99817.fb2
Когда же его уводили (его приговорили к ссылке в Австралию и пожизненному там проживанию), он тянул ко мне руки, и слезы текли по его отвратительному лицу, пока он не переставая бормотал: «Господин мой, господин!» Даже когда его волокли (а он сопротивлялся!) по коридору к месту заключения, я слышал, как он снова и снова выкрикивал все те же роковые слова: «Господин! Моя невеста… моя невеста!»
Я покинул Дублин с уверенностью в том, что его увезут и до конца дней ему суждено будет прожить на другом конце земли. А это значило, что если он и не умрет в том негостеприимном краю, то уж определенно никогда больше не вернется в Европу. Увы! Уродливый и слабоумный, он оказался чрезвычайно сильным. Он вынес и тяжелую жизнь, и суровый климат, вынес и лишения, и побои. Он выжил и каким-то непостижимым образом вернулся сюда, продолжая поиски своей невесты.
Еще до моего возвращения из Дублина с моей Евой — в прошлой жизни ее звали Марией — стали происходить ужасные изменения. Они не затронули ее тела (оно по-прежнему оставалось прекрасным), но отразились на ее сознании. Вначале, после того как я уехал с этим уродливым существом, она рыдала, а потом начала соблазнять обоих охранников. Первая картина, которую я увидел, вернувшись в собственный дом, была такой. Она сидела за столом с двумя охранниками. Перед ними стояла початая бутылка бренди, а моя Ева, голая по пояс, сидела у одного из них на коленях и отвечала на его ласки заливистым смехом. Второй охранник стоял перед сидевшей парой, и эта женщина (моя женщина!) прильнула головой к его животу. Увидев меня, мужчины испугались и убрались восвояси. Тогда я схватил ее, моего ангела, и избил до синяков. Сначала она кричала и пыталась убежать, потом начала сопротивляться, царапаясь и кусаясь, как кошка. Наконец я остановился и отпустил ее, а она ушла и села в углу, следя глазами за каждым моим движением. Но когда я склонялся к ней и пытался объяснить, что она поступала ужасно, моя Ева сразу отводила глаза. Когда я положил руку ей на плечо, она ее оттолкнула.
Однако на следующий день с ней произошла удивительная перемена: она вновь была как ангел, и я ее за это похвалил. Она вела себя хорошо и в следующие два дня. А ночью моя Ева убежала. Утром, с самого рассвета, мы отправились на поиски и нашли ее, измученную, всего в двух милях, на склоне холма. Она бежала и бежала, пока вконец не обессилела. Она не думала, куда и зачем бежит, и даже не подозревала, что кружит на одном месте. Но какой бы уставшей она ни была, бедняжка вновь попыталась ускользнуть от нас. Сопротивляясь, она до кости прокусила мне руку. И тогда я понял, что она научилась хитрить. Моя красавица притворялась, что любит меня, но все это для того, чтобы добиться моего расположения, обезоружить меня своим послушанием и заставить снять охрану, чтобы затем сбежать. Если раньше она вела себя дерзко и развратно, то теперь она стала хитрить. Ей достало недели, чтобы обучиться коварству! А еще говорят, что человек добродетелен по своей природе! Это не так, Джонатан. Он плох с самого момента своего появления на свет. И хуже всего — женщина, уж теперь-то я это знаю!
С того времени она стала самым злостным существом на земле, настолько злостным и бесчестным, что за ней нужно было постоянно следить. Она становилась все хуже и хуже, она плевала в меня от ненависти, рычала, как зверь, стоило мне пройти поблизости.
И все же я ее любил! Она же меня ненавидела — и это правда. Как бы я ни старался ее удержать, она все равно при любой возможности убегала в сарай. Там она ходила кругами и выла. Она отказывалась от пищи, не садилась за стол, не мылась и не позволяла себя мыть. Сидя в углу, она смотрела на все через свалявшиеся, как пакля, волосы, которые я совсем недавно находил такими красивыми. Ее прекрасное лицо все было вымазано грязью. Она похудела. Я злился от отчаяния. Но что я мог с ней поделать? Теперь она уже не была подходящей парой для меня. Она больше соответствовала тому безобразному уроду, для которого я ее и создавал.
