9892.fb2 Виргинцы (книга 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

Виргинцы (книга 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

Глава XCI

Satis Pugnae {Довольно битв (лат.).}

Мне всегда казалось (и если я заблуждаюсь, то пусть люди, сведущие в военном деле, поправят меня), что укрепления на Бридс-Хилл сослужили континентальной армии неплохую службу на все время американской кампании. Потери, нанесенные нам из-за этих укреплений, оказались столь тяжелыми, а поведение противника столь решительным, что с той поры британские военачальники научились уважать баррикады американцев, и доведись нашему противнику вести огонь из-за груды одеял, то и тогда некоторые из британских генералов поостереглись бы идти на приступ. Как впоследствии стало известно, при Уайт-Плейнз, где армия Вашингтона вторично оказалась в руках у победителя, наши доблестные войска отступили перед баррикадой из кукурузных стеблей и соломы. И еще одна возможность покончить с противником представлялась нам, когда в течение всей зимы истощенные, охваченные унынием войска Конгресса, голодные и безоружные, оказались полностью в нашей власти. Однако великодушный Хоу не тронул зимний лагерь в Вэлли-Фордж, и его многочисленная, отважная и превосходно оснащенная армия бездельничала, резалась в карты и кутила в Филадельфии. Соотечественники Бинга воздвигали триумфальные арки и устраивали средневековые рыцарские турниры, а прекрасные дамы украшали чело милосердного полководца венками и гирляндами с невообразимыми девизами, сулящими ему бессмертную славу. Как могло случиться, что неблагодарные соотечественники в Америке до сих пор не воздвигли памятника этому генералу? Ведь во всей армии не сыщется офицера, который лучше него воевал бы на их стороне, так ловко давал бы им возможность исправлять допущенные оплошности, так заботливо следил бы за тем, чтобы поражения приносили им как можно меньше вреда, а когда в ходе событий сильнейший, как тому и следовало быть, брал верх, кто, как не он, проявлял такую неизменную доброту, терпение и снисходительность, давая несчастному, ослабевшему противнику возможность вновь встать на ноги? О, как тут не вернуться на восемнадцать лет назад и не вспомнить молодого неустрашимого воина, отправленного Англией бороться с врагом на Американском континенте? Я вижу, как бродил он вокруг укреплений, за которыми укрылся противник; как, снедаемый неистовым гневом и тоской, ни днем, ни ночью не смыкал глаз, наблюдая за врагом; как, ведомый жарким чутьем и жаждой крови и битвы, без устали шел он по его следу; как крался в полуночный час или взбирался на отвесные кручи в предрассветной тиши; как подстерегал его, терзая ожиданием свое большое сердце, и как, наконец, когда враг появился, обрушился на него, схватился с ним, и, умирая, победил! Вспомните Вулфа при Квебеке и вслушайтесь в мелодию скрипок, под звуки которой Хоу в Филадельфии с улыбкой взирает на танцующих офицеров.

Суть излюбленного замысла наших министров на родине и некоторых генералов в Америке сводилась к тому, чтобы установить связь между Канадой и Нью-Йорком и тем самым обрезать Новую Англию от соседних колоний, разбить их по одиночке и принудить к покорности. Осуществление этого плана было доверено Бергойну, и тот выступил из Квебека, самонадеянно пообещав довести дело до успешного конца. Его поход был начат со всей возможной пышностью; ему предшествовали фанфары его воззваний: он призывал колонистов помнить о несокрушимой мощи Англии и убеждал введенных в заблуждение мятежников сложить оружие. Он вел за собой грозное войско англичан, не менее внушительную армию немецких наемников, кровожадную орду индейцев и прекрасную артиллерию. Ожидалось, что на пути его следования население будет переходить на сторону короля и вставать под его знамена. Поначалу противостоявшие Бергойну континентальные силы были немногочисленны, а армия Вашингтона ослаблена уходом войск, спешно отозванных для отражения этого нашествия со стороны Канады. Второй британский отряд должен был, рассеивая по дороге противника, пробиться от Нью-Йорка вверх по Гудзону и соединиться с Бергойном в Олбани. Тут-то и надлежало бы ударить по ослабленной армии Вашингтона, но провидению было угодно распорядиться иначе, и я не принадлежу к числу тех, кто сожалеет об исходе войны. Оглядываясь на нее теперь, как отчетливо видишь все просчеты проигравшей стороны! С самого начала и до самого конца мы всюду приходили с опозданием. Припасы и подкрепления с родины поступали слишком поздно. Наши войска попадали в трудное положение, а подмога приходила с опозданием. Наш флот появился перед Йорк-тауном чуть позже, чем надлежало, — уже после того, как Корнваллис сдался. У Бергойна была возможность уйти, по он слишком поздно решился на отступление. Не раз доводилось мне слышать, как офицеры разбитых частей задним числом и с непогрешимой логикой доказывали, что, перемени тогда ветер направление, и мы удержали бы в своих руках Америку, что не случись тогда одного-двух штормов, и мы разбили бы французский флот, и что не раз, и не два, и не три Вашингтона и его армию спасало от разгрома только наступление темноты. Кто из нас, читая исторические труды, не гадал о том, "что было бы, если бы…"? Я снимаю с полки свой потрепанный атлас и вглядываюсь в поле великой битвы; я размышляю над удивительными случайностями, стоившими нам поражения, и, оставляя в стороне никчемные рассуждения о сравнительном мужестве той и другой нации, не могу не видеть, что карты у нас были лучше и тем не менее мы проиграли игру.

Должен сознаться, что это занятие в немалой степени увлекало меня и заставляло быстрее бежать по жилам мою вялую кровь. Обосновавшись на своей плантации в Виргинии, мой брат Хел был в высшей степени доволен теми занятиями и развлечениями, к которым он там приобщился. Его полностью устраивало общество соседей из окрестных поместий; ему никогда не надоедало заниматься посевами и рабами, ловить рыбу, стрелять уток и получать удовольствие от карт и ужина. Счастливец Хел! Я вижу, как он сидит на просторной веранде своего дома, похожего на сарай, у ног его разлеглись его любимые собаки, и здесь же его друзья — этакие виргинские Уиллы Уимблы, они чувствуют себя тут, как дома; вот его толстые, ленивые и оборванные негры; вот его оборотистая женушка, ловко заправляющая и слугами, и своим мужем; он беспрекословно повиновался ей, пока она была жива, и быстро утешился после ее смерти. Но хотя я и говорю "счастливец", для меня его удел был бы невыносим. Нет, его жена, его друзья, плантация, весь провинциальный уклад Ричмонда (когда наша провинция стала штатом, на долю Ричмонда выпала честь сделаться его столицей) — все это не для меня. Да, счастлив тот, кому пришлись впору башмаки, предназначенные ему фортуной! Мой доход был в пять раз больше, мой дом в Англии в пять раз просторнее и к тому же кирпичной кладки с отделкой из белого камня, моя жена… да разве променял бы я ее на кого-нибудь в целом мире? Мои дети… Что ж, я готов подписаться под мнением, которое сложилось о них у леди Уорингтон. И тем не менее, несмотря на все эти роскошные дары, что так и сыплются на меня, как из рога изобилия, я, каюсь, проявил неблагодарность и думаю, что мой привратник Худж, вынужденный делить свой хлеб и кусок сала с семьей, столь же многочисленной, как и у его хозяина, ничуть не меньше меня наслаждается своей трапезой, хотя миссис Молли и готовит для нас свои лучшие блюда и деликатесы, а Гамбо откупоривает бутылки первосортного вина из нашего погреба! Но, увы, какую бы радость ни доставляли сласти нашим малышам, сам я утратил к ним всякий вкус, и аромат кларета уже не щекочет мои старые ноздри. Наш священник не раз пытался меня вразумить, и, может быть, поначалу я слушал его без должного внимания. Помнишь ли ты, мой честный друг (как же ему не помнить, когда он повторял эту историю за бутылкой, пожалуй, не менее часто, чем свои проповеди, хотя леди Уорингтон и делает вид, что никогда до этого ее не слышала), — словом, Джо Блейк, ты, конечно, отлично помнишь и притом с подробностями, тот октябрьский вечер, когда мы карабкались к амбразуре форта Клинтон и приклад мушкета уже готов был раскроить этот благородный череп, но шпага Джо вовремя пронзила горло моего мятежного соотечественника. В ту пору на Джо был красный мундир (форма славного шестьдесят третьего полка, командир коего, неустрашимый Силл, пал у ног Джо, изрешеченный пулями). Джо отдал предпочтение черному цвету перед красным и занял кафедру в моем приходе. Его взгляды здравы, а проповеди кратки. За вином мы вместе просматриваем газеты. Месяца два назад мы прочли, как отличился 1 июня наш старый знакомый Хоу. Нам рассказывали, что благородный Родон, сражавшийся вместе с нами при форте Клинтон, присоединился к герцогу Йоркскому и сейчас его королевское высочество вовсю отступает под натиском Пишегрю, так что он и мой сын Майлз брали Валансьен совершенно зря. Ах, ваше преподобие! Разве вам не хотелось бы снова надеть видавший виды мундир шестьдесят третьего полка (хотя, конечно, сомнительно, чтобы миссис Блейк удалось застегнуть его на вашем дородном теле)? На днях мальчики разыгрывали какую-то пьесу, опоясавшись моей боевой шпагой. О, мистер Блейк, как бы я хотел снова стать молодым и не знать, что такое подагрические боли в большом пальце ноги! Я оседлал бы тогда своего Росинанта и возвратился бы в большой мир, чтобы снова почувствовать ток крови в жилах, чтобы хоть раз еще принять участие в ослепительной игре жизни.

