9954.fb2
Казнь Джордано Бруно потрясла Тихо Браге настолько, что у него помутился разум. Он ничего не ел. Так нахлебался пива, что полез на верхний этаж — Лонгомонтанусу и Мюллеру пришлось удерживать его: ночь обещала быть ясной, и ему приспичило наблюдать звезды с деревянной галереи, подвешенной на фасаде. Однако он так плохо держался на ногах, что приходилось опасаться, как бы все это не кончилось падением с немалой высоты. Поэтому ему не дали открыть окно, и это привело его в бешенство.
Тюге и Йоргена вызвали из пиршественной залы, ибо бороться с их отцом, остановить его силой не решился бы никто из учеников и гостей, так велик был внушаемый им страх. Лестница дрожала от криков, музыкантам приказали сыграть французский гавот, меж тем как наверху, похоже, отплясывали жигу. Кончилось тем, что Хальдор схватил своего господина за шиворот, а тот в это время, заметив свою дочь Магдалену, кричал ей: «Отправляйтесь к своим микстурам, мы здесь беседуем о миропорядке!»
Потом он утих и заснул.
Я в свой черед тоже улегся спать, мне приснился снежный остров, окруженный водой, но тут хозяин пробудился, вполне протрезвев, и заговорил о Бруно, все только о нем и ни о чем больше.
Он стал расспрашивать Кеплера. Математик смиренно отвечал, что барон Гофман упоминал об этом итальянце, четыре года назад приезжавшем в Прагу, чтобы сеять раздор в университете. Слухи о нем дошли до Вены. Столь ужасный конец этого человека, без сомнения, объясняется его дерзкими и богохульными речами о святых и апостолах, которых он называл негодяями.
Тихо Браге встал с кресла, снял свой нос, дабы усугубить воздействие своих слов тем ужасом и отвращением, которые внушало Кеплеру его лицо:
— Итальянец, — заявил он, — узрел в бесконечности звездных миров безмерность Бога. Он заплатил за свои безумные суждения о природе — это за них его, как Христа, потащили на судилище.
Кеплер молчал, не решаясь оспаривать это святотатственное замечание. Со двора доносились конский топот и позвякиванье сбруи. И сверчки распелись на склоне дня.
Сеньор подтолкнул меня к Кеплеру:
— Расспросите моего карлика. Вы верите, что он знает на память все дела своего господина? Известно вам, что в его голове хранятся все плоды моих наблюдений — затмения, новые звезды, лунные циклы? Нет, о том, что мною написано, он ничего не знает, да и знать не хочет, зато все ереси этого итальянца вплоть до мелочей, как вы сейчас убедитесь, помнит назубок. Ну-ка, — он повернулся ко мне, — спой нам свою песенку!
— Что вы хотите от меня услышать?
— Все, что тебе угодно. Повтори нам то, что он бы считал своим завещанием, квинтэссенцией своей философической пантомимы!
Меня охватило такое воодушевление, словно сам Бруно вел мою память за собой, и вместо того чтобы припомнить речи итальянца о человеке, который превращается в Бога, подобно ему становясь бесконечным, огромным и вездесущим, я заговорил дрожащим голосом, почти готовый разрыдаться, ибо меня душили слезы при мысли о жребии моего господина (и он тотчас понял это):
— «Некоторые, по видимости, торжествуют над обстоятельствами, усматривая благородство в том, чтобы осуществить желаемое наперекор трудностям, но при этом их пожирают вожделения, страхи, честолюбие. Они стремятся внушать людям восхищение, но не затем, чтобы послужить науке, а в надежде стяжать блага для себя. Глупцы почитают их за лучших. Мы же наперекор враждебной судьбе, жизни, отмеченной множеством невзгод, остаемся дерзкими и решительными. Да будет Господь свидетелем, что мы никогда не уступим ни собственной слабости, ни искушениям зла. Напротив, мы во веки веков презираем все это. Смерть нас не пугает, ибо никому из смертных не дано сломить силу нашего духа».
— Какова эпитафия? — процедил Сеньор. Он был в ярости.