Она обезумела. Я, обезумевший не менее, чем она, ходил ночами по дому, падал рыдая перед ней на колени в том самом углу, где она сидела. Куда делось то прекрасное существо, которое вернул я к жизни? Мне не нужна была эта грязная, омерзительная, злая женщина! Я хотел вернуть мою красавицу, мое творение, но ничего не получалось! Я рыдал перед ней и пытался положить голову на ее вздымающуюся от злобы грудь. Тогда-то и произошло то, в чем я, мучаясь от стыда, должен признаться, то, чего никогда ранее со мной не случалось, и на что, как мне думалось, я не был способен. Я силой овладел этим ненавидящим меня существом, и от этого мне стало еще хуже. После этого омерзительного животного акта, когда мы оба лежали на полу, она вдруг улыбнулась мне. О, что это была за улыбка! Она улыбнулась мне дьявольской улыбкой. После этого она будто бы привязалась ко мне, стала послушной, везде следовала за мной, не выпускала меня из поля своего зрения, и все улыбалась… этой жуткой улыбкой, которая не поддается описанию.
Мне трудно было поверить, что она полюбила меня за жестокость. Я думал, за этой улыбкой скрывается обман и она лишь притворяется, что любит меня, так же как раньше притворялась послушной лишь для того, чтобы я ослабил контроль. «Если это так, — с опаской думал я, — то на этот раз она не собирается от меня убегать. На этот раз она намеревается меня убить». Я понимал, что она меня ненавидит, да и в моем отношении к ней стала появляться ненависть.
Из всей этой неразберихи стала четко вырисовываться лишь одна ясная мысль (не исключено, что появилась она из-за охватившего меня безумия): я должен опередить мою Еву, иначе она убьет меня. Необходимо покончить с этим страшным экспериментом по созданию человека и воскрешению из мертвых, и другого пути нет. Я должен покончить со всем разом и забыть о своей неудаче и позоре. Я пробыл на этом острове всего шесть месяцев, а ведь можно было просто вычеркнуть эти шесть месяцев из своей жизни, как мне тогда подумалось, и вернуться к жизни нормальной и естественной. Разве не может человек стереть из памяти годы своего падения и позора, годы ошибок и неудач, замести следы, оставить все в прошлом и вновь вернуться к честной жизни, восстановить былую репутацию в обществе, радоваться общению с друзьями и любить жену? Почему бы мне так не поступить? Что мне мешает? Неужели я всю оставшуюся жизнь должен буду думать о последствиях, об этих ужасных днях, когда я создал существа, предавшие своего создателя? Почему это, как гордо вопрошал я сам себя, мне должно вечно мучиться лишь из-за того, что я зашел так далеко в казавшихся невероятными научных изысканиях? (А сделанное мной, Джонатан, действительно казалось невероятным.) Кому принесу я вред, если просто-напросто забуду о своих созданиях? Это же не убийство. Да и они не люди — ни он, ни она. Как может быть человеком этот мужчина, которого я создал? Или женщина, которую я вернул из мертвых, спас, как некогда Орфей, вызволивший свою невесту из Аида? Я поступлю не хуже гончара, который, обнаружив, что у него получился горшок неподходящей формы или с неисправимым браком, разбивает его вдребезги.
Итак, я себя убедил — все было решено. Мы упаковали вещи и подожгли дом. Он сгорел вместе с женщиной, которую мы напоили снотворным и оставили запертой внутри. По крайней мере, так я думал.
Я стал ездить по разным местам, избегая цивилизованного мира, ибо испытывал потребность побыть какое-то время в одиночестве. Мой не привыкший к отдыху ум стал причиной того, что я начал изучать языки тех мест, которые я посещал. Со временем мне удалось немного успокоиться и, можно сказать, предать забвению свое прошлое. Какое-то время я жил среди алгонкинцев на севере Канады и изучал их языки и обычаи. Во время поездки в Нью-Йорк я познакомился со своей прекрасной женой Элизабет ван Дахлен. Я верил, по-настоящему верил, что искупил свое прошлое, что могу положить конец своему отшельничеству и создать новую, более счастливую жизнь.
