9954.fb2
Ее слова заставили меня содрогнуться, будто я сам был в том повинен. В то утро, когда Геллиус на один день завернул на остров по пути из Кронборгского дворца в столицу, где его ждала королева, он на моих глазах подогрел над свечкой, пламя которой позеленело, донышко стакана с лужицей живого серебра; он спрятал его в алхимическом кабинете возле печи. Когда он вышел, прикрывая рот платком, я вытащил отраву из тайника, тогда я был еще убежден, что он хочет посягнуть на жизнь Ольсена. Однако тут же я догадался, что этот яд, растворенный в воздухе, предназначался скорее для Сеньора (последний, между тем, ленясь спускаться в свой подземный чертог, чтобы во время трапезы проверять, как ведутся приготовления, приказал устроить в зимней зале пять маленьких алхимических печурок, связанных с главной печью, — это избавляло его от долгих переходов).
Мысль, что я, стало быть, без ведома своего хозяина оказался его спасителем, сильно взволновала меня, заставив понять, что во мне живет глубокая преданность этому человеку. С тех пор дурное обхождение, которому он меня подвергал, перестало что-нибудь значить, и хотя Ливэ не раз пыталась меня убедить, сколь чувствительны претерпеваемые мною унижения, они представлялись мне лишь следствием его благодушной шутливости, ведь у меня совсем не было гордости. Когда по его приказу мне приходилось раздеваться перед собранием студентов, английским пастором, пьяными шотландцами или каким-нибудь заезжим дворянином из центральной Европы, я повиновался с радостным терпением; когда он допрашивал меня о движении звезд, чтобы дать гостям повод посмеяться над моим невежеством, когда он использовал мою ошибку, чтобы от противного доказать перед всеми справедливость своей теории устройства вселенной, суровость его нрава не могла оттолкнуть меня (хотя, сказать по чести, у этого правила было одно исключение — когда он приказывал музыкантам замолчать, я сердился, он ведь заявлял, что этот шум ему осточертел, меня же, наоборот, ничто так не пленяло, как мелодии Вербуа, а за то, чтобы выучиться играть на лютне, я бы отдал жизнь).
В ту пору остров посетил король Шотландии. Никто не предупредил нас об этом визите. Король прогостил меньше трех дней и отплыл восвояси, оставив в подарок хозяину пару гигантских псов, которых приставили к двум крепостным воротам, на что очень сетовали обитатели флигеля для слуг.
Я был на мельнице у Класа, забылся, созерцая чудо мельничного колеса, что печально поскрипывало на морском ветру, когда мне сказали, что королевское судно выходит в открытое море. Свенн Мунтхе пошутил, что желает самой жуткой бури этому принцу с его собаками, но погода стояла тихая. Очки Филиппа Ротмана позволили мне различить красное пятно на гроте. Мимолетное посещение юного шотландского короля ввергло меня в глубокую задумчивость. Ведь оно совпало с пролетом кометы, о которой гости Сеньора говорили с вожделением, хотя видеть мы ее не видели.
Даль была скрыта облаками. Небо лишь в редкие минуты дарило нам возможность наблюдений. Да и то приходилось подолгу томиться в ожидании под сенью купола, увенчанного статуей Меркурия. Там по обе стороны от печи стояли две лежанки и был еще стол в форме полумесяца.
Однажды вечером я с особенно грустным чувством смотрел на этот стол, ведь за ним вел свои записи Элиас Ольсен, теперь умиравший на верхнем этаже. Сеньор поручил мне приносить несчастному питье, и я оставил ему свою сороку в клетке, чтобы его развлечь, меня мучила совесть, что я напророчил его смерть. Я бранил себя и за то, что своим неосторожным предсказанием разбудил неправедный страх в душе своего господина: он ни разу не поднялся наверх, чтобы повидать обреченного. Ибо Сеньор был из тех врачевателей, которые побаиваются больных.
Ливэ, напротив, каждый день навещала Элиаса Ольсена, чтобы изгнать боль, грызущую его внутренности, и София Браге, по доброте душевной не желая отнимать у бедняги эту последнюю помощь, не отсылала свою служанку назад в Копенгаген, пока жизнь в нем еще теплится.
