал скакать на своей любимой лошади – на “Зингере” – в неведомые дали, может, в ту же Испанию, из которой более четырех веков тому назад изгнали всех евреев – портных и раввинов, горшечников и столяров и в которой жила та испанка, роль которой на сцене исполняла Гражина.
Наша Кармен не была похожа на испанку ни лицом, ни осанкой. Высокая, полногрудая, с иссиня-голубыми глазами и копной спадающих на плечи льняных волос, в коричневом жакете и короткой, по тем временам даже вызывающе короткой, юбке, в задорной шляпке, она своим здоровым румянцем и вечной улыбкой на губах сразу выделялась среди дворового населения, средний возраст которого перевалил далеко за сорок. Особое положение Гражины оттенялось еще и тем, что она была первой литовкой в этом нашем просторном, многоязычном дворе, жильцы которого кормились не искусством, а в основном разными ремеслами – шоферили, шили, штукатурили, столярничали…
Мама слов на ветер не бросала. Сказала: спрошу у пани Катажины, – и спросила:
– Пани Катажина, вы в нашем дворе старожилка.
– Спасибо за комплимент, – без большого воодушевления ответила хмурая полька.
Чтобы не начинать сразу с главного вопроса, мама заехала издалека:
– Эта пани артистка, с третьего этажа, которая по утрам поет, она ведь в нашем дворе поселилась раньше нас?
– Раньше. – Пани Катажина выдавала свои слова, как хлебную пайку, – ни одного грамма больше положенного. – Вас тут, пани Геня, тогда еще не было.
– Но, наверное, незадолго до нас?
– Незадолго. В нашем дворе первые два-три месяца после ухода немцев пустовали почти все квартиры. С мебелью, с двуспальными кроватями, с зеркалами. Хозяева разбежались кто куда… Бери – не хочу. По ночам по городу шастали банды мародеров… Пани актерка вселилась в квартиру пана Збигнева Шиманского на старый Новый год. Надо вам сказать, что пан Збигнев тоже был большой любитель музыки – играл по вечерам на своем “Блютнере” ноктюрны Шопена или слушал Яна Кипуру. Вы, наверно, о божественном Яне никогда и не слышали?
– Нет, – призналась мама.
– Так, поверьте, поют только ангелы.
Маме хотелось больше узнать о Гражине, чем о божественном Яне и об ангелах. Но из уважения к пани Катажине она ее не перебивала. Старая полька не любила, когда ее мысли кто-нибудь принимался рассекать, как мясо на базаре, на отдельные части так, что потом их никак нельзя было собрать воедино.
– Перед своим бегством с детьми и женой из Вильно пан Шиманский подарил мне свой старый патефон и пластинки великого Яна, а все остальное бросил – и “Блютнер”, и шкафы с костюмами из английской шерсти, и старые настенные часы с хрустальным звоном, и зеркала, и безрукие статуэтки… Разве всю свою жизнь уложишь в один чемоданчик?.. Тем более когда ее в любое мгновенье и отнять у тебя могут.
Как бы упреждая дальнейшие вопросы мамы, пани Катажина рассказала, что квартиры всех беглецов от советской власти пустовали недолго. Не прошло и недели после прихода Красной Армии, как новые власти тут же взяли под контроль все свободное жилье. По всем дворам ходили чиновники в сопровождении милиции и опечатывали каждую бесхозную квартиру, а на стенах некоторых домов для отпугивания расплодившихся охотников за оставленным без присмотра добром умышленно писали: “Осторожно! Заминировано!”
Пани Катажина перевела дух и посетовала на то, что за чужим несчастьем, как шелудивая собака, плетутся и беды ни в чем неповинных людей, которые и с немцами не сотрудничали, и больших капиталов не нажили. Не успел пан коммивояжер Шиманский, исколесивший с образцами ювелирных изделий все страны Европы, бежать из Вильно, как пани Катажина во время уборки квартиры нечаянно уронила на пол подаренный им патефон и погубила свою единственную на старости радость – лишилась божественного голоса Яна Кипуры.