В последнем сражении, разыгравшемся на моих глазах, победа осталась за нами, хотя всю кампанию в целом даже здесь выиграли американцы: нашим досталась только земля у них под ногами да захваченные и тотчас же уничтоженные пушки, склады и корабли; мы и тут пришли на подмогу слишком поздно и уже не могли помешать катастрофе, нависшей над несчастной армией Бергойна. В конце сентября 1777 года после очередной из проволочек, которые всегда почему-то мешали осуществлению наших планов, ослабляя силу ударов, замышляемых нашими полководцами, из Нью-Йорка готовилась выйти экспедиция, которая, пустись она в путь двумя неделями раньше, могла бы спасти обреченные войска Бергойна. Sed Dis aliter visum {Но боги судили иначе (лат.).}. На этот раз задержка произошла не по вине сэра Генри Клинтона, который не мог оставить город без прикрытия, а из-за ветров и непогоды, задержавших прибытие долгожданных подкреплений из Англии. Корабли доставили нам пространные и нежные письма из дома с самыми свежими новостями о детях, оставленных под присмотром добрейшей тетушки Этти и деда. Сердце матери болело о них. Она ни в чем не упрекала меня, но в ее тревожном взгляде я читал постоянный страх за меня и тоску по детям. "К чему оставаться здесь? казалось, говорила она. — Тебе никогда не была по душе эта война, никогда не хотелось поднимать оружие против своих соотечественников. Так зачем же подвергать опасности свою жизнь и мое счастье?" Я внял ее мольбе. В ближайшее время нам не предстояло участвовать в сражениях, и я сказал ей, что сэр Генри будет сопровождать экспедицию всего лишь часть пути. По окончании рекогносцировки я вернусь вместе с ним, и на Рождество, если небу будет угодно, вся наша семья воссоединится в Англии.

В Нью-Йорке мы приняли на корабли отряд в три тысячи человек, включая два поредевших полка американских роялистов и нью-йоркского ополчения (где служил мой досточтимый родственник капитан Уилл Эсмонд), и наша флотилия двинулась вверх по Гудзону, который, на мой взгляд, живописнее Рейна. С нависших над водой утесов и отвесных базальтовых скал, мимо которых мы проплывали, нас не потревожили ни единым выстрелом: как ни удивительно, на этот раз противник ничего не знал о замышляемом нами маневре. Сначала мы высадились на восточном берегу, в месте под названием Верпланк-Пойнт, где войска Конгресса отступили после незначительного сопротивления, поскольку возглавлявший их суровый старик Путнем (получивший большую известность во время войны) решил, что мы направляемся к восточному плато, чтобы пробиться оттуда к Бергойну. Путнем отошел с целью занять проходы в горах; мы послали ему вдогонку небольшой отряд, делая вид, что решили его преследовать, и он сделал вывод, что за этим отрядом последуют основные силы. Тем временем мы еще затемно перебросили две тысячи человек без артиллерии на западный брег к Стоуни-Пойнт, как раз напротив Верпланкса, к подножию высокого, круто нависшего над рекой утеса, некогда прозванного хозяевами этих мест голландцами — Дандербергом. С севера небольшая речка отделяет его от соседнего холма, где стоит форт Клинтон, названный так вовсе не в честь нашего генерала, а по имеви одного из двух джентльменов, носивших эту фамилию и принадлежавших к старейшему и высокоуважаемому провинциальному дворянству Нью-Йорка, — оба они, кстати сказать, в это время командовали войсками, действующими против сэра Генри. На соседней с фортом Клинтон возвышенности расположен форт Монтгомери, а дальше высится холм под названием Медвежий; на противоположном берегу великолепной реки виден Нос Святого Антония — поистине величественный утес, которому голландцы дали это забавное название.

Нападение на оба форта произошло почти одновременно. Половина нашего отряда под командой Кэмпбелла, павшего в тот день смертью храбрых, была выделена для штурма форта Монтгомери. Сэр Генри, неизменно рвавшийся в самую гущу схватки, возглавил оставшуюся часть войск и, по его словам, рассчитывал, что на этот раз нам больше повезет, чем на острове Салливан. Тропа, по которой нам пришлось подниматься на Дандерберг, была настолько узка, что на ней едва умещалось по три человека в шеренгу; в полном молчании мы взбирались наверх, с каждым шагом все больше поражаясь отсутствию всякого сопротивления. Противник не выставил даже дозорных; мы были обнаружены лишь после того, как начали спускаться по противоположному склону, и у подножья без труда рассеяли небольшой отряд, спешно высланный нам навстречу из форта. Однако начавшаяся тут перестрелка свела внезапность атаки на нет. Форт был перед нами. Нашему отряду предстояло атаковать только с тем оружием, которое у него было, и вот, молча и быстро, под огнем артиллерии противника, мы стали взбираться по склону. Солдаты получили приказ ни в коем случае не открывать огонь. Со знаменем шестьдесят третьего полка, высоко поднятым над головой, сэр Генри шел в первых рядах штурмующих. Склон был крут: солдатам приходилось подсаживать друг друга, чтобы перемахнуть через стену или протиснуться в амбразуры. Вот тут-то поручик Джозеф Блейк, отец некоего Джозефа Клинтона Блейка, что с нежностью поглядывает на одну юную леди, и заслужил приход в поместье Уорингтонов, отвратив смерть от владельца этого поместья и вашего покорного слуги.

Как нам стало впоследствии известно, примерно четверть солдат из гарнизона форта сбежали, остальные были убиты, ранены или захвачены в плен. Такая же участь постигла взятый штурмом форт Монтгомери, и ночью, озирая окрестности с вершины, на которой только что был водружен королевский штандарт, мы стали свидетелями ослепительной иллюминации на реке. Неприятель ценой немалых усилий и затрат соорудил от форта Монтгомери и до величественного Носа Святого Антония плавучий бон, за которым стали на якорь несколько американских фрегатов. Когда форт был захвачен, суда попытались было в темноте подняться по реке, стремясь отойти на недосягаемое расстояние от пушек, которые, как понимали на кораблях, утром откроют по ним огонь. Но ветер был для них неблагоприятен, и спасти суда не удалось. Тогда команды подожгли корабли с поднятыми парусами, а сами погрузились в шлюпки и высадились на берег, и мы наблюдали, как полыхают эти грандиозные огненные пирамиды, и пламя, вздымаясь до небес, отражается в реке; а потом загремели чудовищные взрывы, и корабли погрузились в воду и скрылись из глаз.

А назавтра прибыл парламентер, офицер континентальной армии, чтобы справиться об участи своих раненых и пленных, и передал мне записку, содержание которой повергло меня в смятение; я понял из нее, что во вчерашнем сражении принимал участие мой брат. Записка, помеченная 7 октября, была отправлена из штаба дивизии генерал-майора Джорджа Клинтона и кратко уведомляла меня, что "полковник виргинской пехоты Г. Уорингтон надеется, что сэр Джордж Уорингтон не пострадал при вчерашнем штурме, из которого сам полковник, к счастью, вышел невредимым". Никогда еще не возносил я к богу столь пламенных молитв, как в тот вечер; я горячо возблагодарил небо за то, что оно пощадило моего любимого брата, и дал обет прекратить братоубийственный поединок, в коем я принял участие единственно потому, что этого, как мне казалось, требовали от меня долг и честь.

Не скрою, принятое мною решение оставить службу и удалиться под мирную сень моих виноградников и смоковниц, принесло мне несказанное облегчение. Однако, прежде чем возвратиться на родину, я хотел повидаться с братом, и мне без труда удалось получить от нашего командира поручение в лагерь генерала Клинтона. Штаб его дивизии располагался теперь в нескольких милях вверх по реке, и в лодке с белым флагом я быстро добрался до выставленных на берегу неприятельских пикетов. Прошло несколько минут, и я увидел брата. Он совсем недавно прибыл в дивизию генерала Клинтона с письмами из штаб-квартиры в Филадельфии и после штурма форта Клинтон случайно узнал, что я тоже участвовал в этом сражении. Мы провели вместе прекрасную, хотя и слишком короткую ночь; мистер Сейди, повсюду следовавший за Хелом на войне, устроил в честь обоих своих хозяев настоящий пир. В нашей хижине оказалась только одна соломенная постель, и мы с Хелом бок о бок проспали в ней, как бывало в детстве. Нам не терпелось поведать друг другу тысячу вещей, — мы вспоминали прошлое и мечтали о будущем. Доброе сердце Хела возликовало при известии о том, что я решил скинуть с плеч красный мундир и вернуться к своим землям. Он порывисто обнял меня:

— Слава богу! Ты только подумай, Джордж, что могло бы произойти, доведись нам встретиться в бою две ночи назад! — Он даже побледнел при этой мысли. А по поводу нашей матушки он меня успокоил. Она, разумеется, все та же неукротимая тори, однако командующий дал специальное указание на ее счет, и ей ничто не угрожает. — К тому же Фанни заботится о ней, а она способна заменить целую роту! — воскликнул пылкий супруг. — Ну, ведь правда она умна? И добра? И красива? — вопрошал Хел, к счастью, не дожидаясь ответов на эти восторженные вопросы. — И подумать только, что я чуть было не женился на Марии! Боже милостивый, какой опасности я избежал! Хэган каждое утро и каждый вечер возносит в Каслвуде молитвы за короля, но теперь уже за запертыми дверями, чтобы никто не слышал. Господи, спаси нас и помилуй! Его жене шестьдесят лет, не меньше, и ты бы видел, Джордж, как она пьет!..