На следующий день наш «юнкер» возвестил, что намерен принять участие в собрании датской знати, то есть в самом скором времени отправиться в Копенгаген с Хальдором и со своим сыном Тюге. Последний, уже успев порядком озлобиться оттого, что не может уехать в Прагу, чтобы вести там жизнь, подобающую дворянину его лет, насмехался над отцовским решением, в серьезность коего он, впрочем, не верил: «Отец, — говорил он ему, — пройдет еще несколько дней, и вы объявите, что получили письмо от Нильса Крага (или уж не знаю, от кого) с сообщением, что собрание знати не состоится».
Господин Браге, всю ту неделю без меры пропьянствовав, не обращал внимания на эти речи.
Он и сам понимал, что в Копенгаген не поедет, но притворялся, будто лелеет этот план, лишь бы заставить Кир-стен проливать слезы и твердить ему:
— А что, если ваши враги добьются, чтобы вас арестовали?
— Они никогда не осмелятся, — отвечал он, — но если такое и случилось бы, я еще могу найти среди равных мне по рангу немало тех, кто встанет на мою защиту: вздумай недруги применить против меня силу, мне достаточно послать несколько писем, и я разрушу их козни. Если кто-либо возведет на меня поклеп, мы предоставим беспристрастному судье разобраться в этом деле, так что не мне, а моему обвинителю в пору будет подумать, как себя защитить.
Для него первой задачей стало уверить самого себя, что он — человек, чьи заслуги перед наукой могут навлечь на него угрозу заточения и даже казни: он не желал оставлять за Бруно подобное преимущество.
Этому запоздалому самомнению в немалой степени поспособствовало неожиданное прибытие в замок гостя, которого хозяин хотел поразить своей отвагой, — то был его дальний родственник, подобно ему, изгнанный из пределов королевства и в свой черед желавший похвастаться серьезностью постигшей его немилости.
Фридрих Розенкранц — так его звали — был крепко сбитым любезным молодым человеком с изрытой оспой физиономией, с выпуклым, как у щегла, лбом и серебряной серьгой в ухе, в желтой кирасе и того же цвета ботфортах. В Бенатки он явился, сопровождаемый крошечным слугой, с двумя огромными конями и злющим псом, не отходившим от него ни на шаг.
Он был настоящим изгнанником не в пример моему хозяину, который сам себя обрек скитаться на чужбине. Его отец, член королевского совета Дании, слыл, вне всякого сомнения, ближайшим другом покойного монарха. Юный Розенкранц некогда посетил Тихо Браге на его острове, но мой разум в ту пору еще пребывал в детском полусне; позже он наезжал в Ванденсбек, вместе с Тюге предавался кутежам на постоялых дворах Гамбурга.
Кончилось тем, что он обрюхатил девицу из знатного датского рода, которая к тому же была нареченной другого, и бежал за границу. Его настигли в Ростоке, отправили в Копенгаген, приговорили к лишению дворянских прав и отсечению двух пальцев правой руки, но благодаря королевской милости наказание смягчили, заменив призывом на военную службу, так что теперь он был на пути в Вену, где ему предстояло сразиться с турками.
Господин Браге снабдил его рекомендательным письмом к брату императора эрцгерцогу Матиашу, главнокомандующему христианского воинства. Он проникся величайшим сочувствием к этому юному и гонимому родичу (в основном потому, что помыслы насчет их общей судьбы изгнанников будили в нем сугубую жалость к самому себе). В те дни Сеньор не переставая бередил свои былые обиды на братьев, дядей, племянников. Из своего далека он осуждал расточительность Христиана IV и весьма скорбел о судьбе Дании, даром что сам от нее отрекся.