Мы приехали жить в Англию. Здесь, в этом доме, родился мой ребенок, здесь я продолжил изучение языков — на этой почве мы и познакомились с тобой, Джонатан. Но как ужасно, что тот же самый интерес к языкам привел меня к сближению с Марией Клементи, и я снова встретил свою судьбу, уже не один год меня поджидавшую.
Неделю назад исполнился ровно год с тех пор, как я увидел ее. Произошло это в прошлом году, в конце зимы. Мы с женой были в опере. Помнишь ли ты, Джонатан, как Мария тогда, в полдень, на Чейни-Уолк пела «Помни меня»? Теперь тебе ясна будет ее ирония, ее издевка. Все дело в том, что в тот зимний вечер она пела партию Дидоны, бедной покинутой королевы из «Дидоны и Энея».
Поначалу я, как и все в зале, был очарован ее грацией и невероятной красотой ее голоса. У нее были теперь темные волосы, она была загримирована для выступления… Как я мог узнать в этой разодетой, всемирно известной, талантливой певице ту самую девушку, которая открыла свои серо-синие глаза навстречу моим и заулыбалась (это было тогда, в день ее второго рождения, или возрождения, которое я сотворил собственными руками)?!
И все же, по мере того как опера продолжалась, странное ощущение, что я встретил кого-то давно мне знакомого, постепенно овладевало мною. А вместе с ним появилось и болезненное желание приблизиться к Марии Клементи и понять, в чем дело. Жена моя сидела тогда рядом со мной в ложе. Но никогда ранее я не чувствовал себя так далеко от нее. И чем дольше слушал я оперу, тем сильнее разрасталось во мне желание. Оно становилось сильнее тех чувств, которые я испытывал до свадьбы к своей первой жене (а я любил ее, как сестру, ибо мы выросли вместе), или тех чувств, которые я испытывал в период ухаживаний за своей второй женой, которую также обожал, ибо именно она окончательно подняла надо мной завесу, отделявшую меня после событий, произошедших на Оркни, от нормальной жизни, и потому символизировала мое возвращение к естественному жизненному укладу. Силу моего чувства к Марии можно понять: я знал, что мы с ней родственные души, что нам никуда не деться друг от друга, как не уйти создателю от своего творения. Я был напуган. Конечно же, я был напуган тем чувством, что пробудила во мне эта актриса, однако желание мое было сильнее страха.
И только когда Мария подошла к рампе у края сцены, отвечая на восторженный прием публики, я узнал ее… Я ее узнал! Повзрослевшая на семь лет, с перекрашенными в темный цвет волосами, это все же была она, та самая женщина, которой я тогда на Оркни вернул жизнь. До этого я думал, что она мертва — погибла во время пожара. Но я понял, что она спаслась и стояла сейчас передо мной… Моя Мария, моя Ева… моя Мария Клементи.
Я с трудом заставил себя в тот вечер вернуться домой вместе с женой и притвориться, что все в порядке. Но всю ту ночь я не спал. Я понимал, что с наступлением утра мне необходимо будет приняться за осуществление своих планов. В первую очередь я должен встретиться с ней.
Я действовал осторожно и хитро, как отъявленный злодей. Подавив желание сразу же броситься на ее поиски, я в тот же день отправился в театр и разыскал Габриэля Мортимера. Я сказал ему, что занимаюсь изучением языков, и предъявил ему всевозможные свидетельства. Я сообщил ему, что мне известно о немоте Марии Клементи (весь Лондон говорил об этом) и что мне, возможно, удастся узнать причину ее недуга и, если получится, помочь ей восстановить голос. В этом был определенный риск, ибо я знал, что этот ее «импресарио» умело эксплуатировал молодых женщин, и немота Марии могла оказаться всего лишь сказочкой, выдуманной для привлечения публики. А коли так, Мария запросто могла обличить меня — если только помнила все, что было.