Но не лучше ли промолчать о маленьких слабостях нашей доброй кузины? Я рад, что она прожила достаточно долго, чтобы пить за здоровье короля Георга еще много лет после того, как Старый Доминион навеки перестал быть подвластен его скипетру.

С наступлением утра мое краткое посещение лагеря подошло к концу, и самый верный из друзей и самый добрый из братьев проводил меня до оставленной на берегу лодки. Расставаясь, мы обнялись, его рука на мгновение сжала мою, а затем я сошел в лодку, и она быстро понесла меня по течению: "Свижусь ли я с тобой когда-нибудь снова, верный друг и спутник моей юности? — думал я. — Встречу ли я среди наших холодных англичан друга, равного тебе? Твоя чистая душа не знала других помыслов, кроме тех, что подсказаны добротой и великодушием. Каким только своим желанием или достоянием ты не поступился бы ради меня? Как ты храбр и как скромен, как крепок духом и как деликатен, как прост, бескорыстен и кроток! Как ты умел всегда ценить достоинства других и забывать о своих!" Он стоял на берегу, а я смотрел на него, пока слезы не затуманили мой взор.

Сэр Генри, несомненно, одержал блестящую победу, но, как обычно, одержал ее слишком поздно, и она послужила весьма слабым утешением: сразу за ней последовал разгром Бергойна, поскольку нашей экспедиции было явно недостаточно, чтобы его предотвратить. К Бергойну было отряжено немало тайных гонцов, но никто из них так и не добрался до него, и судьба их осталась нам неизвестна. Мы услышали о горестной участи только одного из этих несчастных, который добровольно вызвался передать Бергойну донесение и доставить ему личное письмо сэра Генри. Наткнувшись на один из отрядов генерала Джорджа Клинтона в красных мундирах (которые скорее всего были частью добычи с какого-нибудь британского корабля, захваченного американскими каперами), наш лазутчик решил, что добрался до английских частей и направился прямо к дозорным. Он понял свою ошибку слишком поздно. У него нашли письмо, и он поплатился за него жизнью. Десять дней, спустя после нашей победы, одержанной при фортах, разразилась катастрофа при Саратоге, ужасные подробности которой мы узнали на корабле, увозившем нас домой. Боюсь, что моя жена была не в состоянии сильно скорбеть по поводу этого поражения. Ее ждала встреча с детьми, с отцом, с сестрой, и она денно и нощно благодарила небо за то, что ее супруг, иебежав всех опасностей, остался цел и невредим.

Глава ХСII

В моем вертограде, в тени моей смоковницы

Нет нужды, думается мне, описывать вам, молодые люди, как ликовали мы, собравшись снова под родным кровом, и как велика была радость матери, когда все ее птенцы слетелись к ней под любящее крыло? Эта радость была написана на ее лице, и она коленопреклоненно возносила за нее благодарение небу. В нашем доме места хватило бы для всех, но тетушка Этти остаться не пожелала. После того как она почти три года заменяла мать нашим детям, сложить с себя эти обязанности ей было мучительно больно, и, будучи отодвинута на второй план, она отказалась даже жить с детьми под одним кровом и переселилась вместе с отцом в дом на Бэри-Сент-Эдмондс, неподалеку от нас, где и продолжала втихомолку баловать своих старших племянника и племянницу. Примерно через год после нашего возвращения в Англию скончался мистер В., ямайский плантатор. Он завещал Этти половину своего состояния, и тогда мне впервые открылось, как велика была привязанность к ней этого достойного человека, который таким способом выразил ей свою вечную любовь, несмотря на то что она его отвергла. Одному богу известно, какую часть капиталов своей тетушки успел с тех пор растранжирить мосье Майлз! Сколько стоило его производство в чин и обмундирование; его роскошные парадные мундиры; его карточные долги и разного рода маленькие приключения! Или вы думаете, сэр, что мне неведомы свойства человеческой натуры? Разве я не знаю, во что обходится посещение трактиров на Пэл-Мэл, petits soupers {Интимные ужины (франц.).}, игра — хотя бы даже по маленькой — в "Кокосовой Пальме", и разве для меня секрет, что джентльмен не может позволить себе все эти удовольствия на пятьсот фунтов в год, которые я ему отпускаю?

Тетя Этти твердо заявила, что решила остаться старой девой.

— Я дала обет, сэр Джордж, не выходить замуж, пока не встречу такого же хорошего человека, как мой дорогой папенька, — сказала она, — и так ни разу и не встретила. Да, бесценная моя Тео, ни разу, и даже вполовину такого хорошего, и сэр Джордж пусть зарубит себе это на носу.

И все же, когда добрый генерал умер, — в весьма почтенных летах и спокойно приемля кончину, — больше всех, мне кажется, оплакивала его моя жена.

— Я плачу потому, что недостаточно его любила, — говорило это нежное создание.

Этти же держалась спокойнее, во всяком случае, с виду; она продолжала говорить об отце так, словно он все еще был жив, припоминала различные его шуточки, его доброту и неизменную любовь к детям (тут лицо ее светлело, и в такие минуты она казалась молоденькой девушкой), и подолгу сиживала в церкви, подняв ясный взор к мраморной плите, на которой было высечено его имя, перечислены некоторые его добродетели и — редкий случай — не прибавлено ни крупицы лжи.

Мне казалось порой, что мой брат Хел — предмет полудетского увлечения Этти, навсегда сохранил власть над ее сердцем, и когда он десять лет тому назад приехал повидаться с нами, я рассказал ему про эту давнюю влюбленность в него Этти, не без тайной надежды, признаться, что он попросит ее заменить ему миссис Фанни, которая к тому времени уже покинула земную юдоль. Моя жена (с ее вечной склонностью считать себя жалкой грешницей) не переставала с тех пор терзаться из-за того, что она, как ей справедливо казалось, недостаточно глубоко скорбит об этой утрате. Хел же, приехав к нам, был безутешен и клялся, что нет и не будет на свете другой такой женщины, как его Фанни. Наш добрый генерал, который тогда еще был жив, снова принял его под свой кров, как когда-то, в счастливые дни нашей юности, и дамы играли ему те же песенки, какие он слушал еще юношей в Окхерсте. С размягченным сердцем мы все предавались сладким воспоминаниям, а Гарри неустанно изливался перед Этти в своей безысходной печали, снова и снова перечисляя все достоинства своей покойной супруги, а заодно с нежностью вспоминал и дорогую тетушку Ламберт, которую он любил всем сердцем, и эти столь горячо воздаваемые ей хвалы были, разумеется, как елей для ее верного супруга, из чьей памяти ни на секунду не изглаживался ее светлый образ.

Генерал Хел получил назначение в Париж как представитель американского генерального штаба и покинул нас, облачившись в желто-голубой мундир (с легкой руки мистера Фокса и других господ вошедший в моду и у нас); он был весьма обласкан при версальском дворе, невзирая на то, что представить его христианнейшему из королей и его супруге взялся маркиз де Лафайет, который был не в большой чести у королевской четы. Насколько я понимаю, виргинский генерал пришелся очень по душе одной маркизе, и она, не долго думая, вышла бы за него замуж, не окажи он сопротивления и не укати обратно в Англию, где все, а в особенности Этти и ее отец, готовы были слушать его восхваления покойной супруги. Мы же, хорошо знавшие этот образец добродетели, хотя и старались вежливо внимать Хелу, не могли все же полностью разделять его восторги и были порой в затруднении, когда наши дети принимались расспрашивать нас "об этом ангелочке" — жене дядюшки Хела.

Генерал Ламберт и генерал Хел, я, капитан Майлз и преподобный Блейк (через год после моего отъезда из Америки он был тяжело ранен в битве при Монмауте и вернулся в Англию, где, сменив армию на церковь, получил от меня приход) любили за бутылкой вина разыгрывать заново старые баталии революционных лет, и священник частенько восклицал при этом:

— Клянусь Юпитером, генерал (сложив с себя офицерское звание, он перестал призывать в свидетели бога), вы — тори, а сэр Джордж — виг! Он всегда критикует наших военачальников, а вы всегда стоите за них горой, и прошлое воскресенье, когда я возносил молитвы за нашего короля, я слышал, как вы громко повторяли за мной эти священные слова.

— Истинная правда, Блейк. Я молился, и притом от всего сердца. Я никогда не забуду о том, что носил его мундир, — говорит Хел.

— Ах, если бы Вулф прожил еще двадцать лет! — говорит генерал Ламберт.

— Ах, — восклицает Хел, — послушали бы вы, как отзывался о нем генерал!

— Какой генерал? — спрашиваю я (чтобы его поддразнить).

— Мой генерал, — говорит Хел, встает и наполняет бокал. — Его превосходительство генерал Джордж Вашингтон! За его здоровье!

— От всей души! — говорю я, но по лицу священника вижу, что либо тост, либо кларет ему не по вкусу.

Хелу никогда не надоедало говорить о своем любимом генерале, и как-то вечером во время одной из таких дружеских бесед он поведал нам, как впал однажды в немилость у генерала, к которому был так душевно привязан.