Но главной причиной расположения, которым Сеньор проникся к Фридриху, была его красота. Дочери хозяина ссорились, добиваясь чести побыть подле него. Его прямой нос, выпуклый лоб, вечно нахмуренные брови, благородная медлительность движений привлекали взор — так мы любуемся диким зверем, не сознающим, что на него смотрят. Ростом он превосходил даже лакея Хальдора. Мой хозяин охотно подверг бы его тому же испытанию, какое он недавно навязал Кеплеру, если бы этот еще молодой человек не был тяжело болен. Бедняга Фридрих целыми днями кашлял. Магдалена изготовила для него микстуру, грудную мазь, всучила ему склянку с соляной кислотой, но вся ее помощь не помешала ему умереть еще прежде, чем подоспело турецкое войско: он затеял в Вене дуэль и был убит.
После казни Бруно известие об этой смерти еще больше ожесточило сердце моего хозяина, и он пуще прежнего взъелся на Кеплера. Было похоже, что он его невзлюбил за все сразу: за живость ума, за хрупкость телосложения, за притязания. Ведь математик с первых же дней стал противиться попыткам обходиться с ним, как с рабом: требовал, чтобы за время, проведенное в ночных наблюдениях, вычислениях, воскресных трудах, ему предоставляли подобающий отдых. В ответ Тихо Браге ворчал, что он не какой-нибудь тиран, хотя в этом позволительно было бы усомниться.
Услышав, как он описывает Лонгомонтанусу или мне самому, до чего Кеплер слаб здоровьем, всякий принял бы его за одного из тех солдафонов, которые столь претили ему в Дании. «Худосочный дохляк, тщедушное отродье! — честил он математика. — Уж не знаю, что за проклятие надо мной тяготеет, а только я вечно окружен разными гнусными уродами!» (А вот это уже на мой счет.)
Суровость хозяина проистекала оттого, что его ученик Кеплер слишком хорошо справлялся с абстрактными вычислениями. И вот Тихо Браге, измеритель небес, чьи дарования сильно подмочило богемское вино, да к тому ж все еще принужденный ожидать, когда наконец привезут большую часть его приборов, сам Тихо Браге не знал, что ему делать с гением Кеплера: ведь того призвали в расчетах использовать как свидетеля против Урсуса.
Кеплер пытался защищаться от обвинений в том, что у него близкое знакомство с Урсусом, которого его прежний учитель называл то Урсом, что значит «Медведь», то просто Скотиной. Потом, устав от всего этого, выбрал день, когда Тихо Браге особенно донимал его придирками, да и уехал в Прагу, а хозяину просил передать письмо, где объявлял, что покидает замок, ибо слишком много выстрадал от его ужасного характера, и отныне намерен поселиться у барона Гофмана.
В этом письме он предупреждал, что вскоре даст знать императору, который и сам только что возвратился в столицу, ибо долгое время отсутствовал, прячась от чумной заразы, о том, что датчанин воистину повредился в уме: Урсус не преувеличивал, изображая его безумцем. Тихо Браге был пьян, когда читал мне все это.
«Ах! Этот вероломный негодяй хочет объединиться со Скотиной, чтобы меня погубить!» — вопил он.
И бросил письмо в огонь.
Имея свойство без конца прокручивать в памяти чужие суждения и доводы, если они направлены против него, он на следующий день потребовал, чтобы я пересказал ему сожженное послание (из-за вчерашних излишеств у него все вылетело из головы).
— Я его забыл, — сказал я.
— Если будешь упрямиться, поплатишься за свою дерзость.
Впервые с тех пор, как мы стали изгнанниками, он пригрозил засадить меня под замок, если я не повторю того, что слышал. Тогда я сделал вид, будто преодолел свои колебания. От имени Кеплера я воспроизвел две страницы упреков, щедро сдобренных уверениями в почтении, якобы еще не вполне истощившемся. У меня это вышло так удачно, что мой господин приказал немедленно готовить экипаж, чтобы отправиться в Прагу и помириться с ним, пока ссора не приняла более серьезного оборота. Предупреждая просьбу императора, он поручил уведомить его о своем намерении вернуться в дом бывшего канцлера Курца.
Назавтра курьер от Рудольфа Габсбурга, повстречавший на пути его посланца, сообщил, что нам предназначено другое жилье, еще ближе к императорскому дворцу.