Трудно описать, какая ярость охватывала меня, когда я разговаривал с Мортимером. Этот человек каждый день находился рядом с женщиной, которую я любил, знал самые интимные подробности ее жизни и, как подсказывал мне мой разгоряченный мозг, вполне возможно, был ее любовником. Но я вынужден был подавить кипевшую во мне ненависть, так как Мортимер нужен мне был для того, чтобы подобраться к Марии. Я поинтересовался о ее прошлом и узнал, что ее нашли, когда она, босая, пела на улицах Дублина. Добрые люди взяли ее к себе и держали, чтобы она развлекала их своим пением. Затем Мортимер привез ее в Лондон. Он добавил, что, несмотря на тяжелое прошлое, она женщина хорошая и что теперь у нее есть очень достойная компаньонка.
Я вел разговор спокойно и расчетливо. Полагаю, что я обвел Мортимера вокруг пальца, хотя этого и не требовалось, ибо ради собственной выгоды — а восстановление голоса Марии Клементи он расценивал как личную выгоду и надеялся, что мне удастся это сделать, — он готов был вступить в сделку с самим Сатаной. Мои же намерения не были искренними: я не горел особым желанием помочь Марии, так как, обретя дар речи, она могла бы меня обличить. Моим единственным желанием было овладеть ею. Пока я считал ее мертвой, умерло и мое стремление к ней. Но оказалось, что это не так. Оно просто замерзло, готовое оттаять с появлением тепла, и вот эта оттепель началась.
Мортимер ничего не понял. Он предложил мне нанести визит компаньонке Марии, миссис Джакоби, которая и даст мне ответ относительно моего предложения.
Не знаю, как удалось мне пережить те три дня ожидания. Я изнемогал, корчился от сладостной боли, был абсолютно рассеян, ни на чем не мог сконцентрироваться. Меня мучили подозрения относительно характера отношений между Мортимером и Марией. Я проклинал ее компаньонку, которая по собственной прихоти оттягивала время нашей встречи. Мне пришлось отправить свою терпеливую жену к Фелтхэмам, чтобы она не видела моих мучений и не стала бы, пытаясь помочь мне, допытываться, в чем их причина, так как объяснить ей происходящее я не мог. Говоря по правде, мне хотелось, чтобы Элизабет удалилась как можно дальше, ибо она стояла теперь между мной и моим страстным желанием. С того самого момента как я вновь увидел Марию, мне захотелось, чтобы Элизабет не было рядом со мной. Мне много стоит это позорное признание, но от правды никуда не уйти.
Наступил день нашей встречи. В гостиной на Рассел-сквер в присутствии несгибаемой миссис Джакоби я увидел ее вновь, лицом к лицу, мою Еву, мою Марию. Ибо это была она, и я сразу же ее узнал. Сдержанная, очаровательная, она была тогда в бледно-голубом платье. В знак приветствия она протянула мне руку, мило улыбнулась, но в глазах ее не мелькнуло и тени узнавания. Это была уже не та девушка, что когда-то открыла глаза и подарила мне свою первую улыбку, и не то грязное, кусающееся и царапающееся существо, в которое эта девушка превратилась впоследствии. Но все равно, это была она.
Как я мог тогда догадаться, что это развратное, злобное создание, склонное к насилию, неспособное контролировать свои самые низменные эмоции, научилось скрывать похоть и злорадство под маской спокойствия и доброжелательности? Такую маску надевают сицилийцы, готовые вынашивать план мести и ждать своего часа и десять, и двадцать, и тридцать лет. Конечно же, она меня узнала. Теперь я не сомневаюсь, что она знала обо мне все эти годы. Но она не приближалась ко мне, дабы не раскрыть свои планы. Она ждала, когда я сам приду к ней, готовая нанести мне последний удар собственной рукой и сделать его наиболее мучительным.