Нелады между ними начались, как я понял, из-за господина маркиза де Лафайета (о коем уже упоминалось выше), сыгравшего немалую роль в истории последних лет и столь внезапно исчезнувшего с горизонта. Военные заслуги полковника Уорингтона, его чин, его общепризнанная храбрость, казалось, должны были бы обеспечить ему продвижение по службе в континентальной армии, на деле же было так, что стоило появиться какому-нибудь молокососу вроде мосье де Лафайета, как Конгресс тут же награждал его чином генерал-майора. Хел с прямотой старого вояки позволил себе несколько презрительно отозваться о некоторых назначениях, производимых Конгрессом, где жадные до чинов и не слишком разборчивые в средствах офицеры действовали с помощью всевозможных низких интриг и подкупа. Мистер Уорингтон, — быть может, в подражание своему ныне столь прославленному другу из Маунт-Вернона, — избрал для себя другой путь: он хотел и на войне оставаться джентльменом. Разумеется, он не отказывался от положенного ему жалованья, но тратил его на обмундирование своих солдат и на прочие их нужды, а что до чинов, то это, заявлял он, его меньше всего интересует, и ему все едино — служить ли родине в чине полковника или в другом более высоком звании. И можно не сомневаться, что при этом он позволил себе несколько весьма нелестных замечаний по адресу некоторых старших офицеров армии Конгресса, их родословной и причин продвижения по службе. Особенно же бурное негодование вызвало в нем внезапное повышение в чине вышеупомянутого молодого француза, офицера республиканской армии, — маркиза, как все привыкли его называть, и, кстати сказать, общепризнанного любимчика самого главнокомандующего. После того как злосчастный сумасброд Ли был взят в плен и опозорен, во всех континентальных войсках не осталось бы и трех офицеров, владеющих языком мосье маркиза, благодаря чему Хел имел возможность ближе познакомиться с молодым генерал-майором, нежели все другие его однополчане, включая и самого главнокомандующего. Мистер Вашингтон добродушно отчитал своего приятеля Хела за то, что тот, по его мнению, завидует безусому офицерику из Оверни. Глубочайшее уважение и почти сыновняя привязанность, постоянно выказываемые ему восторженным молодым аристократом, пришлись мистеру Вашингтону по душе, а помимо того и некоторые весьма серьезные соображения политического характера понуждали его не отказывать маркизу в покровительстве и дружбе.

Как впоследствии выяснилось, одновременно с этим главнокомандующий настойчиво добивался в Конгрессе повышения в чине полковника Уорингтона. Эти суровые зимние месяцы Вашингтон с пятью-шестью тысячами голодных, раздетых солдат, почти без одеял и без топлива, провел в холодном лагере Вэлли-Фордж, имея перед собой отлично оснащенную всем необходимым армию противника — сэра Уильяма Хоу, втрое превосходящую по численности его войско. И в это самое время, словно вышеперечисленных трудностей было еще недостаточно, мистеру Вашингтону пришлось столкнуться с трусливым недоверием со стороны Конгресса и неповиновением и интригами в рядах его собственного офицерства. В эту страшную зиму семьдесят седьмого года, когда лежебока, возглавлявший британские войска, мог одним ударом окончить войну, ибо в неприятельском лагере царили неуверенность и смятение, близкое к отчаянию (которому не поддавалось только одно неустрашимое сердце), мой брат имел беседу с главнокомандующим, которую впоследствии он пересказал мне и о которой никогда не мог вспоминать без глубочайшего волнения. На долю мистера Вашингтона не выпало тех блистательных триумфов, какие отчаянная храбрость Арнольда и самодовольное тупоумие Бергойна принесли Гейтсу и его Северной армии. Если не считать нескольких мелких стычек, в которых проявилась неустрашимая отвага и мудрая предусмотрительность генерала Вашингтона, он терпел от далеко превосходящего его силами противника одно поражение за другим. Конгресс проявлял к нему недоверие. Многие из его собственных офицеров ненавидели его. Те, что обманулись в своих честолюбивых надеждах, те, что были изобличены в казнокрадстве, те, чья бесталанность или самохвальство не укрылись от его зоркого и неподкупного глаза, — все они так или иначе были в сговоре против него. Гейтс оказался тем военачальником, на которого возложили свои упования недовольные. Гейтс был, по их мнению, единственным гениальным стратегом, способным вести эту войну, и со свойственным ему тщеславием, в чем он впоследствии имел мужество признаться, мистер Гейтс принимал воздаваемые ему почести.

Чтобы читатель мог себе представить, какие тревоги одолевали в ту пору генерала Вашингтона и с какими кознями приходилось ему сталкиваться, я должен упомянуть о том, что в свое время получило название "Заговора Конвея". Некий ирландец, офицер французской армии и кавалер ордена Святого Людовика, приехал весной семьдесят седьмого года в Америку в надежде занять какой-либо военный пост. В самом скором времени ему был присвоен чин бригадира, но он остался, видите ли, этим недоволен и желал, чтобы его безотлагательно произвели в генерал-майоры.

У мистера Конвея нашлись друзья в Конгрессе, которые, как стало известно главнокомандующему, посулили ему быстрое повышение в чине. Генерал Вашингтон указал, что несправедливо присваивать самый высокий чин офицеру, едва успевшему стать бригадиром. А пока этот вопрос еще висел в воздухе, в руки ему попало письмо Конвея к генералу Гейтсу, в котором тот, расточая Гейтсу похвалы, утверждал, что "видно, небесам было угодно спасти Америку, иначе бездарный генерал и дурные советники уже довели бы ее до гибели". Генерал Вашингтон переслал эхо письмо мистеру Конвею, не приписав от себя ни строчки, и Конвей тут же подал в отставку, но Конгресс не принял его отставки и назначил его на должность генерального инспектора армии с присвоением ему чина генерал-майора.

— И вот в это-то время, — рассказывал Гарри, снова и снова ругая себя и восторгаясь своим любимым командиром, — да, в это самое время, когда наш доблестный главнокомандующий должен был расхлебывать столько неприятностей, что от них, видит бог, впору было свихнуться и десяти тысячам людей, — надо ж было тут встрять еще и мне с моей дурацкой завистью к французику! Ничего особенного я, впрочем, не сказал — просто плел какую-то чушь Грину и Кэдуоладеру, что, дескать, надо бы наловить побольше лягушек, на случай если французик вздумает пожаловать к нам на обед, да еще о том, что будто из Парижа нам прислали целый мешок маркизов командовать нами, поскольку сами мы на это никак не способны. А ведь следовало бы мне знать, что у генерала и без меня хватает неприятностей, а голова у него варит не в пример моей, так что мне лучше бы помалкивать.

Поначалу генерал ничего не сказал, но держался со мной так холодно, что я понял: между нами пробежала черная кошка. В это время в лагерь приехала миссис Вашингтон, и ей тоже бросилось в глаза, что у нас с ним что-то неладно. Ну, а женщины всегда умеют подластиться к мужчинам и выведать у них секреты. Едва ли я сам стал бы когда-нибудь допытываться у генерала, чем вызвано его недовольство. Ведь я не менее горд, чем он, и к тому же, когда главнокомандующий не в духе, общаться с ним не так-то приятно, можете мне поверить.

Должен заметить, что брат был совершенно околдован своим старым другом и трепетал перед ним, прямо как школьник перед учителем.

— Наконец миссис Вашингтон удалось выведать, в чем дело, — продолжал Хел. "Мне нужно с вами потолковать, полковник Хел, — сказала она. Приходите на плац перед столовой, и я все вам объясню".

Я оставил офицеров и бригадиров выпивать за столом генерала и направился к миссис Вашингтон; она меня уже поджидала. Генерала оскорбили мои слова насчет мешка с маркизами, сказала она. "Я не придал бы значения, скажи это кто-то другой, — признался генерал, — но уж никак не ожидал, что Гарри Уорингтон может стать на сторону моих недругов".

В тот же вечер я пошел к нему узнать пароль и застал его одного в кабинете.

"Могу ли я просить ваше превосходительство уделить мне пять минут времени?" — с замиранием сердца спросил я.

"Ну, разумеется, сэр, — отвечал он, указывая на стул. — Прошу садиться".

"Было время, когда вы не называли меня "сэр" и "полковник Уорингтон", ваше превосходительство", — сказал я. Он холодно ответил:

"Времена меняются".

"Et nos mutamur in illis {И мы меняемся вместе с ними (лат.).}, сказал я. — Меняются не только времена, но и люди".

"У вас ко мне какое-нибудь дело?" — спросил он.

"К кому я обращаюсь, к главнокомандующему или к моему старому другу?" спросил я. Он поглядел на меня внимательно, без улыбки.

"Ну… и к тому и к другому, сэр, — сказал он. — Садитесь, Гарри, прошу вас".

"Если я говорю с генералом Вашингтоном, то позволю себе заметить его превосходительству, что и мне, и многим другим офицерам нашей армии не очень-то по душе, что двадцатилетнего мальчишку, только потому, что он маркиз и не умеет говорить по-английски, произвели в генерал-майоры, обойдя всех нас. Если же я говорю с моим старым другом, то должен прямо сказать, что последнее время он оказывает мне очень мало доверия и дружбы, и у меня нет ни малейшего желания сидеть за его столом и выслушивать дерзкие слова его приближенных о том, что его превосходительство перестал меня жаловать".

"На какое из этих двух обвинений я должен ответить раньше, Гарри? спросил он, слегка отодвинувшись в кресле от стола, и заложил ногу за ногу, словно бы приготовившись к беседе. — Вы, как мне кажется, позавидовали этому маркизу?"

"Позавидовал, сэр? — вскричал я. — Адъютант мистера Вулфа не может завидовать какому-то пустоголовому франту, которого всего пять лет назад еще секли розгами в школе!"

"Вы же сами отказались принять более высокий чин, когда он был вам предложен", — уже разгорячась, сказал главнокомандующий, и щеки его слегка порозовели.