И вот там, под куполом, у стола в виде полумесяца с выгравированными на нем латинскими девизами, в компании Христиана Йохансона, бледнолицей совы Ханса Кроля — двух учеников, которым было поручено из комнаты с армиллярной сферой наблюдать за облаками, — да еще третьего, длинноклювого Фробениуса, да голландца с острой бороденкой по имени Йост и еще одного дворянина из свиты шотландского короля, которого его господин оставил у нас из-за его тяжелой болезни, господин Браге, полулежа и привалившись к боку своего любимого пса, то задремывал, то пытался взбодрить присутствующих беседой, а полумрак использовал для того, чтобы освободить свои ноздри от медной нашлепки, открывая взору гостей черную впадину, придававшую его физиономии сходство с ликом призрака.
Он при всех стал донимать меня вопросами. Я долго считал, что, вынуждая такого невежду, как я, рассуждать о материях, слишком явно превосходящих мое понимание, он стремится меня унизить. В самом деле, он под своим кровом умел привести в замешательство тех, кто не разделял его мнения о неподвижности Земли. Данный мной ответ относительно высоты небес уже стал поводом для долгих дискуссий, в последней из которых он столкнулся с Фробениусом. Я так и обомлел, когда он выразил желание послушать, как я стану отстаивать теорию Коперника, выдумывая причины, по каким Земля должна была бы вращаться.
— Но, — пролепетал я, — как же мне доказать то, чего нет?
— Я тебе приказываю. Повинуйся или будешь наказан.
— Если, повинуясь, я проявлю чрезмерное рвение, не буду ли я точно так же наказан?
Он охотно признал, что такое возможно. Студенты и дворяне так и покатились со смеху. Затем он предупредил их, что в моем лице желает выслушать раба, козопаса, скота, чьи сократические суждения помогут истине воссиять.
Снаружи ветер грохотал в медных кровлях, шквалы следовали один за другим с воем более яростным, чем это обычно бывало в восьми каморках под крышей, где ученикам в штормовые ночи никогда не удавалось уснуть (и где в эти самые минуты так жаждал забытья бедный Ольсен).
Таинственными путями сновидения моя сорока, сидя у него на окошке, передала мне его отчаяние, в бездне которого горечь прощания с миром живых смешалась с болью от сознания, что Господин покинул его в час агонии.
Ни разу Сеньор не поднялся по ступеням лестницы, чтобы его утешить. Ольсен никогда бы не подумал, что виновником его отравления был Геллиус, но вчера, обменявшись с ним несколькими словами, я понял, что он считает себя принесенным в жертву «ради процветания науки» и неблагодарного хозяина, даже если последний в том не признается.
— По какой причине, — начал я наконец, обращаясь к этим великим умам, — Земля должна вертеться? А потому, что ежели бы ей пришлось оставаться недвижимой, она бы тем самым нарушила или даже остановила общее коловращение звезд.
— Unde?[10] — вопросил Сеньор. — И что бы с ним стряслось?
— Оно бы прервалось, — отвечал я, забираясь на скамью. Все засмеялись. Я торопливо продолжил — не из тщеславия, а из опасения, как бы меня не прервали:
— Если бы в день, когда дует сильный ветер вроде того, что сейчас свистит у нас над головами, мельнику Класу Мунтхе взбрело в голову, поймав его парусами своей мельницы, вдруг да и застопорить жернов деревянным клином, разве его мельница не развалилась бы? И равным образом если бы одно из колесиков часовой шкатулки господина Браге закрепили в каком-либо навеки неизменном положении, неужто ход всего механизма не застопорился бы? И не сломались бы сами часы? А с другой стороны, если бы Земля не была подвержена влиянию небесных сил, заставляющих ее вращаться, разве наблюдалось бы на ее поверхности хоть малейшее движение? Свистел бы ветер? Кружились бы жернова ветряных мельниц? Грохотали бы волны на песчаном бреге Хусвика, катая камешки, крупные, словно яйца? Нет. Должно быть, одному Господу в его царстве нерушимого покоя дано созерцать сотворенный им мир, не подчиняясь его вечному движению!