– Скажете, пустяки, пани Геня, стоит ли из-за этого переживать, но так происходит и с самой жизнью: бац – и вся вдребезги…
– Если я вас, пани Катажина, правильно поняла, у пани Гражины было разрешение туда вселиться.
– Было, конечно, было. Без разрешения ее оттуда быстро выгнали бы. И разрешение скорее всего не из горисполкома, а с самого-самого верху…
– Интересно, за какие же заслуги одинокой женщине дают такую квартиру?
– Чего не знаю, того не знаю. Спросите у нее самой.
– Неужели только за пение?
Пани Катажина ничего не ответила, как бы пожевала высохшими губами подступившие слова и вдруг выдохнула:
– Может, за какие-то заслуги, а может, она… любовница большого чина. У всех правителей, пани Геня, были любовницы, которых они всячески баловали. Ходили слухи, что и у моего славного однокашника – маршалека Пилсудскиего были балериночки. Как на белом свете не существует человека без слепой кишки, так и вы не найдете ни одного смертного без тайны, которую даже безносая не может разгадать.
– Но я ни разу не видела, чтобы кто-то приходил к ней в форме или в штатском, – неожиданно защитила соседку с третьего этажа мама.
– Не видела и я, потому что уже почти слепая. Правым глазом еще кое-как вижу, а левым, куда ни глянешь – тьма.
Долгие разговоры утомляли старейшину двора, но врожденная польская учтивость или гонор не позволяли ей первой попрощаться. Она замолчала, и мама охотно подарила ей короткую передышку, во время которой с третьего этажа снова низверглись страстные излияния гордой испанки.
– Пани Катажина! Напоследок я хотела бы у вас спросить: о чем она все-таки поет?
– А о чем, пани Геня, по-вашему, может петь молодая и одинокая женщина?
Мама пожала плечами.
– О чем вы в молодости пели? Не про эту же…. как ее, Катюшу, которая выходила на какой-то берег…
– Я… – замялась пани Геня. – Я пела о пастухе, у которого среди бела дня запропастилась его любимая овечка… И еще песню про еду бедняков – картошку, которую они отваривают, пекут, жарят шесть дней в неделю, а в седьмой на удивление всем делают кугель – картофельную бабку.
– Да-а-а, – протянула пани Катажина. – Вас, евреев, и ваших песен никогда не поймешь. А пани актерка поет о любви… – И, заставив маму оцепенеть от неожиданности, пани Катажина тихонечко пропела начало арии. – Когда-то я со своим кавалером паном Авигдором слушала “Кармен” в Варшавской опере. Сидела в кресле, ловила каждое слово и заливалась горькими слезами, когда она, бедная, умирала. Придя домой на Маршалковскую, я долго не могла сомкнуть глаз, лежала, смотрела в потолок и повторяла: “У любви, как у пташки, крылья… У любви, как у пташки, крылья…” Господи, Господи, какие глупости – пташка, крылья… Пташка давно улетела, крылья сломаны… Но и теперь, как только услышу первый куплет, мне начинает казаться, что все вернулось на полвека назад, что рядом со мной мой кавалер пан Авигдор, и люстры в театре горят, как десять солнц, а у гардероба толчея, и капельдинер открывает двери…
Пани Катажина прослезилась, вытерла рукавом платья свой правый, еще кое-как видящий глаз и подвела итог:
– Пани актерка поет о любви! Каждое Божье утро – о любви, в этом обморочном, зачумленном Вильно, при этой ужасной разрухе!.. С ума можно сойти! Скажите, пани Геня, на кой черт нам сдалась эта испанская любовь? Сейчас, когда не хватает хлеба, света, когда без шастающих по спине мурашек по городу шага не ступишь…
– А я так и думала, что она поет о любви. По-моему, зря вы о ней так… Как раз сейчас, когда не хватает света и от страха мурашки бегают по спине, любовь нужна не меньше, чем электричество. Ведь она светит, греет и кормит, – сказала мама, и вдруг ей захотелось отблагодарить старуху за то, что та с такой терпеливостью слушала и отвечала на все вопросы. От рассказов пани Катажины, от ее неистовых заклинаний и всплесков что-то всегда прибавлялось и у пани Гени. Она и сама не могла взять в толк, что именно, но каждый раз в душу перетекала какая-то теплая, просветляющая печаль, воскресала надломленная тяготами и разочарованиями вера и понемногу умножалось знание о времени и о людях.