"Но я при этом не допускал возможности, что какой-то французик-маркиз будет мной командовать! — вскричал я. — Прежде всего я не намерен выполнять приказания этого молодого человека, и поскольку Конгрессу и вам, ваше превосходительство, угодно производить в генералы младенцев, я буду нижайше просить принять мою отставку и позволить мне возвратиться на мою плантацию".

"Воля ваша, Гарри. Вот уж, поистине, проявление бескорыстной дружбы! сказал главнокомандующий с изумившей меня мягкостью. — Когда ваш старый друг попал в беду, это, не правда ли, самое подходящее время, чтобы его покинуть".

"Сэр!" — вскричал я.

"Что ж, многие так поступают, идите и вы по их стопам, мистер Уорингтон. И ты, Брут, как сказано в одной пьесе. Так, так, Гарри, я был иного мнения о вас, но вы, оказывается, не отстаете от моды".

"Вы спросили меня, на какое из обвинений я бы прежде хотел получить ответ", — сказал я.

"О, насчет присвоения маркизу генеральского чина? Да, разумеется, я ходатайствовал об этом перед Конгрессом, хотя вы и другие господа не одобряете этого".

"Я говорил, — только от своего лица, сэр", — заметил я.

"Если вы намерены разговаривать со мной в таком тоне, полковник Уорингтон, я не стану вам отвечать! — сказал главнокомандующий, резко поднимаясь со стула. — Полагаю, что я еще полномочен представлять господ офицеров к повышению в чине, не испрашивая на то вашего дозволения".

"Поскольку я уже избрал этот тон, сэр, — сказал я, — то да будет мне позволено почтительнейше просить ваше превосходительство принять мою отставку, поводом для которой послужил тот факт, что Конгресс по представлению вашего превосходительства назначает на самые высокие командные должности двадцатилетних юнцов, не умеющих двух слов связать на нашем языке". И с этими словами я поднялся и отвесил генералу поклон.

"Милосердный боже, Гарри! — вскричал он (в вопросе о маркизе я, ясное дело, положил его на обе лопатки, и ему нечем было мне ответить), — неужели вы не понимаете, что в такое трудное время, как сейчас, могут существовать особые причины, в силу которых любому французу высокого происхождения, оказавшемуся в наших рядах, следует оказывать предпочтение?"

"Бесспорно, сэр. Если, вы, ваше превосходительство, сами признаете, что отнюдь не личные заслуги маркиза де Лафайета послужили причиной повышения его в чине".

"Я не намерен ничего признавать или отрицать, сэр! — воскликнул генерал, топнув ногой, и видно было, что он ужасно разгневан, но сдерживает себя. — Да вы, никак, явились сюда, чтобы допрашивать меня и поучать? Стойте! Послушайте, Гарри, я сейчас разговариваю с вами как человек, умудренный жизнью… более того, как ваш старый друг. Вы говорите, что это назначение ставит в унизительное положение вас и других офицеров? Пусть так! Но не должны ли мы во имя нашей родины сносить даже унижения наряду с другими тяготами войны? То, что этот маркиз поставлен над вами, господа офицеры, так же, вероятно, несправедливо, как то, что крон-принц Фердинанд или ваш принц Уэльский в Англии командует старыми заслуженными ветеранами. Но если назначением этого молодого аристократа мы можем ублажить целую нацию и привлечь на нашу сторону двадцать миллионов союзников, правильно ли это, что вы и другие господа офицеры вламываетесь в амбицию из-за того, что мы оказали ему эту честь? Ничего нет проще, как насмехаться над ним (хотя, поверьте мне, у маркиза есть немало достоинств, вами не замеченных), но, на мой взгляд, Гарри Уорингтон проявил бы куда больше великодушия, не говоря уже о вежливости, если бы оказал этому чужеземцу радушный прием, хотя бы ради той неисчислимой пользы, какую наша страна может извлечь из его пребывания здесь… Нет, не смеяться над его промахами, а помочь ему, передать этому новичку весь опыт старого боевого солдата — вот что сделал бы я на вашем месте… Вот чего я ждал от тебя, ибо это был бы благородный поступок, достойный настоящего мужчины, Гарри. Однако вы предпочли стать на сторону моих врагов и в трудный для меня час заявили, что намерены меня покинуть. Теперь вы знаете, чем я был уязвлен и чем объясняется моя холодность. Я думал, что могу рассчитывать на вашу дружбу… Ну вот… Вы сами можете сказать теперь, был ли я прав или ошибался. Я надеялся на вас, как на брата, а вы явились сюда и выразили намерение выйти в отставку. Будь по-вашему! Богу было угодно сделать меня военачальником в этом неравном поединке, и я доведу его до конца. А вы не первый, мистер Уорингтон, кто покидает меня на полпути".

Он говорил очень мягко, и лицо его выражало такую печаль, что меня охватило глубочайшее сострадание к нему, и я горько раскаялся в своих словах. Я залепетал что-то бессвязное о нашей былой дружбе и призывал небо в свидетели, что скажи он хоть слово, я никогда, ни при каких обстоятельствах не покинул бы его.

— Ты никогда не любил его, Джордж, — сказал брат, обращаясь ко мне, — а я люблю его больше всех людей на свете, и пусть я не так умен, как ты, но я знаю, сердце подсказывало мне правильно. В этом человеке есть величие, до которого всем остальным людям далеко.

— Я не спорю с тобой, братец, — сказал я. — Теперь не спорю.

— Величие, скажете тоже! — воскликнул его преподобие, хмуро уставившись на свой бокал с вином,

— Мы под руку возвратились в гостиную, к миссис Вашингтон, — продолжал Хел. — Она ласково взглянула на нас и поняла, что мы помирились.

"Ну, все в порядке, полковник Гарри? — прошептала она. — Я знаю, что он не раз поднимал вопрос о присвоении вам более высокого чина…"

"Да я бы никогда его не принял", — сказал я.

— Вот так и получилось, что следующей зимой я согласился искупать свои грехи при этом Лафайете, — сказал Гарри, продолжая повествование. — "Ладно, я отправлюсь с ним, — сказал я. — Дорога на Квебек мне хорошо известна, и в те дни, когда нам не надо будет воевать с сэром Гаем, я буду проверять, как его превосходительство генерал-майор готовит уроки". Сражений, как ты знаешь, там не было, никто из канадцев не изъявил желания встать в наши ряды, и мы возвратились в штаб-квартиру. Так из-за чего, как ты думаешь, больше всего расстраивался этот француз? Боялся, что нас поднимут на смех, поскольку его командование не принесло никаких результатов. И над ним действительно смеялись, и, можно сказать, почти что прямо в глаза, а что поделаешь? Если у нашего главнокомандующего был свой слабый пунктик — так это маркиз. После нашей небольшой размолвки мы с ним снова стали добрыми друзьями — если позволительно так выразиться по отношению к августейшему лицу, ибо в моих глазах генерал то же, что монарх, и как-то вечером, засидевшись вдвоем за столом, разговорились о старых временах и о веселых денечках до и после похода Брэддока, когда мы вместе охотились и рыбачили, и о том, как вы с ним в юности едва не подрались на дуэли. Он рассмеялся и сказал, что в жизни не видал более свирепой физиономии, чем у тебя, когда ты твердо вознамерился его убить. "О, отдавая справедливость постоянству сэра Джорджа, должен заметить, что он, по-моему, и по сей день испытывает ко мне неприязнь, — сказал генерал. — Ах, с открытым врагом я охотно готов встретиться лицом к лицу, — продолжал он. — Тайный враг — вот кто может внушать опасения и тревогу! И не далее, как сегодня, немало их сидело здесь с нами за столом, и я вынужден был обходиться с ними любезно и пожимать им руку, хотя мне доподлинно известно, что они стараются очернить меня и лишить моего поста. Вот вы недавно говорили, как это, мол, унизительно, что командовать вами поставлен мальчишка. Так во сколько же раз сильнее унижен я, когда мне приходится разыгрывать комедию радушия по отношению к этим предателям, сносить пренебрежение со стороны Конгресса и видеть, как моих обидчиков награждают высокими чинами в моей же армии! Имей я право руководствоваться чувством личной обиды, разве остался бы я на посту главнокомандующего? Вам известно, так ли уж я кроток и смирен по натуре и можно ли предположить, что я, как частное лицо, стал бы терпеть все эти ежедневные обиды и унижения. Но во имя священной цели, которой мы все служим нам надлежит сносить не только опасности и лишения, но и несправедливость и клевету. Итак, будем уповать на господа, чтобы он дал нам силы выполнить наш долг!" И вслед за этим генерал показал мне бумаги по делу этого самого Конвея, которому Конгресс покровительствовал, невзирая на его интриги, и чье черное сердце перестало биться от честной пули Джона Кэдуоладера справедливейшей пули, когда-либо выпущенной из его пистолета.

— И тут, — сказал Хел, заканчивая свой рассказ, — я поглядел на генерала, который вел со мной эту беседу в тиши уснувшего лагеря, и подумал о том, как он одинок и какую страшную несет ответственность, — ведь в любую минуту его может ожидать схватка с неприятелем, нередко превосходящим его по силе, а в это время шпионы и предатели обедают с ним за одним столом. И тогда я сказал себе: "Да, это поистине человек, равного которому нет на всей земле, и сколь же недостойно придавать значение своим мелким обидам, в то время как он величаво и невозмутимо несет бремя своих великих забот!"