Сундуки, наряды — все было собрано и уложено за несколько часов.
Мы выехали в Прагу, где вскоре расположились в «Золотом грифоне», хотя ничего золотого, кроме букв на вывеске, там не было. Окнами это неопрятное логово выходило на пропасть, именуемую Оленьим рвом и отделявшую собор от парка, окружающего дворец. В этом овраге гнездилось столько птиц, что могло показаться, будто мой хозяин поселился в огромной птичьей клетке. По утрам из монастыря по соседству, кроме пения монахов, доносилось воркование голубей, утиное кряканье, кукареканье, но вскоре все эти звуки заглушал конский топот, разносящийся по узким окрестным улочкам. Женщины сетовали на весь этот гам и с сожалением вспоминали замок Курца.
У господина Браге почти никогда не возникало надобности пользоваться своей каретой, чтобы ехать во дворец, так он был близко. Нарядившись, как самые высокородные германские принцы, он дважды в день, предшествуемый Хальдором, отправлялся к Рудольфу, который посылал за ним или чьей аудиенции он сам испрашивал под любым самомалейшим предлогом. Его главной заботой было помешать Урсусу излить по его адресу остатки своей желчи. С немалым удовлетворением он узнал, что Скотина-Урс заболел в Магдебурге и слег.
Император более о нем не упоминал. Мой хозяин сделал из этого вывод, коим поделился со мной, что, стало быть, Скотина-Урс предпочел отказаться от новых нападок в надежде вернуть себе расположение двора, и этим он был весьма доволен.
Затем сеньор Браге пожелал примириться с Кеплером, прежде чем эта ссора нанесет урон его доброму имени. Но Кеплер, увы, находился в Австрии. Он завершил свои незавидные дела в Граце, где эрцгерцог Матиаш начал притеснять протестантов, так что в конце концов у него было отнято все его имущество.
Тихо Браге пожаловался императору, что астрономические приборы, вывезенные с Гвэна, застряли в Гамбурге по вине местных властей, но Рудольф и сам это знал, ведь ему надо было заплатить выкуп, чтобы доставить их в Прагу.
Сеньор рассчитывал препоручить их Лонгомонтанусу, чтобы тот установил доставленное в Бенатки. Но верный ученик после десяти лет службы у своего наставника, произведя все нужные измерения в день солнечного затмения десятого июля, прибыл в Прагу вместе с молодой женой и дочкой, чтобы объявить о своем твердом решении вернуться в Данию.
В его честь был дан очень скромный пир, на котором учитель пообещал снабдить его рекомендательными письмами, с которыми он повсюду встретит благоприятный прием. Лонгомонтанус не являлся образцом красноречия и признательность свою выразил весьма сдержанно. Всем было понятно, что он этим посулам не верит и знает, что отныне должен рассчитывать лишь на собственные силы.
Объяснением его отъезда, несомненно, могло послужить прибытие двух новых помощников, Сейффарта и Пауля Иенсена. Дело не в том, что он приревновал к новичкам, напротив: теперь он мог со спокойной душой покинуть своего учителя — их приезд избавил его от угрызений. Да к тому же и Кеплер, лишившись в Австрии всего своего имущества, собирался вернуться в Прагу — труды господина Браге попадали, таким образом, в наилучшие руки.
Между тем император убеждал Сеньора окончательно отказаться от житья в Бенатки. Ему куда больше хотелось оставить датчанина при себе, дабы узнавать от него, как обернется его война с турками. Когда в Прагу прибыли астрономические приборы, он велел перевезти их в дом, стоящий позади замка барона Гофмана, в дальнем конце того же холма, на котором высился императорский дворец. Оттуда господин Тихо мог наблюдать небо и землю, а заодно составлять гороскопы грядущих сражений. У ног его расстилался город, пересекаемый сверкающей лентой реки, дымящийся, будто след пролитой ртути, звенящий колоколами, а в первые октябрьские дни укутанный одеялом тумана. И там-то, на этой высоте, он дал мне понять, что я нужен ему как колдун, требуется моя помощь.