Начались занятия, целью которых было помочь ей научиться говорить. Дабы замаскировать свое желание, я втянул в это дело тебя, дорогой мой друг, о чем теперь очень и очень сожалею. Кроме того, эта затея оказалась абсолютно бесполезной, ибо, стоило ей меня отвергнуть, как я впал в отчаяние, даже не пытаясь это скрыть, — да ты и сам все прекрасно знаешь. И это было только начало, а затем жизнь моя превратилась в сущий ад.
Конечно же, мои отношения с женой становились все хуже и хуже. Я делал то же, что делают в подобной ситуации слабовольные мужчины, предающие своих жен: никак не пытаясь рассеять ее подозрения, я утверждал, что все в порядке, злился, когда она жалобно начинала меня расспрашивать, и продолжал все снова как ни в чем не бывало. Запуганная моим гневом и горячностью отрицаний, она вскоре вообще перестала меня о чем-либо спрашивать, стала держаться от меня на расстоянии, худела и бледнела. Я не испытывал к ней ничего, кроме раздражения, когда она пыталась со мной заговорить, и чувства облегчения, когда она оставляла меня в покое. Я не чувствовал ни вины, ни стыда. Я хотел только одного: чтобы она совсем удалилась, дабы не было больше никаких препятствий и я мог бы добиваться расположения Марии. Каким же негодяем я был — сам того не осознавая! Я добивался, чтобы Элизабет оставила меня и уехала домой в Америку. Если б мне это удалось, возможно, она была бы сейчас жива, так же как и мой сын! Но она была мне верна, и эта преданность не позволила ей меня оставить, ведь она понимала, что со мной творится что-то неладное. О боже, какую награду получила она за свою преданность!
Когда ты сказал мне, Джонатан, что видел то звероподобное существо, я испугался. И это после того, как были убиты мои жена и ребенок! Сначала я и в самом деле поверил, что убийство это совершено было с целью ограбления, что это какой-то вор залез в дом. Когда же ты сказал, будто видел в саду этого человека, у меня возникло леденящее душу подозрение, что это страшное существо каким-то образом сумело вернуться назад с другого края земли для того, чтобы наказать меня и испортить мне всю жизнь. А между тем я всем своим существом стремился к Марии — она сделала из меня раба.
Элизабет убили, а я — как затянула меня эта страшная трясина! — был почти что счастлив. В это время я не испытывал к покойной жене почти никаких чувств, все мое существо было занято Марией! Я думал только о том, что теперь ничто не помешает мне ухаживать за Марией, что я смогу привести ее в свой дом, жениться на ней.
Хьюого и Люси видели, как я принял ее у себя, — и это случилось почти сразу же после смерти моей жены. До этого момента, до этой последней, роковой ночи Мария держала меня на расстоянии.
Но тогда я ее еще ни в чем не подозревал… Мария, да-да, это была Мария… Это она убила мою жену и ребенка, это Мария потом набросилась и на меня. А то страшное существо, тот мужчина, которого я создал (и которого, как я полагаю, она, выкупив, привезла сюда из Австралии), даже ни о чем не знал.
Она специально выжидала и не говорила мне об этом до той самой ночи, когда уступила моему желанию и отдалась мне. Она превратила для меня эти две недели ожидания в настоящую пытку, затем пришла ко мне домой и позволила себя поцеловать, а после этого позволила мне и все остальное.