— Вот мы только что говорили о Вулфе, — сказал я. — Но этот человек воистину еще более велик, чем Вулф. Выстоять труднее, чем ринуться в бой. Не склонить головы под ударами враждебной судьбы; не отступать ни перед какими трудностями; не терять мужества, когда все его утратили; оставаться незапятнанным среди коварства других и не ждать себе награды, когда цель достигнута. Это ли не подлинное величие? Покажите мне еще одного англичанина, равного ему?!

— Удивляюсь, право, сэр Джордж, как это вы не перешли на сторону Вашингтона и не надели синего мундира, — проворчал преподобный Блейк.

— Так ведь мы же с вами оба решили, что красный цвет больше гармонирует с нашим цветом лица, Джо Блейк! — сказал сэр Джордж. — И, кроме того, моя жена считает, что двум таким великим людям, как Вашингтон и я, было бы тесно в одном лагере.

— Ну, уж во всяком случае, ты был бы лучшим заместителем главнокомандующего, чем этот ужасный, бешеный генерал Ли! — вскричала леди Уорингтон. — И я уверена, что мистеру Вашингтону никогда бы не написать таких стихов и трагедий, какие пишешь ты! Как отозвался генерал о трагедиях Джорджа, Гарри?

Тут Гарри расхохотался, и мистер Майлз, конечно, не преминул присоединиться к дядюшке.

— Признаться, — сказал Гарри, — Хэган действительно читал одну из твоих трагедий у нас дома мистеру и миссис Вашингтон и еще кое-кому, но все они уснули крепким сном!

— Он никогда не любил моего мужа, что верно, то верно! — сказала Тео, горделиво вскинув головку. — Тем более великодушно со стороны сэра Джорджа так хорошо отзываться о нем.

И тут Хел рассказал нам следующее:

Когда все битвы остались позади, великое дело освобождения было завершено, и наша страна получила независимость, генерал вложил свой победоносный меч в ножны, и собрал своих товарищей по оружию, чтобы сказать им последнее прости. После того как последний британский солдат покинул берега нашей республики, главнокомандующий объявил о своем намерении отправиться из Нью-Йорка в Аннаполис, где в это время заседал Конгресс, и там сложить с себя свои полномочия. В полдень 4 декабря у Уайтхоллского причала его ждала лодка, чтобы переправить через Гудзон. Все военачальники собрались на пристани в таверне, и там главнокомандующий присоединился к ним. Вашингтон редко давал волю своим чувствам, но тут даже он не смог сдержать волнения. Подняв бокал с вином, генерал сказал: "В этот час прощания сердце мое исполнено любви и признательности к вам, и я хочу пожелать, чтобы ваше будущее было столь же благополучным и счастливым, сколь безупречно и доблестно было ваше прошлое. — И он осушил бокал в их честь… — Я не могу обойти всех вас, чтобы попрощаться с каждым в отдельности, сказал он, — но буду очень благодарен вам, если каждый подойдет ко мне, чтобы я мог пожать ему руку".

Генерал Нокс, стоявший ближе всех к главнокомандующему, подошел первым, и главнокомандующий обнял его и прослезился. Следом за ним один за другим стали подходить и другие офицеры и молча прощаться с генералом. От таверны до причала была выстроена пехота, и генерал в сопровождении офицеров в полном молчании проследовал к реке. Он стоял в лодке, сняв шляпу, и махал ею на прощанье. И все его соратники стояли, обнажив голову, на берегу, пока лодка с главнокомандующим не скрылась из глаз.

Сгущались сумерки, голос Гарри звучал негромко и минутами слегка дрожал, а мы все сидели растроганные и молчаливые. Потом Этти встала, подошла к отцу и поцеловала его.

— Вы рассказали нам обо всех, генерал Гарри, — сказала она и смахнула платком слезу, — о Марионе и Самптере, о Грине и Уэйне, о Родоне и Корнваллисе, но ни словом не обмолвились о полковнике Уорингтоне!

— Моя дорогая, он расскажет тебе свою историю наедине! — прошептала моя супруга, обняв сестру. — А ты запишешь его рассказ.

Но судьба судила иначе. Милая Тео, а за нею, должен признаться, и ее супруг, заразившийся ее фантазиями, не оставляли Гарри в покое: они уговаривали его, улещали и даже требовали от него, наконец, чтобы он предложил Этти руку и сердце. Он повиновался, но она ответила ему отказом. Она всегда, еще с той далекой, дорогой ее сердцу поры, когда они впервые встретились почти детьми, была искренне и глубоко привязана к нему, сказала Этти. Но она никогда не оставит отца. А когда господу будет угодно прибрать его к себе, она, бог даст, будет уже слишком стара, чтобы думать о замужестве. Она всегда будет любить Гарри как своего самого дорогого брата. А поскольку у Тео и Джорджа детская полна ребятишек — добавила она — мы должны из любви к ним делать для них сбережения. Ответ свой Этти сообщила Гарри в письме, уезжая погостить к кому-то из друзей, проживавших довольно далеко, и тем как бы давая ему понять, что ее решение бесповоротно. Именно так и воспринял его Хел. Но это не разбило ему сердце. Стрелы Купидона, позвольте вам заметить, дорогие дамы, вонзаются не слишком глубоко в толстую кожу джентльменов нашего возраста, хотя, конечно, в те годы, о которых я повествую, мой брат был еще довольно молодым человеком, лет пятидесяти с небольшим. Тетушка Этти превратилась теперь в степенную маленькую леди; с годами ее мелодичный голосок стая менее звонок, а ее волосы беспощадное Время припорошило серебром. Впрочем, бывают дни, когда она выглядит необычайно молодой и цветущей. Ах, друзья мои, ведь, кажется, еще так недавно эти каштановые локоны отливали золотом, а щечки были свежее роз! Но пронесся жестокий ураган неразделенной любви, и розы увяли, а сердце навеки замкнулось в своем одиночестве. Почему мы с Тео так счастливы, а тебе суждено быть столь одинокой? Почему мои трапезы всегда обильны и каждое кушанье приправлено любовью, а ее, одинокую, обездоленную, обнесли чашей на жизненном пиру? Я смиренно склоняю голову пред подателем невзгод и благ, нищеты и богатства, недугов и здоровья, и мне кажется порой, что я не смею даже возблагодарить его за это счастье, незаслуженно доставшееся мне в удел. Но вот долетают до меня из сада голоса детей, и я, оторвавшись от книги или приподняв голову с подушки, если лежу на одре болезни, гляжу на их мать, и сердце мое невольно преисполняется благодарности к господу за все ниспосланные мне от него щедроты.

После того как я унаследовал поместье и титул, мы лишь изредка встречались с добрейшим кузеном Каслвудом. Я привык считать его неизменным приверженцем правящей клики и был немало удивлен, услыхав о его внезапном переходе на сторону оппозиции. Он был глубоко уязвлен, не получив якобы обещанной ему придворной должности, и это послужило одной из причин его разрыва с министерством. Поговаривали, что Первое в королевстве Лицо решительно не пожелало иметь в числе своих придворных вельможу, заслужившего столь худую славу, чей пример (так Высочайшее Лицо изволило выразиться) мог оказать пагубное влияние на любой почтенный дом. Во время наших путешествий по Европе до меня долетали слухи о Каслвудах, и мне стало известно, что милорд снова предался своей роковой страсти к карточной игре. После того как его расстроенное состояние было усилиями его благоразумной супруги и тестя восстановлено, он с новым усердием принялся проматывать его в ломбер и ландскнехт. Рассказывали, что, будучи уличен в шулерстве, он однажды был даже избит жертвами его бесчестного искусства. Молодость и красота его супруги быстро увяли. Нам суждено было встретиться еще раз — в Экс-ла-Шапель, — где моя жена навестила леди Каеявуд, уступив ее настойчивым просьбам, и выслушала глубоко тронувшие ее чувствительное сердце жалобы графини на пренебрежительное и жестокое обхождение с ней ее незадачливого супруга.

Мы готовы были усмотреть в этих жалобах объяснение и даже оправдание неблаговидного поведения самой графини. Вокруг, этой супружеской четы увивался в то время один известный авантюрист, игрок и spadassin {Бретер (франц.).}, именовавший себя шевалье де Барри и приходившийся якобы родственником любовнице французского короля, на поверку же, как потом выяснилось, оказавшийся ирландцем весьма низкого происхождения. Он зарекомендовал себя отчаянным лжецом, был нечист на руку, не слишком щепетилен в своих галантных похождениях, а наряду с этим прославился свирепой отвагой, которая, однако, если верить слухам, порой изменяла ему в критические минуты. Вступив впоследствии в брак, он сделал глубоко несчастной одну богатую даму старинного английского рода. Но и небескорыстный союз маленькой американки с лордом Каслвудом тоже вряд ли можно было считать счастливым.

Наш юный мистер Майлз, помнится мне, проникся детской завистью ко второму сыну лорда Каслвуда, узнав, что тот, будучи несколькими месяцами моложе его, уже получил чин прапорщика ирландских войск, причем любящие родители регулярно клали себе в карман его офицерское жалованье. Этой чести для своего младшего сына милорд, по-видимому, добился еще тогда, когда пользовался расположением министра. Тогда же был переправлен в Нью-Йорк и мистер Уильям Эсмонд. В бытность мою в Америке я прочел в одной из английских газет, что капитан Чарльз Эсмонд подал в отставку, не желая выступать с оружием в руках против соотечественников своей матери, графини Каслвуд.

— Это, без сомнения, дело рук старого лиса Ван ден Босха, — сказала моя матушка. — Он хочет сохранить свою виргинскую собственность, на чьей бы стороне ни оказат лась победа!