Христиан Йохансон вполголоса перевел мою речь Фробениусу, который встал с места, подошел и облобызал меня, как на грех, при Сеньоре. Пахло от него ужасно, по-видимому, он был сильно пьян. Я чувствовал, что их спор вот-вот разгорится снова, однако ничего подобного не случилось. (Вернее, все произошло назавтра, когда, покидая остров, Фробениус в присутствии хозяина помочился в парке, прямо в середину звездообразной шестиконечной клумбы, чем едва не довел Сеньора до апоплексического удара; это состояние настигало его как следствие бешенства, дошедшего до крайних пределов, но тут он приписал его воздействию паров ртути.)
А тогда небо, очистившись, отвлекло внимание всех присутствующих: теперь они могли наконец узреть комету. Что до меня, я почитай что ничего не разглядел, зато Сеньор, водрузив свой нос на место, провозгласил, что она дальше Луны и вращается вокруг Солнца в безднах мирового эфира. Такой вывод следовал из его расчетов относительно положения ее хвоста в различные периоды 1577 года, когда он наблюдал за ней. Он злобно косился на меня, да и на Христиана Йохансона поглядывал так, будто это он мне внушил мое бойкое выступление во славу Коперника. Наконец он велел мне отправиться обратно во дворец и бодрствовать у постели злополучного Ольсена.
— Увы, — сказал я, — он скончался.
— Тебе откуда знать?
— Оттуда же, откуда я знаю, что вы думали о том же нынче утром, когда обтирались уксусом.
— А, так ты, стало быть, подглядываешь за мной во время туалета? И о чем же еще я помышлял нынче утром?
— Что Фробениус собирается нас покинуть. И что он так же неотесан, как король Шотландии.
— Демон!
— Всецело к вашим услугам.
Я всегда с ним так разговаривал.
Итак, Ольсен только что испустил дух, с ним была Ливэ и еще Шандор Сакаль, венгерский студент, прибывший накануне от двора императора Рудольфа Габсбурга. Моя птица, сидя на окошке, без сомнения, видела, как душа юного больного отлетела к кометам и дальним светилам. В сущности, все птицы, играющие с ветром на земляных насыпях, за стенами церкви Святого Ибба, у прибрежных отвесных скал и на кровлях Кронборгского дворца, подобно мельнице Класа, водяному колесу бумажной фабрики или заключенным в футляр часам Яхинова, в своем движении, может статься, лишь слабым эхом отзываются на движение звезд?
Мысль, что Элиас упивается величием этого коловращения, наполнила меня беспримерной радостью за него, но и сверхчеловеческой скорбью о его прежнем положении, от коего он ныне избавлен, как будто на земле всякий человек уподоблен моему брату-нетопырю, слепому, глухому, обремененному бесполезными крылами, коим, однако, предстоит развернуться в неведомых просторах эфира.
Элиас Ольсен снискал ни с чем не сравнимое доверие своего господина. Он был послан за хозяйский счет в Польшу, его имя стояло под трудом, чьим создателем являлся Тихо Браге, он разделял с ним его прогулки, его наблюдения, его шутки над желторотыми юнгами, которых его наставник пугал, подводя к статуе Меркурия. Но исчезнув, он словно бы и не доставил ему особого огорчения. По-моему, все выглядело так, будто господин Тихо в его лице потерял не ученика, а слугу, сообщника, неудобного свидетеля.
Короче, он быстро утешился, чуть ли не до погребения. На маленьком погосте Святого Ибба он выказывал досаду, что священник слишком долго копается, ему это потом припомнили так же, как упразднение церемонии изгнания бесов при крещении, презрение к таинству исповеди или то, что во время службы он располагался справа от кафедры, — все, чем он, по его понятиям, способствовал искоренению на острове пустых суеверий. (В церкви северный угол, откуда веют дурные ветры, предназначался для женщин, он же, как назло, велел переставить свою скамью туда же, к ним, чтобы показать, как мало значения он придает всей этой чертовщине.)