Однажды ночью, когда в темноте дома все стихло, она пришла ко мне в комнату и в этой самой кровати, где я сейчас умираю, отдалась мне. Она обвивала меня как змея, выпивая каплю за каплей все мои силы, забирая из меня жизнь. Я знал, что мне не насытиться ею. Не Евой она оказалась, не моей Евой, а ее противоположностью! Это была Лилит![18]
И вот, когда я лежал здесь, ослабевший и опустошенный, но все же счастливый, она показала мне шрам на своем плече, оставшийся как напоминание о том пожаре, из которого ей удалось выбраться. И вдруг она шепотом заговорила. Сначала я не слышал ее слов, так как меня поразил тот факт, что она все-таки обладает речью. Оказывается, все это время она могла говорить! И уже потом, когда она склонилась надо мной на кровати, уронив мне на лицо пелену своих волос, я начал понимать ее слова. Она сказала, что знает меня давно, что ей удалось выбраться из огня и тайком пробраться на судно, отплывавшее в Ирландию. Что на берегу ее, замерзшую и голодную, подобрали лудильщики и привезли в Дублин. Она действительно поначалу не могла разговаривать, потому что не знала языка. Да если б она и умела говорить, ей бы нечего было сказать. Она не имела представления о простейших повседневных вещах, ничего не могла рассказать о себе, о своем прошлом, так как ничего о нем не помнила. Ее одолевали какие-то смутные образы, связанные с Францией, где она жила, будучи ребенком, болезненные воспоминания о парижских улицах, где ее предали. Единственное, что она ясно помнила, — Оркни, меня и Адама, которого я сотворил. Иными словами, она не помнила почти ничего, ничего не знала, а посему какую пользу принесли бы ей слова, если б они у нее и были?
Уже позднее, после того как Мортимер подобрал Марию и устроил ее судьбу, она услышала, что я в Лондоне (единственное, что знала она обо мне, — это мое имя). Когда я попался в расставленные ею сети, она немного поиграла со мной, затем убила мою жену и ребенка и еще немного потешилась надо мной, заставила меня, как верного пса, волочиться за ней. Я лежал под этой женщиной, ее сильные руки придавили меня к кровати, ее волосы спадали мне на лицо и слепили глаза. И тогда — как будто всего этого было недостаточно — она сказала мне с улыбкой: «Адам здесь! Я уже давно прячу его в твоем саду». Потом она еще ближе придвинула свое лицо к моему и произнесла: «Каждый день мы встречались в его потайном местечке. Я крала у тебя для него пищу. Ты удивлен? Каждый день, час за часом я отдавалась ему! Что, смешно? Он любит меня, Виктор Франкенштейн, а я люблю его! Мы не можем любить больше никого, потому что любим только друг друга. А теперь мы здесь, мы оба здесь, в этом доме, а ты, создавший нас и обращавшийся с нами как тебе заблагорассудится, когда понял, что не можешь нас полюбить, — ты умрешь теперь сам на наших руках!»
Когда-то я боялся того, что беззащитная и хрупкая Мария попадет в руки безобразного мычащего монстра. И вот теперь дверь в мою спальню распахнулась, и на пороге оказался он! В дверном проеме я увидел огромную фигуру того самого человека, которого я создал, услышал его тяжелые шаги, почувствовал, как он схватил меня своими огромными ручищами, словно ребенок куклу, и увидел прямо перед собой его дикое, злорадствующее лицо. Кричать я не мог.
Не прилагая никаких усилий, он стащил меня с кровати, перебросил через плечо и побежал вместе со мной вниз. Он держал меня в гостиной у окна. Руки мои были связаны, а ноги едва касались пола. Это она, Мария, стоя в ночной сорочке, в неистовстве резала меня и колола ножом, приговаривая: «Это тебе за удары! А это за голод! Ты не знаешь, что такое голод! Это за холод! За плеть! За цепи!»
Я помню, что упал, помню звук разбитого стекла. Наверное, этот зверь, убегая, выпрыгнул через окно. Помню еще, что Мария склонилась надо мной и низким глухим голосом проговорила мне прямо в лицо: «Ну а теперь умирай, мой дорогой создатель, умирай, создатель моего Адама. Теперь умирай!» Должно быть, в таком положении ее и нашли вошедшие в комнату люди и решили, что она плачет над моими ранами. Об этом мне уже ничего не известно, так как я потерял сознание.