Отдавая должное этому почтенному старцу, надобно заметить, Что после подписания Декларации независимости он еще некоторое время оставался в Англии, и хотя ни в коей мере не отрицал своего сочувствия американцам в их борьбе, высказывался на этот счет весьма умеренно и давал понять, что он стар и вышел из того возраста, когда можно воевать или строить козни. Правительство, казалось, разделяло эту точку зрения, так как никто старика не тревожил. А затем, совершенно внезапно, был выдан ордер на его арест, и тут оставалось только изумляться тому, с каким проворством он снялся с места и удрал во Францию, откуда вскоре отплыл в Виргинию.

В среде роялистов в нашей колонии старик Ван ден Босх пользовался прескверной репутацией и, к немалому своему возмущению, получил прозвище "Джек Маляр" — так прозвали одного преступника, отправленного в Англии на виселицу за то, что он поджег военно-морские склады в наших портах. Старик Ван ден Босх утверждал, что понес огромные убытки в результате преследований со стороны английского правительства. В Виргинии он стал широко известен своими громогласными патриотическими разглагольствованиями и яростным религиозным фанатизмом, но снискал себе столь же мало популярности среди вигов, как и среди тех, кто оставался верен короне. Его приводило в изумление, что такой заядлой роялистке, как госпожа Эсмонд из Каслвуда, дозволяется разгуливать на свободе, и он всячески старался восстановить против нее губернатора, членов новой ассамблеи и правительственных чиновников. Как-то раз в Ричмонде старик крепко побранился с миссис Фанни: она назвала его старым мошенником и изменником и заявила, что матери полковника Генри Уорингтона, закадычного друга его превосходительства главнокомандующего, не пристало подвергаться оскорблениям со стороны какого-то жулика и работорговца. А в году, как мне помнится, 1780-м случилось несчастье — в Уильямсберге сгорела старая ратуша, где хранилась нотариально заверенная дарственная на виргинское поместье, выданная лордом Фрэнсисом Каслвудом моему деду Генри Эсмонду, эсквайру.

— О! — сказала Фанни, — не иначе, как это работа Джека Маляра.

Мистер Ван ден Босх хотел было притянуть ее к суду за клевету, но тут миссис Фанни как раз слегла и вскорости отдала богу душу.

А Ван ден Босх заключал с новым правительством контракты на поставки и, как говорится, не оставался внакладе; он поставлял лошадей, мясо, фураж все самого скверного качества. Но когда в Виргинию прибыл с королевскими войсками Арнольд и принялся жечь все подряд — склады провианта и табака, принадлежавшие Ван ден Босху, он по какой-то причине пощадил; после этого кто-то из вигов, — кто именно, осталось неизвестным, — отомстил старому мошеннику. Его склады и два судна, стоявшие на якоре на реке Джеймс, были преданы огню, так же как и большое количество скота, сгоревшего живьем в загонах под собственное оглушительное мычание. Сам же старик, находившийся в это время в обществе Арнольда, получил послание, ставившее его в известность, что его друзья платят ему той же монетой, какой он платил другим, и подписанное: "Джеку Маляру с наилучшими пожеланиями от Тома Стекольщика". И хотя старик едва не рехнулся от нанесенного ему урона, это не пробудило ни в ком сочувствия.

В свите Арнольда прибыл и адъютант его превосходительства достопочтенный капитан Уильям Эсмонд, один из нью-йоркских роялистов. Когда Хоу занял Филадельфию, Уилл, как говорят, открыл на паях с одним драгуном игорный дом и как будто неплохо на этом заработал. Каким образом он потерял то, что приобрел, мне неизвестно. Едва ли он располагал большими деньгами, когда согласился принять должность адъютанта Арнольда.

Как только королевские офицеры снова появились в нашей провинции, госпожа Эсмонд почла уместным открыть свой дом в Каслвуде, разослать приглашения и устроить прием для мистера Арнольда и его свиты.

— Не подобает мне, — сказала она, — отказывать в гостеприимстве тому, кто удостоился милости короля. — И она широко распахнула перед Арнольдом двери своего дома, и все то время, пока он оставался в нашей провинции, оказывала ему большое уважение, хотя и в сдержанной форме. Но когда генерал отбыл вместе со своим драгоценным адъютантом, какие-то негодяи из его свиты задержались в доме, где они были столь радушно приняты, обидели почтенную хозяйку в ее собственной гостиной, а вместе с нею и ее слуг, и спьяну так разбушевались, что потехи ради подожгли старую усадьбу. По счастью, наш дом в Ричмонде уцелел, хотя мистер Арнольд, уходя, сжег почти весь город. Туда вместе со своей челядью и проследовала неустрашимая старуха, ни на йоту не поколебавшись в своей преданности королю, невзирая на учиненное над ней поношение.

— Эсмондам не привыкать к королевской неблагодарности, — сказала она.

И тут мистер Ван ден Босх от имени своего внука и милорда Каслвуда, проживающих в Лондоне, предъявил права на наше виргинское поместье. Он сказал, что при жизни госпожи Эсмонд милорд не намерен был настаивать на своих правах, хотя никогда не подлежало сомнению, что поместье было передано его отцом своему родственнику лишь в пожизненное владение, а позднее, из чистого великодушия, права отца были распространены на дочь. Теперь же милорд желал, чтобы его второй сын обосновался в Виргинии, ибо эта страна всегда неудержимо влекла к себе сердце молодого человека. Всеобщее возмущение стариком Ван ден Босхом было столь велико, что, останься он в Виргинии, и его неминуемо вымазали бы дегтем и вываляли в перьях. Он обратился в Конгресс, изобразил себя мучеником, жертвой борьбы за свободу, и просил возмещения убытков для себя и справедливости для внука.

Моя матушка долгое время жила в состоянии смертельной тревоги, не желая ни с кем поделиться только ей известной тайной. Все бумаги, подтверждавшие ее право собственности на поместье, сгорели! Погибло все: подлинник дарственной, — он сгорел в ее собственном доме, — и копия дарственной, — ее уничтожил пожар в ратуше. Что это было — несчастный случай? Злой умысел? Кто мог ответить на этот вопрос? В письмах ко мне госпожа Эсмонд не решалась об этом говорить. Но после сдачи Йорктауна она открылась Хелу, и он известил меня о случившемся в письме, переданном мне английским пленным офицером, отпущенным на родину под обязательство не участвовать в военных действиях. И тут мне припомнились неосторожные слова, слетевшие с моих губ в нью-йоркской кофейне в присутствии Уилла Эсмонда, и подлый его замысел стал мне в какой-то мере ясен.

Что сказать о самом мистере Уилле? В часовне Каслвудов в их Хэмпширском поместье есть мраморная надгробная плита, и на ней начертано: "Dulce et decorum est pro patria mori"; {Смерть за отечество отрадна и почетна (лат.).} и далее, что "плита сия установлена безутешным братом в память о достопочтенном Уильяме Эсмонде, эсквайре, скончавшемся в Северной Америке на службе его величества короля". Как же это произошло? В конце 1781 года в филадельфийских частях армии Конгресса вспыхнул мятеж, и сэр Генри Клинтон подослал к мятежникам своих лазутчиков. Какая постигла их участь? Шпионы были взяты в плен и преданы суду, и мой брат (которого многие там знали и любили и за которым не раз ходили в бой), будучи послан для переговоров, узнал одного из шпионов как раз в ту минуту, когда над тем должна была свершиться казнь, и жалкий этот человек с ужасающим воплем бросился на колени перед полковником Уорингтоном и, припадая к его ногам, взмолился о пощаде, обещая покаяться во всем. В чем же хотел он покаяться? C тягостным чувством Гарри отвернулся. Мать и сестра Уилла не узнали жестокой правды. До конца своих дней они считали, что Уилл погиб в бою.

Что же касается самого милорда Каслвуда, чей благородный отпрыск служил при некоем прославленном принце и крепко обогатился карточной игрой со своим августейшим патроном, то я, узнав о поразительных посягательствах графа на нашу собственность, нанес ему визит и выразил свое по этому поводу возмущение. Я дал ему понять, что лично в этом деле не заинтересован, поскольку уже заявил о своем решении уступить нрава на поместье брату. Граф принял меня крайне любезно, улыбнулся, когда я упомянул о своей незаинтересованности, сказал, что не сомневается в моей искренней привязанности к брату, но заметил, что нельзя, казалось бы, отказать и ему в родственных чувствах к собственному сыну, не так ли? Ему же не раз приходилось слышать от отца, — и он готов поклясться в этом на Библии, — что после смерти моей матери поместье должно перейти к главе нашего рода. Когда я заговорил о том, что полковник Эсмонд сам отказался от титула, он только пожал плечами и заявил, что это чистейшая выдумка.

— On ne fait pas de ces folies la {Таких безумств никто не совершает (франц.).}, — сказал он, предлагая мне понюшку табака. — Ваш дедушка был человек неглупый. Моя прелестная бабушка была влюблена в него без памяти, и мой отец, добрейшая душа, уступил им на время виргинское поместье, чтобы убрать их подальше с глаз! C'etoit un scandale, mon cher, un joli petit scandale! {Это же был скандал, друг мой, да, хорошенький был скандальчик! (франц.).}

Счастье, что моя матушка не могла его слышать! Я готов был наговорить ему резкостей, но тут он с величайшим добродушием воскликнул:

— Друг мой, уж не собираетесь ли вы скрестить со мной шпагу в защиту доброго имени нашей бабки? Allons donc! Впрочем, я не хочу вас обижать. Если угодно, я готов пойти на сделку. — И милорд назвал сумму, во много раз превосходящую стоимость всего поместья.