Но такие вещи он делал, без сомнения, из гордости: с верованиями этих людей ему легко было не считаться, ведь он являлся их господином; пренебрежительно обходиться с Богом или с дьяволом собственной персоной он никогда в мыслях не имел, и хотя его представления о грехе отличались от общепринятых, страх Божий, присущий ему, как и всем, давал о себе знать множеством разнообразных хитростей, на которые он пускался, избегая зайцев, старух и сорок — мою спасло лишь то, что меня он опасался еще больше.
Когда погребали Элиаса Ольсена, новый пастор прихода Святого Ибба поспешил завести речь об Иерусалиме и о последней трапезе Христовой, а сам все обдергивал сутану, цеплявшуюся за шипы живой изгороди, что топорщилась у него за спиной. Произнеся молитву, он умолк; ветер трепал его седые космы, словно поломанные перья мертвых птиц, и было похоже, будто он злится, что так быстро закончил. Как мне представляется ныне, господина Браге он ненавидел за то, что не смог понравиться ему. Так же, как юный Густав Ассарсон — он там тоже был, стоял с непокрытой головой, прислонясь затылком к дереву под стеной, что возвышалась над прибрежным обрывом, и с бесстыдным любопытством норовил поймать его взгляд. Но не вышло.
По окончании этой церемонии, куда стеклось большинство прихожан и ради которой Сеньор потребовал выслать ему работников с бумажной фабрики, что в Голландской долине, а также команды всех стоящих на рейде судов (моряки ютились в хижинах у пристани), он приказал огласить королевский эдикт, объявляющий его хозяином острова, дабы таким образом напомнить своим арендаторам и слугам об их долге. Сия предосторожность со всех точек зрения выглядела неуклюжей и смешной, что не укрылось от большинства присутствующих, в том числе от его сестры Софии, весьма недовольной им и отбывшей в тот же вечер, а также от немецкого студента Фробениуса, который, как я уже говорил, помочился в парке, раздразнил до исступления псов шотландского короля и удалился, громогласно предрекая, что этот «юнкер» (так он на немецкий манер принизил ранг хозяина дома) своей дурью весь дом доведет до беды.
В тот же день Тихо Браге, зазвав меня в свой алхимический кабинет, осведомился, что я об этом думаю. Я отвечал, что надобно дождаться, когда возвратится из Копенгагена. Ливэ со своей госпожой Софией, ибо пророческий дар, коим она обладает, посильней моего. Но в ту самую минуту, когда я облекал эту ложь в слова, в памяти моей всплыла картинка Альциато, изображавшая две руки, разгоняющие саранчу; под ней еще была подпись: «Что предпринять против ваших хулителей? Как быть, если узколобые наставники школяров вздумают плеваться в вашу сторону желчью? Разгонять, отмахиваясь руками, или не обращать внимания, памятуя об их ничтожности?»
«Наставники школяров» — вот слова, поразившие его так сильно, что он перестал подливать ртуть в склянку. Стеклянный сосуд содержал малую толику этого злотворного металла, который служил ему для членения времени. За сутки, проходившие от зенита до зенита, ручеек этой отравы в однажды отмеренных долях перетекал в зеркально отполированную чашу весов с нанесенными двадцатью четырьмя часовыми метками, позволявшими по тяжести ртути определять, сколько протекло времени (а также выверять скорость перемещения звезд).
«Что это за наставники школяров, которым, по-твоему, приспичило меня погубить?»
Моя аллегория слишком явственно напомнила ему о тех обстоятельствах, что мне были совершенно неведомы, ему же причиняли боль. Он задыхался от нетерпения. Объятый состраданием к его доле, я предсказал, что завтра сюда нагрянет король Шотландии с неким важным господином, похожим на огромную морскую птицу, одетым в черное и серое, они приплывут на корабле, приближение коего заметят издали, столь внушителен он с виду и так многолюдна команда у него на борту. Но он продолжал меня донимать расспросами об этих не известных мне наставниках школяров, он тряс меня своей громадной ручищей, стараясь, однако, не хватать за правый бок, где подвешен мой братец.