Вот, Джонатан, об этом ужасе я и хотел тебе рассказать. Прости меня, дорогой мой друг, прости, что я использовал тебя для того, чтобы скрыть свою страсть к Марии. Прости, что обманул тебя ради того, чтобы выгородить самого себя, когда ты докопался до правды. Мне невыносима была мысль о том, что все узнают, какие злодейства я совершил. Мысль о том, что путь в рай для меня заказан с той самой минуты, как я совершил свое ужасное падение, была для меня ужасной. Я знаю, мне не на что надеяться в этой жизни, и в дальнейшем уже ничего не изменить. Видимо, я буду проклят навечно.
Прости меня, Джонатан, и помолись, если захочешь.
И еще, ради всего святого, убереги себя и свою семью от всей той мерзости, которую я совершил. А те двое убегут, и я не думаю, что их поймают. Берегись их, заклинаю.
Храни тебя Бог, дорогой мой друг. Ты был верен своему непутевому товарищу и не оставил его в беде. Если сможешь, прошу тебя, помолись за меня, Виктора Франкенштейна, как бы мало ни заслужил я твоей молитвы…
О боже! Я не могу не написать послесловие к ужасной истории Виктора Франкенштейна, несчастнейшего из людей, живших когда-либо на этой планете, собственными руками сотворившего все свои несчастья. И воистину мне есть что добавить. Не исключено, что вы воспримете письмо Франкенштейна как бред человека, находящегося в предсмертной лихорадке. Я и сам очень часто пытался убедить себя в том, что все это выдумки. Увы! Слишком много свидетельств, подтверждающих, что все рассказанное имело место в реальности.
Если вы помните, я читал это признание на Грейз-Инн-роуд в тот самый день, когда Франкенштейн скончался. Как и любого человека, который бы взялся за чтение этих записей, меня охватила волна ужаса и сомнений. Призрачные формы, окружавшие меня, были не менее страшны, чем леденящие душу признания.
Какие же опасные вопросы о человеческом разуме и знаниях поднимались в этом письме!
Я не обратил никакого внимания на предупреждение Виктора относительно сбежавшей и так и не пойманной пары полулюдей. Если все написанное было правдой, у них не имелось оснований нападать на меня. Если все написанное было правдой… Ибо поверить рассказу Виктора — значит поверить в то, что он сделал, а именно вернул из небытия двоих созданий, которые вовсе не должны были существовать, и сделал их подобными человеку!
Как в старой трагедии, Виктор бросил вызов богам, посягнул на их полномочия и страшно пострадал от своего честолюбивого замысла, гордости и тщеславия. Возможно, к этим грехам он добавил и еще один — бесчеловечность. Ибо хотя эти двое и являлись незаконнорожденными, не такими, как все мы, хоть они и были сделаны руками человека и затем выпущены на свет божий, хоть этих существ и вернули к жизни из могилы, где должен был мирно покоиться их прах, разве, несмотря на все это, не были они в какой-то степени людьми? Разве не были они по сути своей, пусть и в искаженном, извращенном виде, во многом такими же, как мы? Искусство Марии Клементи, страстная любовь чудовища к своей невесте — разве эти качества не свидетельствуют о том, что перед нами не просто звероподобные существа? Разве не близки они по своей природе к людям?
Мой друг не воспринимал их как людей, ибо они таковыми и не были. Но и животными они тоже не являлись, хотя он и обращался с ними именно как с животными. Он считал, что имеет право уничтожить их, как человек, который решает убить свою собаку, или хуже — как мясник, который каждый день закалывает на бойне скот. Мне кажется странным, что Виктор никогда, с самого начала и до последнего часа, не думал о том, как нужно обращаться с подобными существами, не размышлял он и о том, кем же на самом деле он для них является. Что же касается моей роли в этих событиях — то я здесь совсем не главное действующее лицо. Мою роль можно сравнить скорее с ролью певца в древнегреческой трагедии, изумленного и пораженного происходящим, но бессильного что-либо изменить.
Я уронил прочитанные мною бумаги на пол, пожалев о том, что они не могут сейчас навсегда исчезнуть. Я знал, что несчастный Виктор скоро и сам предстанет пред своим Творцом и что ему самому вот-вот будет вынесен окончательный приговор.
Мне было жаль его.