Пораженный хладнокровием этого господина, я отправился в кофейню, где условился пообедать с одним своим старым другом, к которому был глубоко расположен. Я чувствовал свою вину перед ним из-за того, что не мог предоставить, ему приход в Уорингтон-Уэйвни, но это было решительно невозможно, — он и сам это понимал. Его рассеянный образ жизна мог бы послужить не слишком назидательным примером для нашей деревни. К тому же человек, привыкший к городской жизни, умер бы у нас со скуки. У него же, по его словам, была надежда вполне сносно устроиться в Лондоне {* Он стал вторым священником в часовне леди Уиттлси в Мэйфэре и вступил в брак с Элизабет, вдовой Германа Фолькера, эсквайра, известного пивовара.}. Надо ли говорить, что этот человек был не кто иной, как стариннейший наш друг Сэмпсон; во время моих наездов в Лондон он ни разу не упустил случая пообедать со мной, и теперь я рассказал ему о своем разговоре с его прежним покровителем.

Лучшего наперсника я не мог бы сыскать.

— Силы небесные! — воскликнул Сэмпсон. — Бесстыдство этого мошенника превосходит всякое вероятие! Могу поклясться, что в бытность мою секретарем и приближенным лицом в Каслвуде мне не раз доводилось видеть копию дарственной на имя вашего деда, подписанную покойным лордом: "В знак любви моей к родственнику моему Генри Эсмонду, эсквайру, супругу моей дорогой матери леди Рэйчел, вдовствующей виконтессы Каслвуд, я…" — ну, и так далее. Я знаю, где этот документ хранится. Завтра возьмем самых резвых лошадок и поскачем туда. Там есть один человек, — его имя, я думаю, не интересует вас, сэр Джордж, — у которого ко мне давняя привязанность. Бумага может лежать там и по сей день, и, о бог мой, как же я буду счастлив, если смогу хоть чем-то выразить свою благодарность вам и вашему прославленному брату!

Глаза его наполнились слезами. Передо мной был преобразившийся человек. Я уже привык к тому, что после какого-то по счету стакана портвейна Сэмпсон неизменно начинал сокрушаться по поводу своей прежней жизни и намекать на перемену, которая произошла в нем после ужасной смерти его друга доктора Додда.

Как ни спешили мы в Каслвуд, но все же едва не опоздали. Я стоял в саду у фонтана, прислушиваясь к сладкой музыке его струй, о которой упоминает в своих мемуарах мой дед, и перед моими глазами оживали образы моих почтенных предков: я видел Беатрису в расцвете ее красоты; милорда Фрэнсиса в алом кафтане, верхом на сером жеребце, скликающего своих собак, и юного пажа, завоевавшего когда-то сердце наследницы замка, а с ним и замок… И тут появился Сэмпсон: он бежал ко мне с большой папкой в руках; в папке лежали черновики писем, копии договоров и разного рода записки — одни были сделаны секретарем лорда Фрэнсиса, в других я узнавал изящный почерк его супруги, моей бабки, или подпись ныне здравствующего милорда. А вот и копия дарственной, посланной моему деду в Виргинию, — это она, никаких сомнений быть не могло.

— Victoria, Victoria! {Победа, победа! (лат.).} — кричал Сэмпсон, тряся мою руку и обнимая всех подряд. — Вот тебе гинея, Бетти. Мы отпразднуем эту находку сегодня за чашей пунша в "Трех Замках".

Тут послышался стук копыт, и во двор въехали две кареты — в одной сидел сам милорд с кем-то из своих друзей, в другой — сопровождавшие его слуги. При виде меня обычная бледность милорда стала только чуть-чуть более заметной.

— Чему я обязан честью вашего визита, сэр Джордж Уорингтон, и что, позвольте спросить, привело сюда вас, мистер Сэмпсон? — произнес милорд. Мне кажется, он забыл о существовании этой папки, а может быть, даже никогда ее и не видел, а выражая свою готовность поклясться на Библии в том, что он якобы слышал от своего отца, просто-напросто готов был стать клятвопреступником.

Я пожал руку его спутнику — дворянину, с которым имел честь служить в одном полку в Америке.

— Я приехал сюда, — сказал я, — чтобы получить подтверждение некоего факта, относительно которого вы, милорд, изволили вчера впасть в заблуждение, и подтверждение это мне удалось обнаружить в доме вашей милости. Вам угодно было клятвенно утверждать, что между вашим отцом и его матерью не существовало никакого соглашения в отношении той собственности, которой я ныне владею. Мистер же Сэмпсон очень хорошо помнит, что в бытность свою секретарем вашей милости он собственными глазами видел копию дарственной на эту собственность, и вот он — этот документ.

— Не хотите ли вы сказать, сэр Джордж Уорингтон, что позволили себе тайно от меня рыться в моих бумагах? — вскричал милорд.

— У меня были основания сомневаться в истинности ваших слов, хотя вы, милорд, и готовы были подтвердить их клятвой на Библии, — сказал я с поклоном.

— Но это же грабеж среди бела дня, сэр! Дайте сюда бумаги! — возопил милорд.

— Грабеж? Не слишком ли это сильно сказано, милорд? Может быть, мне следует посвятить лорда Родона во все подробности нашего дела?

— Что такое? Видимо, речь идет о вашем праве на титул маркиза? Connu, connu {Знаю, знаю (франц.).}, дорогой мой сэр Джордж! Мы все в Нью-Йорке называли вас маркизом. Не помню уж, кто из виргинцев привез нам в Виргинии эту новость.

Я впервые в жизни услышал это смехотворное прозвище и не нашел нужным обращать на него внимания.

— Милорд Каслвуд, — сказал я, — не только позволил себе усомниться в моих правах, но не далее, как вчера, заявил о своих притязаниях на мое поместье и готов был поклясться на Библии, что…

Нечто похожее на глубокий вздох прервало мою речь, и Каслвуд сказал:

— Боже милостивый! Вы хотите сказать, сэр Джордж, что такой документ в самом деле существует? Да. Я вижу теперь… это действительно почерк моего отца! В таком случае дело ясно. Клянусь… гм… Слово джентльмена, я никогда не подозревал о существовании такого документа и, видимо, превратно понял слова отца. Из этой бумаги явствует, что вам принадлежит бесспорное право на эту собственность… Что ж, раз оно не мое, рад тому, что оно ваше! — И он с любезнейшей улыбкой протянул мне руку.

— А мне-то вы ведь тоже должны быть благодарны, милорд, — это же я дал вам возможность установить истину, — с хитрой ухмылкой произнес Сэмпсон.

— Благодарен вам? Нет, отнюдь нет, будь вы прокляты! — сказал милорд. Я человек прямой и вовсе не скрываю от моего кузена, что предпочел бы владеть этой собственностью сам. Сэр Джордж, оставайтесь, отобедайте с нами. Сегодня большая компания приедет к нам поохотиться, и мы все хотим, чтобы вы присоединились к нам!

— Я сейчас прежде всего пойду сниму копию с этого документа, — сказал я, засовывая папку под кафтан и застегиваясь на все пуговицы. — А затем верну его вашей милости. Поскольку подлинник дарственной, хранившейся в Виргинии, сгорел, моя матушка будет избавлена от излишнего беспокойства, когда этот документ будет помещен на хранение в надежное место!

— Как! Дарственная сгорела? Когда же, черт побери? — вопросил милорд.

— Честь имею кланяться, милорд. Идемте, Сэмпсон, приглашаю вас пообедать со мной в "Трех Замках". — С этими словами я повернулся на каблуках, отвесил поклон лорду Родону, и с этого дня ноги моей больше не было в доме моих предков.

Доведется ли мне еще когда-нибудь свидеться с матушкой? Она осталась жить в Ричмонде, старый дом в поместье так и не был восстановлен после пожара. Когда Хел наведался в Англию, мы послали с ним госпоже Эсмонд портреты обоих ее сыновей, написанные нашим непревзойденным сэром Джошуа Рейнольдсом. Он писал нас, как мне помнится, в год перед кончиной доктора Джонсона. И как-то раз доктор заглянул в мастерскую, увидел портрет Хела в мундире континентальных войск (эта форма была у нас в диковинку в те дни) и спросил — кто это такой? Когда же ему объяснили, что это знаменитый американский генерал — генерал Уорингтон, брат сэра Джорджа Уорингтона, доктор воскликнул:

— Кто? Какой генерал? Вздор! Отроду не слыхивал о такой армии! — И, повернувшись к портрету спиной, он покинул мастерскую. Моя милость изображена на портрете в красном мундире, и копии обоих этих творений висят у нас дома. Однако и капитан Майлз, и наши девочки утверждают, что наибольшее сходство уловлено в карандашном наброске, сделанном моим талантливым соседом, мистером Банбери, который нарисовал меня и леди Уорингтон, шествующих в сопровождении мистера Гамбо, и сделал под этим рисунком надпись: "Сэр Джордж, миледи и их властелин".

А вот и он — мой властелин. Он уже разгреб угли во всех каминах в доме, проверил все запоры, разослал всю мужскую и женскую прислугу по местам и теперь одну за другой гасит у меня свечи, приговаривая:

— Спать, спать, сэр Джордж! Пора, уже полночь!

— А ведь и в самом деле! Подумать только! — И я закрываю тетрадь и отправляюсь на покой, посылая свое благословение всем, кто здесь, со мною рядом, уже отошел ко сну.