Пальцы у Сеньора были длиннющие, странные при его среднем росте, и на них — острые ногти. Желая потрафить ему, я рылся в тайных шифрах своей памяти, искал ответа, который удовлетворил бы его, но мной владело вдохновение, чуждое моей воле. Другая картинка Альциато пришла мне на ум, казалось, она тоже связана со скорым прибытием шотландского короля: на ней изображался Меркурий в крылатом шлеме, он сидел напротив госпожи Фортуны, держа в левой длани кадуцей.[11] Подпись гласила: «Меркурий приходит на помощь тем, против кого Фортуна».[12]
«Хватит реветь, — буркнул Сеньор, отпуская мое плечо, — или плачь о том, что тебя ждет, если ты шутишь со мной».
Когда мы оставались с глазу на глаз, я никогда не позволял себе шутовских выходок, и ему это было очень хорошо известно. Впрочем, он так верил моим прорицаниям, что тотчас поднялся в свои покои, дабы распорядиться насчет приготовлений к важному визиту, который ожидается завтра. Он велел позвать Хафнера, Христиана, Кроля, дочь Магдалену, служанок, приказал разровнять тропу, ведущую к бумажной мельнице, велел, чтобы все комнаты были готовы принять гостей, а свою жену Кирстен отослал к Фюрбому.
У фонтана мы столкнулись с Тюге, его сыном, который надеялся уговорить отца, чтобы собак, подаренных шотландским королем, тоже отвели на ферму. Лай беспокоит слуг, назначенных сторожить дворец в ночные часы, им нужно отсыпаться днем, ведь это невыносимо, когда то и дело будят. Не зная, как привлечь внимание Господина к своей просьбе, они умолили его старшего сына вступиться за них.
Отец, по своему обыкновению, обошелся с Тюге презрительно (он сетовал, что обоим его отпрыскам мужеска пола совершенно чужда склонность к науке). Он дал старшему сыну понять, насколько тот выбрал неудачную минуту, чтобы отделаться от собак. Если король Шотландии вернется на остров, ему будет лестно услышать лай своих псов, несущих службу на почетном месте, пусть они хоть весь дом переполошат. К тому же, коль скоро флигель слуг предназначен для челяди шотландского короля, дворцовой прислуге придется пока что перебраться на ферму Фюрбома. Таким образом, лакеи, желающие, чтобы псов отвели туда, могут не сомневаться, что сами окажутся там же. И еще целый день будут слушать гавканье на дворе у арендатора. «Все это (прибавил он, устремив на меня злобный взгляд) произойдет в случае, ежели и впрямь король Шотландии вскоре подплывет к причалу».
Назавтра два корабля с красными парусами бросили якорь в спокойных водах прибрежья, и на крутой берег внезапно вывалилась целая толпа: лошади, челядь, множество всякого люда окружало открытый экипаж, отнюдь не принадлежавший Сеньору. Его украшал герб в переплетении цветов апельсина: то была карета герцога Брауншвейгского, каковой собственной персоной восседал в ней вместе с супругой, дочерью и молодым королем Шотландии.
Юного монарха я пока толком не рассмотрел, успел лишь заметить, что плечи у него узковаты. С ним был другой шотландец, тоже совсем еще мальчик, полнощекий блондин с пушком на подбородке, желтокожий и упитанный, словно курочка, звали его граф Боуден. Сам же герцог Брауншвейгский был в точности таков, как я его описал: широкая грудь, обтянутая серебристым камзолом, кричаще блистала, подбородок, удлиненный седой бородой, выдавался вперед, словно у датских королей; он напоминал тех морских птиц, что раздувают перья на шее, а голова при этом уходит в плечи, я такое наблюдаю всякий раз, когда моя сорока готовится вздремнуть. Сходство подчеркивали его черные брови, насупленные над клювом. Выглядел он лет на пятьдесят.
Телосложение герцога было столь мощным, а нрав — таким чванливым, что Тихо Браге встревожился. Впервые к нему заявился гость с ухватками настолько грубыми, способный во все соваться и (командовать под его кровом. Оказывая ему любезный прием, хозяин косился на меня так разъяренно, словно бы я, напророчив этот визит, должен был еще и оградить его от сопряженных с ним событий. Но такими способностями я не располагал.