– Так что же вы меня так долго мучили? – пошутила старуха, и улыбка, как солнечный зайчик, скользнула по ее морщинистому, словно высеченному из камня лицу и тут же погасла.
– Пани Катажина! Есть у нас один знакомый – Хаим Курляндчик. Слесарь. Мой муж, пан Соломон, работает рядом с ним на Троцкой. Если вы нам доверите ваш патефончик, мы отнесем его Хаиму в мастерскую. Может, он его починит. Тогда с вами снова будет ваш бог – Ян Кипура. И по утрам, как это и положено, в нашем дворе о любви запоют уже двое – мужчина и женщина.
– Спасибо, – сказала старая полька. – Но стоит ли возиться с такой рухлядью? Все равно все скоро придется выбросить на свалку вместе со мной.
Недели две умелец Хаим Курляндчик копался в патефоне, но божественного голоса Яна Кипуры он пани Катажине так и не смог вернуть. Да если бы и вернул, то старуха уже все равно не могла бы им насладиться, потому что вскоре скончалась и отправилась на небеса слушать песнопения самодеятельного хора, состоящего из ангелов и херувимов.
Весь наш двор погрузился в траур, и жильцы за отсутствием дальних родичей покойной, не успевших вовремя прибыть из деревни на похороны, выражали свои соболезнования друг другу.
Примолкла и Кармен с третьего этажа – казалось, пташке любви кто-то переломал крылья. Даже полковник госбезопасности Васильев, который со всеми соседями при встрече здоровался либо молча, либо, невнятно что-то бормоча, как глухонемой, и тот остановил своего сослуживца – дядю Шмуле и по-дружески спросил, что приключилось с этой странной, экзотической ветеранкой – пани Катажиной.
Но то, на что не был способен всесильный полковник, с легкостью сделал Господь Бог, который аккуратно следит за восполнением им же образованных пустот на Земле и время от времени устраняет любые нарушения равновесия. Он, Милосердный и Всемогущий, послал в наш двор пополнение – женщину, оказавшуюся матерью Гражины, с двумя пятилетними близнецами и вертким, кукольным пудельком.
Моя мама, слывшая среди своих земляков и жильцов двора упорной собирательницей евреев, первым делом обратила внимание не на женщину, хотя та в своем элегантном шелковом платье с брошью из слоновой кости и аккуратно уложенными кренделем волосами выглядела весьма импозантно, и не на постоянно подпрыгивающего, словно его только что механически завели, пуделька с бантиком. Ее взгляд задержался на кареглазых, ушастых, русоволосых мальчиках-близнецах, на литовцев совсем не похожих.
Нет, решила мама, эта Кармен с третьего этажа – точно не их мама, а женщина с брошью из слоновой кости на груди и прической кренделем – не их бабушка.
Пани Гене почудилось, что над негаданными гостями клубится какая-то тайна – ведь после войны, по ее мнению, вся Литва кишмя кишела нераскрытыми тайнами (так, наверно, было и на самом деле), и каждая из этих тайн, особенно те, которые были связаны с выживанием евреев в немецком аду, как бы взывала к ней лично: “Разгадай, Хенке! Разгадай! Разгадай!”
Своими розыскными достижениями мама тут же поделилась с отцом, который спокойно и сосредоточенно гладил чьи-то новехонькие брюки, набирая время от времени из стакана в рот воды и смачно прыская то на правую, то на левую штанину…